ВОЗВРАЩЕНЦЫ И РЕВОЛЮЦИОНЕРЫ 5 страница

Разсказывая о предъявленных обвинениях во вредительстве, инженер заметил:

– Каждый советский инженер и любой специалист может быть обвинен во вредительстве. И от этого обвинения ему не оправдаться. Судите сами: всей индустрией и вообще экономической жизнью руководит коммунистическая партия. Это она дает директивы, энергично вмешивается в работу. Директивы, конечно, даются для неукоснительного исполнения без всяких рассуждений. Работа всякого низового аппарата, будь то учреждение, фабрика, завод, регулируются только этими партийными директивами. Всякое отклонение от них есть вредительство. Но все дело в том, что директивы партии по-своему существу все являются более или менее вредительскими, ибо даются они не специалистами, а «творцами новой жизни», не желающими знать, что машины имеют определенную производительность и наилучше работают при определенном нормальном режиме их использования. Так вот, все эти дополнительные нагрузки портят машины, расстраивают производство. Не выполнил директивы – вредитель, выполнил точно – тоже, ибо, если машина от варварского использования пришла в негодность – виноват, конечно, инженер. Да, мы вредители, это верно, поскольку являемся соучастниками в работе общегосударственной, несомненно вредительской, системы.

Инженеры, конечно, были правы. Вся история постепенного разрушения угольной промышленности являла собою яркую иллюстрацию вредительской деятельности строителей социализма. Героические потуги их на фронте угольной промышленности, в конце концов закончились «стахановской катастрофой». Если бы не реки людей, бегущих от колхозного и неколхозного голода, соглашающихся работать в шахтах при каких угодно условиях, угольная промышленность должна бы была просто перестать давать продукцию, могущую удовлетворить на половину худосочную советскую индустрию.

НЕСЛОМЛЕННЫЕ

Давно уже кончились белые ночи и на соловецком небе заблистали северные сияния. В эти ясные ночи мороз сковал зеркала многочисленных озер и по их хрустальной, темноватой поверхности ветер гнал опавшие листья и гудел в сумрачных лесах. Солнце стало редким гостем – начались пасмурные, тоскливые дни.

Я, с котомкой за плечами и с пропуском в кармане, шагаю один, без конвоя, по дороге, ведущей на север к Варваринской часовне, стоящей как раз на берегу Глубокой губы внутреннего Соловецкого моря. Там, где дорога, идущая от сельхоза и Кремля исчезает в лесу, у лесистого пригорка, стоит новый домик с мезонином в шведском стиле. Рядом, ближе к дороге, небольшая теплица и далее сарай. Около построек – огород, площадью около двух гектаров. На дальнем углу огорода – будка и столб с метеорологическими приборами. Над полевыми воротами, ведущими в огород, большая доска с надписью: «Соловецкая сортоиспытательная станция».

Я останавливаюсь у ворот в нерешительности. До Варваринской часовни мне нужно пройти еще шесть километров по лесу и успеть вернуться до поверки. На станции работают Петрашко и толстовец Александр Иванович Демин. Мне хочется зайти, но я опасаюсь истратить много времени и уже совсем собрался отправляться дальше, как из-за теплицы вышел молодой, прилично одетый, научный сотрудник СОК'а оккультист Чеховской, попавший на Соловки за свой оккультизм. За ним шел задумавшийся профессор Санин. Оба приветливо со мною поздоровались.

– Заходите к нам. У нас обеденный перерыв, – приглашает Санин.

– Но вы, однако, идете на работу, – заметил я.

– Пустяки. Нам придется пустить только несколько шаров – зондов.

Метеорологи начали заниматься своими приборами, я прошел в домик.

Петрашко и Демин сидели за столом в небольшой комнате.

– Ага, вот и свежий соловчанин пришел. Выгружайте-ка ваши новости, – весело говорит Петрашко, подвигая мне стул.

– Свежесть моя сомнительна, – возражаю я, – скоро два года, как я свел знакомство с подвалами ГПУ.

Ну, все же это не шесть лет прежнего режима, – сказал Петрашко. – Мы хватили, как говорится, горячего до слез. Теперь изменилось все – и узнать ничего нельзя. Вот не угодно-ли: путешествуете теперь без конвоя. А ведь до Френкеля об этом и думать было нечего.

Петрашко на минуту задумался и затем продолжал, обращаясь к Александру Ивановичу:

– Вот мы с вами рассуждали об эволюции большевиков. На лицо как будто все признаки. В прежнее время – в двадцать пятом, шестом годах, порядок лагерный был, конечно, не тот, что теперь. Все ходили на работу командами и обязательно под конвоем. Даже в уборную. А сколько бывало случаев убийств заключенных охраною. Убивали так просто, как собаку или кошку паршивую. А теперь, как видите, под конвоем водят мало. Как будто эволюция на лицо.

– Как же можно в этом сомневаться? – сказал Александр Иванович.

– Всякое зло в конце концов губит себя само.

– Да, вот именно – «в конце концов». А этого «конца концов» придется ожидать неопределенное время. Я вам скажу: эволюции тут нет ни на копейку. Здесь просто напросто изменен только способ истребления заключенных. Способ эксплуатации арестантского труда, как известно, предложил Френкель, московские заправилы – Глеб Бокий, Берман и еще прочая заплечная братия, проект одобрили и теперь Френкель творец новой жизни. Вот мы с вами ходим без конвоя. Но здесь в лагере по-прежнему все происходит феерично и неожиданно. Сегодня же может прийти стрелок и свести вас в двенадцатую или тринадцатую роту – на дно лагерной жизни. Стрелка ведь не спросишь – зачем, да почему? И знать не будешь за что погибнешь.

– Что ж им дает новый способ эксплуатации труда? – спросил я.

– Деньги, дешевый лес, например. Заграничные акулы с удовольствием покупают этот поистине кровавый, но зато дешевый лес. Лесные операции ГПУ очень понравились. В этом году проектируется открыть двадцать восемь новых лагерей с использованием труда по способу Френкеля. Видите, как начали в лагеря подбрасывать народ: Одних шахтинцев целую тысячу ахнули зараз. И ведь это все инженеры, да техники по преимуществу. ГПУ развертывает свои предприятия и ему нужны технические силы. А там, на их место, они своих советских инженеров поставят. Что и говорить – все изменяется. Даже вот красноармейская часть, нас охраняющая, уезжает отсюда на материк. Охрана будет сформирована из заключенных. Конечно, она вербуется по преимуществу из чекистов и служащих милиции. Нам то ведь все равно: хрен редьки не слаще. Мне кажется, в общем, изменение порядков наше положение не улучшает, а ухудшает. Много людей будет гибнуть от непосильного труда, добывая Френкелю барыши. Знаете, лесорубы при пилке баланов иногда приговаривают в такт хода пилы – тебе и мне и Френкелю.

– Пусть все идет как идет, – сказал Александр Иванович. –Трудно во всем происходящем сейчас разобраться. Что именно руководит властью? Меня, например, до крайности удивил арест и заключение в Соловки московских спиритуалистов. Наш Чеховской сидит за спиритуализм. Спиритуалистов обвинили в странном преступлении, якобы они оказывали влияние на представителей центральной власти спиритуалистическими средствами. В устах людей, исповедующих диалектический материализм, это звучит совсем нелепо.

Метеорологи вернулись.

– Ну, как, пустили свои пузыри? – шутит Петрашко.

– Пустили, – улыбается Чеховской.

Я заторопился. В разговорах незаметно прошел целый час.

– Кланяйтесь варваринцам, – сказал Петрашко на прощанье.

Опять я иду по лесной дороге мимо замерзших зеркал озер. Навстречу мне попадается команда рабочих под конвоем. Я ухожу с дороги и жду пока команда не пройдет. Усталые и изможденные люди шагают как автоматы. Вероятно, они работали на землянных работах по проведению железной дороги на новые Филимоновские торфоразработки.

Грубый конвоир окидыват меня презрительным взглядом и я чувствую, как у меня заныло сердце и побелели губы. Команда прошла, я поникнув головой, иду дальше с тоскою на сердце. Откуда эта тоска безысходная, откуда эта тяжесть на сердце? Я старался убедить себя в отсутствии всякой опасности. Да разве дело в опасности для моей только жизни? Мне, измотанному по тюрьмам и этапам, после подвальных ужасов смерть стала ничуть не страшной. Но этот ужас перед слепой силой, эта тоска, заливали душу помимо моей воли.

Дорога делает излучину и я вижу сквозь группу деревьев у камней кусочки моря. Вот оно плещется у прибрежных камней холодное и неприветливое. Я останавливаюсь на берегу, всматриваюсь в туманную даль и безнадежная тоска еще сильнее сжимает сердце.

Еще несколько поворотов дороги и из-за гущи елей выглянула Варваринская часовня. Дорога пролегает у самой часовни. С другой стороны дороги песчаный берег и деревянная пристань для лодок.

Через небольшие сени прохожу внутрь часовни. Обширная часовня с большими иконами на стенах и средних колоннах, занята под жилье работниками Соловецкого лесничества. Я знал только некоторых из них и теперь знакомлюсь с остальными. За небольшим столом три землемера заняты изготовлением планов, каких-то диаграмм и чертежей. Соловецкий лесничий – старый князь Чегодаев что-то вычисляет, поместившись за своим маленьким столиком вместе со своим помощником. В сторонке у плиты стоит высокий белорус и варит обед. Плиты почти не видно за средней колонной. На широкой колонне большая икона великомученицы Варвары, около стоит кровать и на ней сидит высокий, плотный, еще не старый, ширококостный человек, с длинными, как у священника, волосами, окладистой русой бородой и такими же усами. Одет он в полушубок, – по-видимому, только что пришел. Его спокойное лицо совсем не носило печати угнетения, – общей печати нашей соловецкой жизни, а его медленные, уверенные движения дополняли впечатление какой-то, живущей в нем, скрытой силы.

Это был лесник Соловецкого лесничества, архиепископ Илларион Троицкий. Он внимательно на меня посмотрел и приветливо поздоровался. Помощник лесничего Николай Иванович Борецкий дал мне деловые справки, за которыми я был прислан, и через полчаса я, закончив свою миссию, уже собрался в неблизкий обратный путь.

– Да куда вы торопитесь? – сказал князь Чегодаев. – У нас обед готов, пообедайте с нами.

За обедом разговор перешел на изменение лагерной политики. Борецкий приветствовал это изменение с большим удовлетворением.

Еще два года назад людей губили как мух. Никто не знал – будет ли он завтра жив. Да, что говорить. Припомнйте кронштадтцев. Их пригнали в Пертоминский лагерь семь тысяч. А теперь осталось их девять душ. Где эти семь тысяч? Всех угробили.

– Нравились мне, – сказал владыка, – грузины-меньшевики. Они ни за что не хотели смириться и добились своего: их вывезли с острова и заключили в изолятор, заменили лагерный режим легким тюремным. Помните их песенку:

Вперед на баррикады,

Чекистам нет пощады!..

Это не кронштадтцы,

Дружный был народ.

– Попали бы они к Селецкому на лесные работы, – возразил Борецкий, – угробил бы он и меньшевиков-грузин. Вы не поверите, – обратился он ко мне, – люди гибли даже не от работы, а просто от холода. Загонят их в лес, да суток пять и не пускают в барак. Пищу привозят, охрану меняют, а заключенные безотдышно на морозе – терпи, либо мри. Урока для работы тогда не было никакого, а просто истребляли людей – так выводили в расход за ненадобностью. Теперь уже не то: появляется некоторое подобие порядка.

– Не было у них порядка и не будет, – решительно опроверг владыка, – все у них основано на очковтирательстве, на туфте. Не из жалости они перестают свои зверства делать.

ВЛАДЫКА ИЛЛАРIОН

Замело снежными сугробами корявые болота, замерзшие озера и мрачные соловецкие леса. Заковало льдами и море у берегов. Дальше от берега море не замерзает совсем, там вечно идет «сало» и всю зиму ледоход. Команда из отважных рыбаков-заключенных раз в месяц пробирается через это месиво в Кемь и обратно – привозят на Соловки и отвозят почту. Раз в месяц приходят письма. Идут они в цензуру на просмотр и распечатанными вручаются адресату.

Однажды в средине ноября меня вызвали через ротного в учетно- распределительную часть – УРЧ. Мало понятно – почему именно начальник УРЧ'а Малянтович хочет видеть мою физиономию. Впрочем, мое недоумение вскоре разъяснилось: я считался еще «свежим соловчанином» и мне предстояла первая работа вдали от Кремля. Вероятно, нужно было Малянтовичу убедиться при обозрении моей личности могу ли я – «Смородин, он же Дубинкин» быть командированным без конвоя.

Я шел встревоженный вызовом и уже мне рисовалось, как меня «вынимут» из десятой роты и водворят на дно в двенадцатую. Одиако, страхи мои оказались напрасными. Зав УРЧ'а Малянтович только вскользь посмотрел на меня и небрежно обронил:

– Командировать из Кремля на Филимоновские торфоразработки для изысканий, без конвоя.

У меня сразу отлегло от сердца. Без конвоя! Эго вглубь острова! Я готов был подпрыгнуть от восторга.

Пока мне приготовляли документ, я разговаривал в сторонке с топографом Ризабелли, пришедшим сюда с деловым поручением из лесничества.

– Предполагаются со стороны лагерной администрации репрессии по отношению аристократов и активных контр революционеров.

– Откуда подуло этим ветром? – спросил я. Ризабелли пожал плечами.

– Тут такое место: откуда не подует, всегда для нас сквозняк. Впрочем, и так слава Богу – живы остаемся.

Я получил документ и, идя с Ризабелли, узнал от него некоторые подробности относительно ожидаемых репрессий. Это близко меня касалось, ибо у меня была статья пятьдесят восемь два, трактующая, как раз об этой самой активной контр революции.

Ященко, один из помощников начальника лагеря, заместивший палача Вейса, поднял вопрос о неправильном с марксистской точки зрения применении репрессий к некоторым группам заключенных. В лагере собственно было две главных группы – контр революционеры (каэры) – народ в те времена исключительно культурный, а потому и занимавший в лагерном аппарате привилегированное положение, занимаясь трудом по преимуществу умственным, – и уголовники, народ некультурный, занятый исключительно физическим трудом. По Марксу уголовники эти, как по преимуществу пролетариат, являлись элементом «социально близким» коммунистам и именно они должны были занимать в лагерном аппарате места каэров.

Все это было, конечно, не верно, ибо очень много культурных людей были на физической работе, неграмотный же человек в труде не физическом заменить грамотного никак не мог. Однако, вопль Ященки в какой-то мере соответствовал способам освещения событий по Марксу и, поднятый вопрос был поставлен «на повестку дня». Как-всегда в таких случаях бывает, началась склочная компания на верхах, с кого-то в этой чекистской грызне полетела шерсть, кто-то кого-то съел, но для лагеря от склочной кампании осталось маленькое наследство: Москва потребовала восстановить попранный марксистский принцип – изъять грамотных людей из лагерного аппарата, бросить их на физические работы, на место же их водворить неграмотный и полуграмотный уголовный пролетариат.

Такая марксистская кампания поднималась и до этого и после этого не раз и неизменно заканчивалась позорным фиаско марксистов: неграмотные и малограмотные таковыми же оставались, управленческое дело запутывалось и лагерным заправилам оставалось только одно: без особого шума и огласки водворять изъятых грамотных людей и специалистов на их прежние места, а выдвиженцев двигать в рабочие роты.

Опять я шагаю по той же дороге, идущей мимо Варваринской часовни на Филимоновский скит – новые торфоразработки. Идти еще двенадцать километров в «глубокую провинцию». За плечами у меня мешок, а в кармане пропуск. Вещи я пока оставил у своего друга правдиста Матушкина. Мне поручено в течение месяца произвести съемки Филимоновского болота и определить запас торфа.

Дорога то вьется по снежным полям, то исчезает в засыпанном снегом лесу. Порою встречаются мосты, перекинутые через быстрые, незамерзающие ручьи. Наконец, около самого Филимоновского болота дорога подходит к часовне, обращенной теперь в кухню и идет далее к постройкам Филимоновского скита, густо заселенных заключенными.

Вхожу в главный дом и направляюсь к дежурному стрелку. Он лениво смотрит на мой документ и, сделав на нем отметку о прибытии, возвращает его обратно. Поднимаюсь на второй этаж. Зав командировкой грузин Чубинидзе встретил меня приветливо, устроил жить в комнате десятников, хотя я и не состоял десятником.

– Завтра получите рабочих и можете приступать к работе.

Я обрадовался теплой комнате и с удовольствием растянулся на сеннике. Мне казалось – я прибыл совсем в иной, не лагерный мир.

Даже вот это право растянуться на постели в теплой комнате показалось чуть не сказкой. К вечеру пришли десятники усталые, промерзшие. Я пил с ними чай, с трудом боролся со сном и не помню, как комнатное тепло и истома во всем теле убаюкали меня на ночь.

* * *

Мне как-то даже неловко идти на работу в качестве старшего над такими же, как и я, каторжанами. Я отлично помню тринадцатую роту. Там самый маленький из старших мог стереть нас в порошок. Теперь на место этого некоего, могущего стирать в порошок, стал я сам.

Мои рабочие – все, как один, воры – рецидивисты – против ожидания работали дружно и хотя я был стопроцентный фраер – даже не подумали меня надувать. Ларчик шпанского послушания, впрочем, открывался весьма просто: они сидели недавно «на жердочке» и теперь, вырвавшись оттуда, были рады работе на свободе. Нужно заметить – «жердочка» один из невинных на вид, но на самом деле – жестокий способ наказания. До совершенства он доведен на Секирной. Но об этом потом. Каждый сидящий «на жердочке», во первых, работал до изнеможения, во вторых, придя с работы, усаживался на скамью в форме египетской мумии и должен был сидеть совершенно неподвижно под наблюдением специального (на всю группу) охранника. Малейшее движение, поворот головы, даже шевеление пальцем – влечет за собою еще большие репрессии. Сидящий «на жердочке» от этой неподвижности доходит до состояния полного отчаяния. Бывает – у изведавших уже многое заключенных, катятся по лицу бессильные слезы.

К вечеру мы все промерзли. Я с удовольствием думал о теплой комнате и постели. Как раз поднялась метель, и я имел основание прекратить работу раньше времени.

Подняв воротники своих бушлатов (полупальто) и наклонив головы вперед, мы пробирались к нашему бараку сквозь вьюгу. Уже у самого барака вижу знакомую плотную фигуру в шапке и романовском полушубке – владыка Илларион.

– Куда это вы в такую погоду, владыка?

– Сюда, домой. Я живу в том же бараке, что и вы, внизу, в «околодке» у фельдшера. Заходите как-нибудь вечерком. Вы, кажется, французским языком занимаетесь? Кое чем могу быть вам полезен.

Я поблагодарил приветливого владыку и вечером уже был у него.

* * *

«Околодок» (амбулатория) помещался в довольно просторной комнате. У двери – дощатая стойка – отгородка для ожидающих больных. За стойкой, в противоположном углу, устроил себе, заставясь полками и шкафами с медикаментами, конурку фельдшер (или по-советски – лекпом). Постель владыки, покрытая стареньким, стеганным на вате одеялом, помещалась на левой стороне комнаты, у самой стойки. В изголовье небольшой столик, заваленный книгами, и, к нему, некрашеный табурет.

Владыка, усадив меня на табуретке, начал расспрашивать о моем прошлом, о моем деле, вообще о жизни на свободе.

– Что ж, – сказал я, – для нас жизнь на свободе была вроде сидения между двух стульев. Правда, там мы жили не под охраною, зато нам всегда грозили Соловки. А теперь, как Соловки мы себе достали, то худшего уже нечего ждать, кроме смерти. А смерти – на свободе-ли, в Соловках ли, все равно не избежишь.

Владыка улыбнулся, достал книгу на французском языке и дал мне:

– Читайте.

Книга была духовного содержания. Меня удивил автор её.

– Член Общества Иисуса. Что это за Общество?

Владыка улыбается.

– Не догадываетесь? Иезуиты – вот вам и Общество Иисуса.

Владыка занимался со мною весь вечер.

Потом я часто заходил к нему. Однажды во время нашей беседы в комнату вошел стрелок-охранник. Полагалось подать команду – «встать, смирно» и стоять неподвижно. Однако, ничего подобного не произошло. Стрелок дружелюбно подошел к нам.

– Где вы, владыка, ловили рыбу? Наши вчера ловили и ничего не поймали.

– Нужно знать места. Это даже и рассказать трудно. Вместе надо как-нибудь сходить.

Стрелок еще некоторое время разговаривал с владыкой. Я же не мог придти в себя от изумления. Как только закрылась дверь за стрелком – я к владыке:

– В первый раз вижу такого стрелка. Он даже владыкой вас называет.

– Меня все и всегда здесь так называют.

Как-то раз я пришел в околодок в отсутствие владыки и стал рассматривать книги, лежавшие на столе. Все – издания союза безбожников, ученые сочинения по биологии. Морозовское «Откровение в грозе и буре». Тут же довольно объемистый том – диссертация Иллариона Троицкого «Дары Святого Духа». Я успел прочитать первые страницы. От них веяло особым, всегда ему присущим обаянием.

– Вы удивляетесь, найдя у меня книги безбожников? – говорил с улыбкою владыка. – Нужно знать оружие своих врагов. Они, наши враги, тем ведь именно и величаются, что их творения не встречают, якобы, научной критики. А между тем, все их творения на один образец. Посмотрите на Морозова. Двадцать пять лет сидел в Шлиссельбурге. Кажется имел человек время на изучение религиозных вопросов, раз, в самом деле интересуется ими. А, между тем, с какою легкою отвагою он за это дело принялся.

Владыка раскрыл книгу Морозова и с горечью прочитал мне несколько выдержек, сопровождая их такими уничтожающими репликами, что мне стало стыдно за себя: как это я, читая подобные «заумные книги», принимал в них все за чистую монету? [Нелепая книга Морозова в свое время наделала большой шум и, принятая с жадностью «полуинтеллигенцией», принесла не мало вреда простодушным читателям, привыкшим принимать за чистую монету печатное слово, изрекаемое с авторитетом учености, да еще из усг прославленного долгим заключением автора шлиссельбуржца. Но и на «левой» серьезные люди возмущались фантастической мистификацией «Откровения».

Большой друг мой, покойный Герман Ал. Лопатин, определял «Откровение», как научную шутку дурного тона. Так и отписал автору. Ред.]

Я с радостью созерцал спокойную, величавую фигуру иерарха, уважаемого даже врагами. Уже шестой год шел, как владыка Илларион был лишен свободы и брошен в одну общую кучу с подонками общества. И все-же он по-прежнему – стойкий борец за веру: никакие лишения не могли его поколебать. Враги и гонители Христовой веры – его враги. Без компромиссов и уступок. Удивительной бодростью веяло от него, и в душе, после бесед с ним, водворялись мир и тишина.

ВРЕДИТЕЛЬ ВОЛОШАНОВСКИЙ

Тысячный этап шахтинцев продержали на общих работах вместо четырех месяцев, как первоначально намеревались, два месяца. После этого срока «вредители» начали появляться за Кремлем и постепенно устраивались на постоянные работы.

Организованное при сельхозе мелиоративное бюро вначале зимы оказалось без возглавителя. Создатель его – землемер Гришин – получил по весьма солидному блату теплое место и исчез с соловецкого горизонта. Его место занял некий межевой инженер, отправленный за пьянство на лесозаготовки к Селецкому. В концеконцов, в мельбюро попали на работу несколько шахтинцев и возглавил его горный инженер Волошановский – среднего роста плотный человек с большим носом. Он после тюремных мытарств ретиво принялся за работу. Мы, землемеры, должны были ехать зимою на Исаковский скит и зимою произвести на обширной системе озер геодезические работы.

Мне пришлось, между прочим, работать на Савватьевском озере под знаменитой Секирной горой. На горе этой, в большом соборе, помещался страшный Секирный изолятор. Там же у этого изолятора производилась большая часть расстрелов заключенных по приговорам ИСО. Здесь, в лагере в уменьшенном виде воспроизводилась жизнь на воле. В лагере было свое ГПУ – это ИСО, своя Лубянка – это Секирный изолятор. Попавший в Соловки мог получить за преступления в лагере новое «дело», получить по этому делу новый срок или расстрел на Секирной горе. Мы, иронизируя по этому поводу, делили СССР на «большие Соловки» и «Соловки» малые – наше теперешнее местопребывание.

Зима стояла снежная и холодная. Мы помещались в дощатом сарае, наскоро приспособленном для жилья. В нашей небольшой комнате с одним окном и плитой, едва помещалось шесть топчанов.

Волошановский, два московских инженера, я и землемер Жемчужин жили в этой холодной комнате, а рабочие помещались внизу в сарае. Часть рабочих высылал нам ежедневно Секирный изолятор.

Наша работа и наше положение считалось одними из самых блатных. Во-первых, нас командировали прямо из Кремля в Исаковский скит без конвоя, во-вторых, поместили на жительство не в роту или с лесорубами палача Селецкого, а отдельно. В нашем распоряжении была команда рабочих и мы изображали из себя десятников, хотя, конечно, отнюдь не пользовались «правами и преимуществами» этой непочтенной корпорации. Над нами не стоял охранник с винтовкой и, следовательно, даже если бы мы были трусы, преследуемые подвальными ужасами, даже и тогда у нас не было бы никакого основания угнетать своих рабочих непосильным трудом.

Не знаю были ли даны нашему главе Волошановскому отдельные инструкции или подвальный испуг у него еще не выветрился, но он нам категорически запретил быть в приятельских отношениях с рабочими, опасаясь падения дисциплины. Этот чудак видел в серой лагерной массе только «рабсилу», но никак не угнетенных людей. Он не хотел ничего этого знать, хотя среди рабочих могли встретиться люди, стоявшие некогда на иерархической служилой лестнице и выше Волошановского. Не так давно инженер Волошановский добросовестно и изо всех сил работал на предприятии, блюдя интересы власти. Это не застраховало его от обвинения во вредительстве и от концлагеря. Он получил и то и другое и, однако, остался все таким же тупым фанатиком работы.

Я уже чувствовал себя «старым соловчанином» и хотя принял распоряжение Волошановского к сведению, но с рабочими оставался в приятельских отношениях. Среди моих рабочих встречались типы совершенно исключительные, как вот два приятеля Сурков и Степанов.

Так и текла наша жизнь: нудная, хотя и не тяжелая работа, холод, целый день ходьба на лыжах по озерам. По вечерам мы собирались все в своей конуре и проводили часик-другой в дружеской беседе. А рядом жило своей напряженной жизнью соловецкое дно. Лесорубы Селецкого, похожие скорей на тени. Нестерпимые условия работ доводили людей до отчаяния. Потерявший всякую веру в избавление шел на последнее средство – отрубал себе руку или ранил сильно в другие места. Такие «саморубы» оставлялись без медицинской помощи и как правило погибали. Сам Селецкий с лицом типичной «соловецкой белизны» высокий и нескладный поражал своею нервностью. Он как будто выплевывал слова, пересыпая фразы бессмысленными ругательствами по преимуществу кощунственного характера. Подобранные им десятники – настоящие палачи без жалости и других неудобных на Соловках чувств, служили своему патрону не за страх, а за совесть.

ПЕРВЫЕ ПАРАНДОВЦЬИ

Иван Дмитриевич Сурков – промысловый охотник горного Алтая, нисенький, крепкий, отличался, между прочим, веселым характером и в соловецкой суровой жизни не впадал в уныние. В утешение унывающим он говаривал:

– Ну, так что ж, что Соловки. И на Соловках солнце светит.

Правда, солнце светило очень мало и скупо, но все же светило. А в летния бесконечные сутки светило и ночью. Теперь же в декабре 1928 года зима уже залегла плотным и толстым снеговым покровом и солнце совсем не показывалось. В командировке Исаково Иван Дмитриевич попал не в руки палача Селецкого, начальника лесозаготовок, а в группу рабочих для работ с нами, землемерами мелиоративного бюро. Группа была небольшая – человек двадцать и помещалась в большом, сложенном в древности монахами и трудниками этого Савватьевского скита, сарае из больших камней – валунов, залитых в соединениях известью. Утром, когда вся команда еще спала на нарах, идущих вдоль стен сарая и железная печка, отопляющая сарай, затухала, иней покрывал эти камни. Обыкновенно первым просыпался от холода высокий худощавый Семенов – хуже всех одетый, и запаливал печку. Через несколько минут волна тепла уничтожала иней на камнях и Семенов, сидя на лавке около печки, клевал носом, а чаще заводил разговор с Сурковым, просыпавшимся первым. Он также садился к печке, закуривал и тихим голосом начинал рассказывать про Алтай, про свою охотничью жизнь в горах. На дневной работе команда разбивалась на группы, часть работали со мною, часть с землемером Жемчужиным или инженером Колосовым. Сурков и Семенов неизменно работали у меня в группе.

В эти декабрьские дни моя группа – девять рабочих, отправлялась на Северную губу за Савватьевским скитомъ– рубить лед и делать промеры глубин. Работа не тяжелая, но нудная, как для меня, так и для рабочих. Я с удовольствием бы бросил эту надоедливую канитель, но пружина лагерная заведена и остановлена быть не может. Я знаю, часа через два-три появится инженер, Волошановский, внимательно пересчитает прорубленные проруби, посмотрит на часы и, как будто чем-то недовольный, исчезнет опять, шаркая лыжами и неловко действуя палками. Он всю жизнь проработал в шахтах Донбаса и плохо был приспособлен к жизни на поверхности. Но ни пребывание в подвале, ни соловецкое житье не сделали его человечнее. Он попрежнему был только исправным винтиком большой машины, приводимой в движение единым началом, довлеющим над здешней соловецкой жизнью. И он сухо считал проруби, сухо говорил «о рабсиле», о работе. Все остальное для него не существовало или имело, так сказать, «привходящий характер».