Августа (12 сентября) 1877 г. 3 страница. — Я вижу, вы п-просто влюблены в этого человека, — прервал генерала Эраст Петрович

— Я вижу, вы п-просто влюблены в этого человека, — прервал генерала Эраст Петрович.

— В Мидхата-то? Безусловно, — пожал плечами Мизинов. — И был бы счастлив видеть его главой российского правительства. Но он не русский, а турок. К тому же турок, ориентирующийся на Англию. Наши устремления противоположны, и потому Мидхат нам враг. Опаснейший из врагов. Европа нас не любит и боится, зато Мидхата носит на руках, особенно с тех пор, как он даровал Турции конституцию. А теперь, Эраст Петрович, наберитесь терпения. Я прочту вам пространное письмо, присланное мне еще в прошлом году Николаем Павловичем Гнатьевым. Оно даст вам яркое представление о противнике, с которым нам предстоит иметь дело.

Шеф жандармов извлек из бювара листы, мелко исписанные ровным писарским почерком, и приступил к чтению.

«Милый Лаврентий, события в нашем хранимом Аллахом Стамбуле развиваются столь стремительно, что за ними не поспеваю даже я, а ведь твой покорный слуга, без ложной скромности, держал руку на пульсе Европейского Больного не один год. Пульс этот не без моих тщаний постепенно замирал и вскоре обещал вовсе остановиться, но с мая месяца… »

— Речь идет о прошлом, 1876, годе, — счел нужным вставить Мизинов.

«… но с мая месяца его залихорадило так, что того и гляди Босфор выйдет из берегов, стены Цареграда рухнут, и тебе не на что будет вешать свой щит.

А все дело в том, что в мае в столицу великого и несравненного султана Абдул-Азиса, Тени Всевышнего и Хранителя Веры, триумфально вернулся из ссылки Мидхат-паша и привез с собой своего «серого кардинала», хитроумного Анвара-эфенди.

На сей раз поумневший Анвар действовал наверняка — и по-европейскому, и по-восточному. Начал по-европейски: его агенты зачастили на верфи, в арсенал, на монетный двор — и рабочие, которым давным-давно не выплачивали жалованье, повалили на улицы. Затем последовал чисто восточный трюк. 25 мая Мидхат-паша объявил правоверным, что ему во сне явился Пророк (поди-ка проверь) и поручил своему рабу спасти гибнущую Турцию.

А тем временем мой добрый друг Абдул-Азис, как обычно, сидел у себя в гареме, наслаждаясь обществом любимой жены, прелестной Михри-ханум, которая была на сносях, много капризничала и требовала, чтобы повелитель все время находился рядом. Эта золотоволосая, синеглазая черкешенка помимо неземной красоты прославилась еще и тем, что опустошила султанскую казну до самого донышка. За один последний год она оставила во французских магазинах на Пере более десяти миллионов рублей, и вполне понятно, что константинопольцы, как сказали бы склонные к understatement[5] англичане, ее сильно недолюбливали.

Поверь мне, Лаврентий, я был не в силах что-либо изменить. Я заклинал, угрожал, интриговал, как евнух в гареме, но Абдул-Азис был глух и нем. 29 мая вокруг дворца Долма-бахче (преуродливое строение в европейско-восточном стиле) гудела многотысячная толпа, а падишах даже не попытался успокоить подданных — он заперся на женской половине своей резиденции, куда мне хода нет, и слушал, как Михри-ханум играет на фортепиано венские вальсы.

Тем временем Анвар безвылазно сидел у военного министра, склоняя этого осторожного и предусмотрительного господина к перемене политической ориентации. По донесению моего агента, который служил у паши поваром (отсюда специфический оттенок донесения), судьбоносные переговоры происходили так. Анвар приехал к министру ровно в полдень, и было велено подать кофе с чуреками. Четверть часа спустя из кабинета министра раздался возмущенный рев его превосходительства, и адъютанты отвели Анвара на гауптвахту. Затем в течение получаса паша расхаживал по комнате в одиночестве и съел два блюда халвы, до которой был большой охотник. Далее он пожелал допросить изменника лично и отправился на гауптвахту. В половине третьего было велено принести фрукты и сласти. Без четверти четыре — коньяк и шампанское. В пятом часу, выпив кофе, паша с гостем уехали к Мидхату. По слухам, за участие в заговоре министру была обещана должность великого везира и миллион фунтов стерлингов от английских покровителей.

К вечеру два главных заговорщика отлично поладили, и той же ночью произошел государственный переворот. Флот блокировал дворец с моря, начальник столичного гарнизона заменил караул своими людьми, и султана вместе с матерью и беременной Михри-ханум перевезли на лодке во дворец Ферийе.

Четыре дня спустя султан стал подстригать себе бороду маникюрными ножницами, да так неудачно, что перерезал вены на обеих руках и немедленно скончался. Врачи европейских посольств, приглашенные освидетельствовать труп, единогласно признали, что произошло самоубийство. ибо решительно никаких следов борьбы на теле не обнаружилось. Одним словом, разыграно все было просто и изящно, как в хорошей шахматной партии, — таков уж стиль Анвара-эфенди.

Но то был только дебют, далее последовал миттельшпиль.

Военный министр сделал свое дело и теперь превратился в серьезную помеху, ибо к реформам и конституции ни малейшей склонности не имел, а более всего интересовался, когда же ему передадут обещанный Анваром миллион. Да и вообще военный министр вел себя так, будто он — главное лицо в правительстве, не уставая напоминать, что Абдул-Азиса сверг именно он, а вовсе не Мидхат.

В том же самом Анвар-эфенди убеждал одного бравого офицера, ранее служившего у покойного султана адъютантом. Звали офицера Гасан-бей, красавице Михри-ханум он приходился братом и у придворных прелестниц пользовался невероятной популярностью, ибо был очень недурен собой, отважен и превосходно исполнял итальянские арии. Все называли Гасан-бея просто Черкес.

Через несколько дней после того, как Абдул-Азис так неловко укоротил себе бороду, безутешная Михри-ханум разродилась мертвым ребенком и скончалась в страшных мучениях. Как раз к этому времени Анвар и Черкес стали закадычными приятелями. Как-то раз Гасан-бей зашел в резиденцию Мидхат-паши навестить друга. Анвара на месте не оказалось, зато к паше как раз съехались на совещание министры. К Черкесу в доме привыкли и принимали как своего. Он попил кофе с адъютантами, покурил, поболтал о всякой всячине. Потом лениво прошелся по коридору и внезапно рванулся в зал, где шло заседание. Мидхата и прочих сановников Гасан-бей не тронул, но военному министру всадил в грудь две пули из револьвера, а потом добил старика ятаганом. Те министры, что поблагоразумней, кинулись наутек, но двое вздумали проявить героизм. И совершенно напрасно, ибо одного бешеный Черкес убил наповал, а второго тяжело ранил. Тут вернулся храбрый Мидхат-паша с двумя своими адъютантами. Гасан-бей застрелил их обоих, а Мидхата опять не тронул. В конце концов убийцу скрутили, но он еще успел прикончить полицейского офицера и ранить семерых солдат. Наш Анвар в это время благочестиво молился в мечети, чему есть многочисленные свидетели.

Ночь Гасан-бей провел под замком в караульном помещении, громко распевая арии из «Лючии де Ламермур», чем, говорят, привел Анвара-эфенди в полнейшее восхищение. Анвар даже пробовал выговорить доблестному злодею помилование, но озлобившиеся министры были непреклонны, и наутро убийцу повесили на дереве. Дамы из гарема, так горячо любившие своего Черкеса, пришли посмотреть на его казнь, горько плакали и посылали ему воздушные поцелуи.

И отныне никто больше Мидхату не мешал — кроме судьбы, которая нанесла ему удар с совершенно неожиданной стороны. Великого политика подвела его марионетка, новый султан Mурад.

Еще утром 31 мая, сразу после переворота, Мидхат-паша нанес визит племяннику свергнутого султана, принцу Мураду, чем несказанно сего последнего напугал. Тут необходимо сделать небольшое отступление, чтобы объяснить, насколько жалка в Османской империи фигура наследника.

Дело в том, что пророк Магомет при наличии пятнадцати жен не имел ни одного сына и никаких инструкций по вопросу престолонаследия не оставил. Посему на протяжении веков каждая из многочисленных султанш мечтала возвести на престол своего сына, а сыновей своих соперниц всячески пыталась истребить. При дворце есть особое кладбище для невинно убиенных принцев, так что мы, русские, с нашими Борисом и Глебом да царевичем Дмитрием по турецким масштабам просто смехотворны.

Трон в Османской империи передается не от отца к сыну, а от старшего брата к младшему. Когда запас братьев иссякает, в права вступает следующее поколение, и дальше опять от старшего брата к младшему. Всякий султан смертельно боится своего младшего брата или старшего племянника, и шансы наследника дожить до воцарения крайне незначительны. Содержат наследного принца в полнейшей изоляции, никого к нему не пускают и даже норовят, мерзавцы, подобрать таких наложниц, которые неспособны к деторождению. По давней традиции прислуживают будущему падишаху рабы с отрезанными языками и проколотыми барабанными перепонками. Можешь себе представить, как при подобном воспитании у их высочеств обстоят дела с душевным здоровьем. Например. Сулейман II тридцать девять лет провел в заточении, переписывая и раскрашивая Коран. А когда наконец сделался султаном, то вскоре запросился обратно и отрекся от престола. Отлично его понимаю — раскрашивать картинки куда как приятней.

Однако вернемся к Мураду. Это был красивый, неглупый и даже весьма начитанный молодец, однако склонный к чрезмерным возлияниям и одержимый вполне оправданной манией преследования. Он с радостью вверил мудрому Мидхату бразды правления, так что все у наших хитрецов шло по плану. Но внезапный взлет и удивительная смерть дяди так подействовали на бедного Мурада, что он стал заговариваться и впадать в буйство. Европейские психиатры, тайно посетившие падишаха, пришли к заключению, что он неизлечим и в дальнейшем его состояние будет только ухудшаться.

Отметь невероятную дальновидность Анвара-эфенди. В первый же день воцарения Мурада, когда все еще выглядело лучезарно, our mutual friend[6] вдруг попросился секретарем к принцу Абдул-Гамиду, брату султана и престолонаследнику. Когда я об этом узнал, мне стало ясно, что Мидхат-паша в Myраде V не уверен. Анвар пригляделся к новому наследнику, видимо, счел его приемлемым, и Мидхат поставил Абдул-Гамиду условие: обещай, что введешь в стране конституцию, — и будешь падишахом. Принц, разумеется, согласился.

Дальнейшее тебе известно. 31 августа на престол вместо безумного Мурада V взошел Абдул-Гамид II, Мидхат стал великим везиром, а Анвар остался при новом султане закулисным манипулятором и негласным шефом тайной полиции — то есть (ха-ха) твоим, Лаврентий, коллегой.

Характерно, что в Турции про Анвара-эфенди почти никто не знает. Он не лезет вперед, на людях не показывается. Я, например, видел его всего однажды, когда представлялся новому падишаху. Анвар сидел сбоку от трона, в тени, с огромной черной бородой (по-моему, фальшивой) и в темных очках, что вообще-то является неслыханным нарушением придворного этикета. Во время аудиенции Абдул-Гамид несколько раз оглядывался на него, словно искал поддержки или совета.

Вот с кем тебе отныне придется иметь дело. Ежели меня не обманывает чутье, Мидхат с Анваром будут и дальше вертеть султаном, как им заблагорассудится, и через годик-другой…»

— Ну, дальше неинтересно, — оборвал затянувшееся чтение Мизинов и вытер платком вспотевший лоб. — Тем более что чутье все-таки обмануло умнейшего Николая Павловича. Мидхат-паша у власти не удержался и отправлен в изгнание.

Эраст Петрович, слушавший очень внимательно и за все время ни разу не пошевелившийся (в отличие от Вари, которая вся извертелась на жестком стуле), коротко спросил:

— Про д-дебют ясно, про миттельшпиль тоже. Но где эндшпиль?

Генерал одобрительно кивнул:

— В том-то и штука. Эндшпиль получился настолько замысловат, что даже многоопытного Гнатьева застал врасплох. 7 февраля сего года Мидхат-пашу вызвали к султану, взяли под стражу и посадили на пароход, который увез опального премьер-министра путешествовать по Европе. А наш Анвар, предав своего благодетеля, стал «серым кардиналом» уже не при главе правительства, а при самом султане. Он сделал все возможное, чтобы отношения между Портой и Россией были разорваны. И вот некоторое время назад, когда Турция повисла на волоске, Анвар-эфенди, по имеющимся у нас агентурным сведениям, отбыл к театру военных действий, чтобы переменить ход событий посредством неких тайных операций, о содержании которых мы можем только гадать.

Тут Фандорин заговорил как-то странно:

— Никаких обязанностей. Это раз. Полная свобода д-действий. Это два. Отчетность только перед вами. Это три.

Варя не поняла, что означают эти слова, но шеф жандармов очень обрадовался и быстро сказал:

— Ну вот и славно! Узнаю прежнего Фандорина. А то вы, голубчик, какой-то замороженный стали. Вы уж не взыщите, я не по службе, а просто как старший по возрасту, по-отечески… Нельзя себя живьем в могилу закапывать. Могилу оставьте для мертвых. В ваши-то годы, мыслимое ли дело! Ведь у вас, как поется в арии, toute la vie devant soi.[7]

— Лаврентий Аркадьевич! — бледные щеки волонтера-дипломата-шпика в секунду залились пурпуром, голос скрежетнул железом. — Я, к-кажется, не напрашивался на п-приватные излияния…

Варя сочла это замечание непозволительно грубым и вжала голову в плечи: сейчас оскорбленный в лучших чувствах Мизинов ка-ак разобидится, как-ак закричит!

Но сатрап только вздохнул и суховато молвил:

— Ваши условия приняты. Пускай свобода действий. Я, собственно, это и имел в виду. Просто смотрите, слушайте, и если заметите нечто примечательное… Ну, не мне вас учить.

— Ап-чхи! — чихнула Варя и испуганно вжала голову в плечи.

Однако генерал испугался еще больше. Вздрогнув, он обернулся и ошеломленно уставился на невольную свидетельницу конфиденциальной беседы.

— Сударыня, вы почему здесь? Разве вы не вышли с подполковником? Да как вы посмели!

— Смотреть надо было, — с достоинством ответила Варя. — Я вам не комар и не муха, чтобы меня игнорировать. Между прочим, я под арестом, и никто меня не отпускал.

Ей показалось, что губы Фандорина чуть дрогнули. Да нет, померещилось — этот субъект улыбаться не умеет.

— Что ж, хорошо-с. — В голосе Мизинова зазвучала тихая угроза. — Вы, госпожа неродственница, узнали такое, о чем вам знать совершенно ни к чему. В целях государственной безопасности я помещаю вас под временный административный арест. Вас доставят под конвоем в кишиневский гарнизонный карантин и будут содержать там под стражей до окончания кампании. Так что пеняйте на себя.

Варя побледнела.

— Но я даже не повидалась с женихом…

— После войны повидаетесь, — отрезал Малюта Скуратов и повернулся к двери, чтобы кликнуть своих опричников, однако тут в разговор вступил Эраст Петрович.

— Лаврентий Аркадьевич, я думаю, будет совершенно д-достаточно взять с госпожи Суворовой честное слово.

— Я даю честное слово! — сразу же воскликнула Варя, ободренная неожиданным заступничеством.

— Извините, голубчик, но рисковать нельзя, — отрезал генерал, даже не взглянув на нее. — Еще жених этот. Да и можно ли доверять девчонке? Сами знаете — коса длинна, да ум короток.

— Нет у меня никакой косы! А про ум — это низко! — У Вари предательски задрожал голос. — Что мне за дело до ваших Анваров и Мидхатов!

— Под мою ответственность, ваше п-превосходительство. Я за Варвару Андреевну ручаюсь.

Мизинов, недовольно хмурясь, молчал, а Варя подумала, что и среди полицейских агентов, видно, бывают не вовсе пропащие. Все-таки сербский волонтер.

— Глупо, — буркнул генерал. Он обернулся к Варе и неприязненно спросил. — Делать что-нибудь умеете? Почерк хороший?

— Да я курсы стенографии закончила! Я телеграфисткой работала! И акушеркой! — зачем-то приврала напоследок Варя.

— Стенографисткой и телеграфисткой? — удивился Мизинов. — Тогда тем более. Эраст Петрович, я оставлю здесь эту барышню с одним-единственным условием: она будет исполнять обязанности вашего секретаря. Все равно вам понадобится какой-то курьер или связной, не вызывающий лишних подозрений. Однако учтите — вы за нее поручились.

— Ну уж нет! — в один голос вскричали и Варя, и Фандорин. А закончили тоже хором, но уже по-разному.

Эраст Петрович сказал:

— Я в секретарях не нуждаюсь.

А Варя:

— В охранке служить не буду!

— Как угодно, — пожал плечами генерал, поднимаясь. — Новгородцев, конвой!

— Я согласна! — крикнула Варя.

Фандорин промолчал.

Глава четвертая,
в которой враг наносит первый удар

«Дейли пост» (Лондон),

Июля 1877 г.

«… Передовой отряд стремительного генерала Гурко взял древнюю столицу болгарского царства город Тырново и рвется к Шипкинскому перевалу, за которым лежат беззащитные равнины, простирающиеся до самого Константинополя. Военный везир Редиф-паша и главнокомандующий Абдул Керим-паша сняты со своих постов и отданы под суд. Теперь Турцию может спасти только чудо».

У крыльца остановились. Надо было как-то объясниться.

Фандорин, кашлянув, сказал:

— Мне очень жаль, Варвара Андреевна, что т-так вышло. Разумеется, вы совершенно свободны и ни к какому сотрудничеству я вас принуждать не собираюсь.

— Благодарю вас, — сухо ответила она. — Очень благородно. А то я, признаться, подумала, что вы нарочно все это устроили. Вы-то ведь меня отлично видели и наверняка предполагали, чем все закончится. Что, очень нужна секретарша?

В глазах Эраста Петровича вновь промелькнула искорка, которую у нормального человека можно было бы счесть признаком веселости.

— Вы с-сообразительны. Но несправедливы. Я действительно поступил так не без задней мысли, но исключительно в ваших интересах. Лаврентий Аркадьевич непременно спровадил бы вас из д-действующей армии. А господин Казанзаки еще и жандарма бы приставил. Теперь же вы остаетесь здесь на совершенно з-законных основаниях.

На это Варе возразить было нечего, — но благодарить жалкого шпиона не хотелось.

— Я вижу, вы и в самом деле ловки в своей малопочтенной профессии, — язвительно сказала она. — Главного людоеда, и того перехитрили.

— Людоед — это Лаврентий Аркадьевич? — удивился Фандорин. — По-моему, не похож. И п-потом, что же непочтенного в том, чтобы охранять государственные интересы?

Ну что с таким разговаривать?

Варя демонстративно отвернулась, окинула взглядом лагерь: белостенные домики, ровные ряды палаток, новехонькие телеграфные столбы. По улице бежал солдат, очень знакомо размахивая длинными нескладными руками.

— Варя, Варенька! — издали закричал солдат, сдернул с головы кепи с длинным козырьком и замахал. — Все-таки приехала!

— Петя! — ахнула она и, сразу забыв о Фандорине, кинулась навстречу тому, ради кого преодолела путь в полторы тысячи верст.

Обнялись и поцеловались совершенно естественно, без неловкости, как никогда раньше. Видеть некрасивое, но милое, сияющее счастьем лицо Пети было радостно. Он похудел, загорел, сутулился больше прежнего. Черный с красными погонами мундир сидел мешком, но улыбка была все та же — широкая, обожающая.

— Значит, согласна? — спросил он.

— Да, — просто сказала Варя, хотя собиралась согласиться не сразу, а лишь после долгого и серьезного разговора, выдвинув некоторые принципиальные условия.

Петя несолидно взвизгнул и снова полез обниматься, но Варя уже опомнилась.

— Однако нам нужно подробно все обсудить. Во-первых…

— Обсудим, обязательно обсудим. Только не сейчас, вечером. Встретимся у журналистов в палатке, ладно? У них там вроде клуба. Ты ведь знаешь француза? Ну, д'Эвре? Он славный. Он мне и сказал, что ты приехала. Я сейчас ужасно занят, отлучился на минуту. Хватятся — не сносить головы. Вечером, вечером!

И побежал обратно, пыля тяжелыми сапогами и ежесекундно оглядываясь.

 

Но вечером свидеться не довелось. Вестовой принес из штаба записку: «Всю ночь служба. Завтра. Люблю. П.».

Что ж, служба так служба. И Варя занялась обустройством. Жить ее взяли к себе сестры милосердия — женщины славные и отзывчивые, но пожилые, лет по тридцать пять, и скучноватые. Они же собрали все необходимое взамен багажа, доставшегося предприимчивому Митко, — одежду, обувь, флакон кельнской воды (а были-то чудесные парижские духи), чулки, белье, гребешок, заколки, душистое мыло, пудру, мазь от солнца, кольдкрем, смягчающее молочко от ветра, ромашковую эссенцию для мытья волос и прочие нужные вещи. Платья, конечно, были ужасные, за исключением разве что одного — голубого, с белым кружевным воротничком. Варя убрала вышедшие из моды манжеты, и получилось довольно мило.

Но с утра ей стало скучно. Сестры ушли в лазарет — из-под Ловчи привезли двоих раненых. Варя попила кофе в одиночестве, сходила отправить родителям телеграмму: во-первых, чтоб не сходили с ума, а во-вторых, чтоб выслали денег (исключительно взаймы — пусть не надеются, что она вернулась в клетку). Погуляла по лагерю, поглазела на диковинный поезд без рельсов: с того берега прибыл обоз на механической тяге. Пыхающие паром железные локомобили с огромными колесами волокли за собой тяжелые пушки и фуры с боеприпасами. Зрелище было впечатляющее, настоящий триумф прогресса.

Потом от нечего делать зашла проведать Фандорина, которому выделили отдельную палатку в штабном секторе. Эраст Петрович тоже бездельничал: валялся в походной койке с турецкой книжкой, выписывал оттуда какие-то слова.

— Охраняете государственные интересы, господин полицейский? — спросила Варя, решив, что уместнее всего будет разговаривать с агентом в тоне насмешливо-небрежном.

Фандорин встал и накинул на плечи военный, без погон, сюртук (тоже, видно, где-то обмундировался). Через расстегнутый ворот рубашки Варя разглядела серебряную цепочку. Крестик? Нет, кажется, медальон. Любопытно бы заглянуть, что там у него. Так господин филер склонен к романтике?

Титулярный советник застегнул ворот, ответил серьезно:

— Если живешь в г-государстве, надобно либо его беречь, либо уж уезжать — иначе получается паразитизм и лакейские пересуды.

— Есть и третья возможность, — парировала Варя, уязвленная «лакейскими пересудами». — Несправедливое государство можно разрушить и построить взамен него другое.

— К сожалению, Варвара Андреевна, государство — это не д-дом, а скорее дерево. Его не строят, оно растет само, подчиняясь закону природы, и дело это долгое. Тут не каменщик, т-тут садовник нужен.

Забыв об уместном тоне, Варя горячо воскликнула:

— Мы живем в такое тяжелое, сложное время! Честные люди стонут под бременем тупости и произвола, а вы рассуждаете как старик, про какого-то садовника толкуете!

Эраст Петрович пожал плечами:

— Милая Варвара Андреевна, я устал слушать нытье п-про «наше тяжелое время». Во времена царя Николая, когда время было потяжелей нынешнего, ваши «честные люди» по с-струнке ходили да неустанно свою счастливую жизнь нахваливали. Если стало можно сетовать на тупость и произвол, значит, время на п-поправку пошло.

— Да вы просто… Вы просто — слуга престола!. — процедила Варя худшее из оскорблений, а когда Фандорин не содрогнулся, пояснила на доступном ему языке. — Верноподданный раб без ума и совести!

Брякнула — и испугалась собственной грубости, однако Эраст Петрович ничуть не рассердился, а, вздохнув, сказал:

— Вы не знаете, как со мной д-держаться. Это раз. Благодарной быть не хотите и оттого сердитесь. Это два. Забудьте к черту про благодарность, и мы отлично п-поладим. Это три.

От такой снисходительности Варя разозлилась еще больше, тем более что агент, рабья кровь, был совершенно прав.

— Я еще давеча заметила, что вы, как учитель танцев: раз-два-три, раз-два-три. Кто вас научил этой глупой манере?

— Были учителя, — туманно ответил Фандорин и невежливо уткнулся в свою турецкую книжку.

 

Шатер, где собирались аккредитованные при главной квартире журналисты, был виден издалека. У входа на длинном шнуре висели флажки разных стран, вымпелы журналов и газет, а также почему-то красные подтяжки с белыми звездочками.

— Видимо, вчера отмечали успех дела под Ловчей, — предположил Петя. — Кто-то наотмечался до потери подтяжек.

Он отдернул полотняный полог, и Варя заглянула внутрь.

В клубе было неряшливо, но по-своему уютно: деревянные столы, холщовые стулья, стойка с шеренгами бутылок. Пахло табачным дымом, свечным воском и мужским одеколоном. На отдельном длинном столе лежали стопки русских и иностранных газет. Газеты были необычные, сплошь склеенные из телеграфных ленточек. Варя присмотрелась к лондонской «Дейли пост» и удивилась — сегодняшний утренний выпуск. Видимо, присылают из редакции по телеграфу. Здорово!

С особым удовлетворением Варя отметила, что женщин всего две, причем обе в пенсне и не первой молодости. Зато мужчин было множество, меж ними обнаружились и знакомые.

Прежде всего Фандорин, и опять с книжкой. Довольно глупо — читать можно и у себя в палатке.

А в противоположном углу шел сеанс одновременной игры в шахматы. С одной стороны стола прохаживался, дымя сигаркой, снисходительно-благодушный Маклафлин, с другой сидели сосредоточенные Соболев, д'Эвре и еще двое.

— Ба, наш маленький болгарин! — воскликнул генерал Мишель, облегченно поднявшись из-за доски. — Да вас не узнать! Ладно, Шеймас, будем считать, что ничья.

Д'Эвре приветливо улыбнулся вошедшим и (это было приятно) задержал взгляд на Варе, однако продолжил игру. Зато к Соболеву подлетел смуглый офицер в невиданно ослепительном мундире и, тронув нафабренный сверх всякой меры ус, воскликнул по-французски:

— Генерал, умоляю, представьте меня вашей очаровательной знакомой! Гасите свечи, господа! Они больше не понадобятся — взошло солнце!

Обе пожилые дамы взглянули на Варю с крайним неодобрением, да она и сама несколько опешила от такого натиска.

— Это полковник Лукан, личный представитель нашего драгоценного союзника его высочества князя румынского Карла, — усмехнулся Соболев. — Предупреждаю, Варвара Андреевна, полковник для дамских сердец смертоносней анчара.

По его тону стало ясно, что привечать румына не следует, и Варя чопорно ответила, нарочно опершись на Петин локоть:

— Очень рада. Мой жених, вольноопределяющийся Петр Яблоков.

Лукан галантно взял Варю за запястье двумя пальцами (сверкнул перстень с нешуточным бриллиантом) и хотел припасть поцелуем, но получил должный отпор:

— В Петербурге у современных женщин рук не целуют.

А впрочем, публика была любопытная, и Варе в корреспондентском клубе понравилось. Только досадно было, что д'Эвре все играет в свои дурацкие шахматы. Но, видно, дело шло к концу — все прочие соперники Маклафлина уже капитулировали, и француз был явно обречен. Однако это, похоже, его не печалило, он частенько поглядывал на Варю, беззаботно улыбался и мелодично насвистывал модную шансонетку.

Соболев встал рядом, взглянул на доску, рассеянно подхватил припев:

— Фолишон-фолишонет… Сдавайтесь, д'Эвре, это же чистое Ватерлоо.

— Гвардия умирает, но не сдается. — Француз дернул себя за узкую острую бородку и сделал ход, от которого ирландец нахмурился и засопел.

Варя вышла наружу полюбоваться закатом и насладиться прохладой, а когда снова вернулась в шатер, шахматы были уже убраны, и разговор шел не более и не менее, как о взаимоотношениях человека с Богом.

— Здесь не может быть никакого взаимоуважения, — горячо говорил Маклафлин, очевидно отвечая на реплику д'Эвре. — Отношения человека со Всевышним построены на заведомом признании неравенства. Не приходит же в голову детям претендовать на равенство с родителями! Ребенок безоговорочно признает превосходство родителя, свою зависимость от него, чувствует к нему благоговение и потому послушен — для своего же блага.

— Позволю себе воспользоваться вашей же метафорой, — улыбнулся француз, затянувшись из турецкого чубука. — Все это справедливо лишь для маленьких детей. Когда же ребенок подрастает, он неминуемо ставит под сомнение авторитет родителя, хотя тот все равно еще неизмеримо мудрее и могущественнее. Это естественно, здорово, без этого человек навсегда останется малюткой. Тот же период сейчас переживает и подросшее человечество. Потом, когда человечество повзрослеет еще больше, между ним и Богом непременно установятся новые отношения, основанные на равенстве и взаимоуважении. А когда-нибудь дитя повзрослеет настолько, что родитель ему станет и вовсе не нужен.

— Браво, д'Эвре, вы говорите так же гладко, как пишете, — воскликнул Петя. — Да только все дело в том, что никакого Бога нет, а есть материя и еще элементарные принципы порядочности. Вам же советую из вашей концепции сделать фельетон для «Ревю паризьен» — отличная тема.

— Чтобы написать хороший фельетон, тема не нужна, — заявил француз. — Надо просто уметь хорошо писать.

— Ну уж тут вы загнули, — возмутился Маклафлин. — Без темы даже у такого словесного эквилибриста, как вы, ничего путного не выйдет.

— Назовите любой предмет, хоть бы даже самый тривиальный, и я напишу про него статью, которую моя газета с удовольствием напечатает, — протянул руку д'Эвре. — Пари? Мое испанское седло против вашего цейсовского бинокля.

Все необычайно оживились.

— Ставлю двести рублей на д'Эвре! — объявил Соболев.

— На любую тему? — медленно повторил ирландец. — Так-таки на любую?

— Абсолютно. Хоть вон про ту муху, что сидит на усе у полковника Лукана.