Странности капитана ван Тоха 3 страница

Чапек стремился показать в своей повести, что в час тяжелых испытаний люди, стоящие на разных общественных уровнях и придерживающиеся неодинаковых воззрений, могут объединиться на широкой платформе активной защиты ценностей человеческой жизни и свободы. Знал ли Чапек, что шахтеры готовы бороться не только с надвигающейся на страну опасностью фашистской агрессии, но и с хозяевами шахт, с теми, кто наживается на их труде, короче — с чехословацкой буржуазией? Писатель, прекрасно разбиравшийся в социальных антагонизмах капиталистического общества, не стоял на позиции «национального примирения». Своей повестью он звал тех, кому подлинно дороги свобода и человечность, объединиться ради их защиты и сохранения, и потому отодвигал на задний план изображение межсоциальных отношений. В этом была и сила и слабость «Первой спасательной». Там, где Чапек опускал конфликтность, существующую между рабочими и администрацией шахты, утрачивалась и достоверность повествования, особенно в описании счастливого завершения судьбы Станды, обогретого хозяевами шахты. Но весь пафос повести, глубокое и искреннее уважение писателя к рабочим, определявшее жизненность их характеров, подтверждали, что Чапек связывал свои надежды с той общественной силой, которая и могла возглавить борьбу с фашизмом, и довести ее до конца.

Новые качества, обретенные мировоззрением Чапека, предопределили и героику его пьесы «Мать» — произведения огромной художественной силы, являющего собой сгусток узловых конфликтов времени, смелого и оригинального по форме. На пьесе лежит грозный отблеск гражданской войны в Испании. Главную героиню пьесы — Мать — зовут Долорес, а город, который становится первой жертвой воздушного налета агрессоров, напавших на страну, где происходит действие пьесы, носит испанизированное имя Вильямедия. Остальные реалии пьесы имеют подчеркнуто чехословацкий характер, а в целом ее события символизируют ситуацию, которая сложилась в Западной Европе в канун второй мировой войны.

Реакционную, националистическую партию «порядка», которая внутри страны ведет борьбу со своим народом, Петр, участник рабочего движения, один из сыновей Матери, называет белыми. К националистам примкнул другой ее сын — Корнель. Сложная картина межсоциальных отношений, возникавшая в пьесе, отражала глубочайшие внутренние конфликты, раздиравшие изнутри масариковско-бенешевскую Чехословакию. Но, создавая свою гражданственную пьесу, Чапек черпал мужество в героизме испанских республиканцев и других борцов против фашизма.

На сцену одновременно с живыми людьми Чапек выводил мертвых, которые не только участвовали в трагедии Матери, но и были сопричастны событиям самой жизни, ибо их прошлые дела предопределяли во многом ту форму, в которую она отливалась ныне. И в этом заключена сердцевина художественного замысла писателя. Мать просто и естественно общается со своими погибшими и погибающими сыновьями, со своим мужем, сгинувшим в какой-то колониальной войне. В этом нет ничего странного и удивительного, ибо они вечно живы в любящем сердце Матери. Однако каждое их появление — знак их гибели, вызывающий страшное потрясение в душе Матери, — нагнетает трагизм пьесы, сообщая ей высокий эмоциональный накал.

Но хотя мертвые одинаково любимы и дороги Матери, соприсутствуют и соучаствуют в ее великом подвиге самоотвержения, когда она, откликаясь на зов Родины, отправляет в бой последнего своего живого сына Тони, — они не равноправны в глазах писателя.

Внешне пьеса как бы восстанавливала давние мысли Чапека о субъективном самооправдании мотивов действий и поступков человека, поскольку каждый из близких Матери погибал во имя тех идей или представлений, которые казались ему правильными. Но в пьесе есть тонкая эмоциональная градация мотивов поступков персонажей, говорящая о том, что Чапек ясно различал истинные общественные ценности от ложных, гуманистические мотивы поступков от тех, которые с гуманизмом ничего общего не имеют. Поэтому в пьесе существуют два узловых конфликта. Один из них олицетворяет судьба Матери и Родины, другой — судьба Петра и Корнеля, вливающаяся в общий ход исторической драмы века. Отец, кадровый военный, погиб в бессмысленной стычке с туземцами, выполняя идиотский приказ начальства, ибо выполнение любого приказа считал своим солдатским долгом. Его сын Иржи разбивается при попытке поставить рекорд высоты полета, но он не очень задумывается над целью и смыслом этого рекорда, который в равной мере мог служить и благу и разрушению. Для него важно достижение само по себе, а не его моральное обоснование. Благородна смерть Ондры, врача, отправившегося в гиблые места для борьбы с желтой лихорадкой и привившего себе эту смертельную болезнь. Несомненно, его решение высокочеловечно.

При внешней объективности тона и характера изображения для Чапека явно неприемлемы и внутренне враждебны и психология Корнеля, и мотивы его действий, — он защищает не только регресс, но и откровенное насилие: во время восстания он был против народа и морально ответствен за расстрел белыми брата Петра. Не случайно в пьесе остаются нераскрытыми обстоятельства его собственной гибели, происшедшей, видимо, в какой-то стычке с восставшими рабочими.

Все симпатии Чапека на стороне Матери и Петра. Оба эти образа концентрируют в себе идейное содержание пьесы. Для писателя Петр, сознательно вставший на сторону народа, несомненно, носитель активного гуманизма, помыслы его высоки, намерения чисты и благородны. Он погибает как герой, как подлинный борец за свободу, бесстрашно глядя в дула винтовок, нацеленных в его сердце. Он вызывает восторженное преклонение у самого младшего брата Тони — поэтической и искренней натуры.

Образ Петра не мог бы возникнуть таким, каким он существует, если бы Чапек не имел перед собой тот жизненный материал, к которому он приобщился в «Первой спасательной», то есть мир рабочих. Но смысловая суть пьесы — образ Матери. То, что в пьесе она является единственным женским образом, дало повод критике рассматривать конфликт «Матери» как противоположение мужского активного начала — женскому, более мягкому и якобы лишенному героических устремлений. На деле Мать олицетворяет стихийную энергию самой жизни, ее созидающую силу, и образ ее героичен. Но героизм ее имеет не внешний, а глубоко органичный, стойкий и упорный характер. Дарительница и хранительница жизни, она выносит страшные удары судьбы, борясь за своих детей, их будущее, и не боится невзгод и тягостей существования, сопровождающих ее путь по терниям бытия. В ней есть мощь и непреклонность, негасимый оптимизм и стойкость. И когда она, в заключительной сцене пьесы, вручала величественным жестом своему последнему сыну винтовку, благословляя его на священную битву, это означало, что вера Чапека в стихийную энергию жизни обрела ясную социальную определенность, и он, долгое время сторонившийся идеи решительного воздействия на самодвижение исторического процесса, признал неизбежность и необходимость борьбы, ибо без нее невозможна свобода. «Мать» достойно венчала творческий путь Чапека.

И после создания проникнутых духом борьбы, социально-активных произведений, в тягостной, предмюнхенской атмосфере, отравлявшей все живое в его стране, Чапек писал много и с громадным подъемом: публицистические статьи, политические апокрифы-памфлеты и, наконец, роман, оставшийся незавершенным из-за смерти писателя, — «Жизнь и творчество композитора Фолтына» (1939). Роман, весьма неожиданно разнящийся по своей тематике от созданного Чапеком перед этим, всем своим идейным содержанием отвечал, однако, духу и смыслу тех его произведений, которые разоблачали социальную опасность мифов, одурманивающих сознание людей и делающих его беззащитным перед разрушительными влияниями иллюзий и взглядов, размывавших преграды между истиной и ложью, что было присуще, в частности, и фашистской демагогии.

Главное для бесталанного музыкального дилетанта Бэды Фолтына и всех ему подобных, вокруг кого мифологизация создает атмосферу иллюзии, это не быть, а казаться, хотя Бэду, как, вероятно, и многих политиков, кинозвезд, фабрикантов бестселлеров и прочих знаменитостей, чей образ или, говоря языком современной социологии, «имедж» тщательно формируется коммерческой и политической рекламой, и посещало понимание собственной незначительности.

Формы мифологизации чрезвычайно разнообразны, и на некоторых из них Чапек обратил внимание не только в истории Бэды Фолтына, но и в книге «Как это делается» (1938), юмор которой приправлен горечью и серьезностью.

Для Чапека в те годы, когда фашистская и профашистская пропаганда деформировала сознание людей, вопрос о механизме создания мифа имел первостепенное значение, ибо позволял понять сложнейшие процессы, шедшие в социальной психологии той эпохи. Система мифологизма, исследовавшаяся Чапеком в его романе, на первый взгляд посвящена описанию частной судьбы частного человека, а на деле — одной из самых жгучих сторон духовной жизни тех лет.

В финале незавершенного, последнего романа Чапека содержатся глубокие размышления писателя о роли и месте искусства в борьбе и движении идей своего времени. До известной степени предвосхищая проблематику «Доктора Фаустуса» Томаса Манна, романа о художнике, прозаклавшем душу дьяволу, то есть злу, с громадной тревогой говорит Чапек о проникновении в искусство того, что он называет сатанизмом: «…всякая чрезмерность, всякое буйство порождены его пагубным дыханием; любая мания величия, все показное раздувается его нечистой и судорожной гордыней». Со страстью и убежденностью доказывал он, что искусство не может стоять вне добра и зла и неизбежно принимает сторону того или другого. Истинное искусство любит мир, таинственность и величие бытия и стремится познать и воплотить богатство и красоту его форм. Это искусство братски обращено к людям и сражается за их свободу, благо, за человека.

«И напротив, есть искусство нечистое и проклятое». Оно идет в услужение реакции и само суть ее порождение. С ним Чапек на протяжении всей своей творческой жизни вел неустанную борьбу.

Он умер вскоре после мюнхенского сговора, и смерть избавила его от тяжких мучений, ибо впереди его ждал, как его брата Иозефа, — концлагерь. Ни гитлеровцы, ни чехословацкие националисты не могли простить Чапеку его постоянной защиты идей свободы и его жестокой, бескомпромиссной критики фашизма и рожденных им мифов.

Как и все виды общественного сознания, искусство движется в потоке истории, влекомое ее могучим, неостановимым течением. Пути, по которым движется сама история, сложны и извилисты. Но в нашем веке стало очевидным, что люди и человечество смогут пробиться к подлинной свободе и социальной справедливости. Чапек тоже был вовлечен в тяжкий ток исторических перемен. Его исполненное доверия к созидательным силам жизни, к «нравственному порядку», обогащенное опытом общественной борьбы творчество обрело действенность. В историю мировой литературы нашего века он вошел не только как один из ее классиков, но как писатель, соединивший свое искусство с освободительными устремлениями эпохи.

Б. СУЧКОВ

 

Война с саламандрами[1]

 

Перевод: А.Гурович

 

Книга первая

ANDRIAS SCHEUCHZERI

 

Странности капитана ван Тоха

 

Если бы вы стали искать на карте островок Танамаса, вы нашли бы его на самом экваторе, немного к западу от Суматры. Но если бы вы спросили капитана И. ван Тоха на борту судна «Кандон-Бандунг», что, собственно, представляет собой эта Танамаса, у берегов которой он только что бросил якорь, то капитан сначала долго ругался бы, а потом сказал бы вам, что это самая распроклятая дыра во всем Зондском архипелаге, еще более жалкая, чем Танабала, и по меньшей мере такая же гнусная, как Пини или Баньяк; что единственный, с позволенья сказать, человек, который там живет, — если не считать, конечно, этих вшивых батаков, — это вечно пьяный торговый агент, помесь кубу с португальцем, еще больший вор, язычник и скотина, чем чистокровный кубу и чистокровный белый вместе взятые; и если есть на свете что-нибудь поистине проклятое, так это, сэр, проклятущая жизнь на проклятущей Танамасе. После этого вы, вероятно, спросили бы капитана, зачем же он в таком случае бросил здесь свои проклятые якоря, как будто собирается остаться тут на несколько проклятых дней; тогда он сердито засопел бы и проворчал что-нибудь в том смысле, что «Кандон-Бандунг» не стал бы, разумеется, заходить сюда только за проклятой копрой или за пальмовым маслом; а впрочем, вас, сэр, это совершенно не касается: у меня свои проклятые дела, а вы, сэр, будьте любезны» занимайтесь своими. И капитан разразился бы продолжительной и многословной бранью, приличествующей немолодому, но еще вполне бодрому для своих лет капитану морского судна.

Но если бы вы вместо всяких назойливых расспросов предоставили капитану И. ван Тоху ворчать и ругаться про себя, то вы могли бы узнать побольше. Разве не видно по его лицу, что он испытывает потребность облегчить свою душу? Оставьте только капитана в покое, и его раздражение само найдет себе выход. «Видите ли, сэр, — разразится он, — эти молодчики у нас в Амстердаме, эти проклятые денежные мешки, вдруг придумали: жемчуг, любезный, поищите, мол, там где-нибудь жемчуг. Теперь ведь все сходят с ума по жемчугу и всякое такое». Тут капитан с озлоблением плюнет. «Ясно — вложить монету в жемчуг. А все потому, что вы, мои милые, вечно хотите воевать либо еще что-нибудь в этом роде. Боитесь за свои денежки, вот что. А это, сэр, называется — кризис». Капитан ван Тох на мгновение приостановится, раздумывая, не вступить ли с вами в беседу по экономическим вопросам, — сейчас ведь ни о чем другом не говорят; но здесь, у берегов Танамасы, для этого слишком жарко, и вас одолевает слишком большая лень. И капитан ван Тох махнет рукой и пробурчит: «Легко сказать, жемчуг! На Цейлоне, сэр, его подчистили на пять лет вперед, а на Формозе и вовсе запретили добычу. А они: «Постарайтесь, капитан ван Тох, найти новые месторождения. Загляните на те проклятые островки, там должны быть целые отмели раковин», Капитан презрительно и шумно высморкается в небесно-голубой носовой платок. «Эти крысы в Европе воображают, будто здесь можно найти хоть что-нибудь, о чем никто еще не знает. Ну и дураки же, прости господи! Еще спасибо, не велели мне заглядывать каждому батаку в пасть — не блестит ли там жемчуг! Новые месторождения! В Паданге есть новый публичный дом, это — да, но новые месторождения?… Я знаю, сэр, все эти острова, как свои штаны… От Цейлона и до проклятого острова Клиппертона. Если кто думает, что он найдет здесь что-нибудь, на чем можно заработать, так, пожалуйста, — честь и место! Я плаваю в этих водах тридцать лет, а олухи из Амстердама хотят, чтобы я тут новенькое открыл!» Капитан ван Тох чуть не задохнется при мысли о таком оскорбительном требовании. «Пусть пошлют сюда какого-нибудь желторотого новичка, тот им такое откроет, что они только глазами хлопать будут. Но требовать подобное от человека, который знает здешние места, как капитан И. ван Тох!.. Согласитесь, сэр, в Европе — ну, там еще, пожалуй, можно что-нибудь открыть, но здесь!.. Сюда ведь приезжают только вынюхивать, что бы такое пожрать, и даже не пожрать, а купить-продать. Да если бы во всех проклятых тропиках еще нашлась какая-нибудь вещь, которую можно было бы сбыть за двойную цену, возле нее выстроилась бы куча агентов и махала бы грязными носовыми платками пароходам семи государств, чтобы они остановились. Так-то, сэр. Я, с вашего разрешения, знаю тут все лучше, чем министерство колоний ее величества королевы». Капитан ван Тох сделает усилие, дабы подавить справедливый гнев, что и удастся ему после некоторого более или менее продолжительного кипения. «Видите вон тех двух паршивых лентяев? Это искатели жемчуга с Цейлона, да простит мне бог, сингалезцы в натуральном виде, как их господь сотворил; не знаю только, зачем он это сделал? Теперь я их вожу с собой и, как найду где-нибудь кусок побережья, на котором нет надписей «Агентство», или «Батя»[2], или «Таможенная контора», пускаю их в воду искать раковины. Тот дармоед, что поменьше ростом, ныряет на глубину восьмидесяти метров; на Принцевых островах он выловил на глубине девяноста метров ручку от киноаппарата, но жемчуг — куда там! Ни намека! Никчемный народишко эти сингалезцы. Вот, сэр, какова моя проклятая работа: делать вид, будто я покупаю пальмовое масло, и при этом выискивать новые месторождения раковин жемчужниц. Может, они еще захотят, чтобы я открыл им какой-нибудь девственный континент? Нет, сэр, это не дело для честного капитана торгового флота. И. ван Тох не какой-нибудь проклятый авантюрист, сэр, нет…» И так далее; море велико; а океан времени бесконечен; плюй, братец, в море — воды в нем не прибавится; кляни свою судьбу — а ей нипочем… И вот, после долгих предисловий и отступлений, мы подходим наконец к тому моменту, когда капитан голландского судна «Кандон-Бандунг» И ван Тох со вздохами и проклятьями садится в шлюпку, чтобы отправиться в кампонг[3] на Танамасе и потолковать с пьяным метисом от кубу и португальца о кое-каких коммерческих делах.

— Sorry, Captain,[3] — сказал в конце концов метис от кубу и португальца. — Здесь, на Танамасе, никаких раковин не водится. Эти грязные батаки, — произнес он с непередаваемым отвращением, — жрут даже медуз; они живут больше в воде, чем на земле; женщины здесь до того провоняли рыбой, что вы представить себе не можете. Так что я хотел сказать? Ах да, вы спрашивали о женщинах…

— А нет ли тут какого-нибудь кусочка берега, — спросил капитан, — где батаки не лазят в воду?

Метис от кубу и португальца покачал головой.

— Нет, сэр. Разве только Девл-Бэй, но это место вам не годится.

— Почему?

— Потому что… туда никому нельзя, сэр. Вам налить, капитан?

— Thanks.[4]Там что, акулы?

— Акулы и… вообще, — пробормотал метис. — Нехорошее место, сэр. Батакам не понравится, если кто-нибудь туда полезет.

— Почему?

— …Там черти, сэр… Морские черти.

— Это что же такое — морской черт? Рыба?

— Нет, не рыба, — уклончиво ответил метис. — Просто черт, сэр. Подводный черт. Батаки называют его «тапа». Тапа. У них там будто бы свой город, у этих чертей. Вам налить?

— А как он выглядит… этот морской черт?

Метис от кубу и португальца пожал плечами.

— Как черт, сэр… Один раз я его видел. Вернее, только голову. Я возвращался в лодке с Кейп[5]Гаарлем, и вдруг прямо передо мной он высунул из воды свою голову…

— Ну и как? На что это было похоже?

— Башка как у батака, сэр, только совершенно голая.

— Может, это и был батак?

— Нет, сэр. В том месте ни один батак не полезет в воду. А потом оно… моргало нижними веками , сэр. — Дрожь ужаса пробежала по телу метиса. — Нижними веками, которые у него закрывают весь глаз. Это был тапа.

Капитан И. ван Тох повертел в своих толстых пальцах стакан с пальмовой водкой.

— А вы не были пьяны? Не надрались часом?

— Был, сэр. Иначе меня не понесло бы туда. Батаки не любят, когда кто-нибудь тревожит этих… чертей.

Капитан ван Тох покачал головой.

— Никаких чертей не существует. А если бы они существовали, то выглядели бы как европейцы. Это была какая-нибудь рыба или в этом роде.

— У рыбы, — пробормотал, запинаясь, метис от кубу и португальца, — у рыбы нет рук, сэр. Я не батак, сэр, я посещал школу в Бадьюнге… и я еще помню, может быть, десять заповедей и другие точные науки; образованный человек всегда распознает, где черт, а где животное. Спросите батаков, сэр.

— Это дикарские суеверия, — объявил капитан, улыбаясь с чувством превосходства образованного человека. — С научной точки зрения это бессмыслица. Черт и не может жить в воде. Что ему там делать? Нельзя, братец, полагаться на болтовню туземцев. Кто-то назвал эту бухту «Чертовым заливом», и с тех пор батаки боятся ее. Так-то, — сказал капитан и хлопнул по столу пухлой ладонью. — Ничего там нет, парень, это ясно с научной точки зрения.

— Да, сэр, — согласился метис, посещавший школу в Бадьюнге, — но здравомыслящему человеку нечего соваться в Девл-Бэй.

Капитан И. ван Тох побагровел.

— Что? — крикнул он. — Ты, грязный кубу, воображаешь, что я побоюсь твоих чертей? Посмотрим!

И он прибавил, поднимая со стула все двести фунтов своего мощного тела:

— Ну, нечего терять с тобой время, когда меня ждет бизнес. Однако заметь себе; в голландских колониях чертей не бывает; если же какие и есть, то во французских. Там они, пожалуй, водятся. А теперь позови-ка мне старосту этого проклятого кампонга.

Означенного сановника не пришлось долго искать: он сидел на корточках возле лавчонки метиса и жевал сахарный тростник. Это был пожилой, совершенно голый человек, гораздо более тощий, чем старосты в Европе. Немного позади, соблюдая подобающее расстояние, сидела на корточках вся деревня, с женщинами и детьми, ожидая, очевидно, что ее будут снимать для фильма.

— Вот что, братец, — обратился капитан ван Тох к старосте по-малайски (с таким же успехом он мог бы обратиться к нему по-голландски или по-английски, так как достопочтенный старый батак не знал ни слова по-малайски, и метису от кубу и португальца пришлось перевести на батакский язык всю капитанскую речь; капитан, однако, по каким-то соображениям считал наиболее целесообразным говорить по-малайски). — Вот что, братец. Мне нужно несколько здоровых, сильных, храбрых парней, чтобы взять их с собой на промысел. Понимаешь, на промысел.

Метис переводил, а староста в знак понимания кивал головой; после этого он обратился к широкой аудиторий и произнес речь, имевшую явный успех.

— Вождь говорит, — перевел метис, — что вся деревня пойдет с туаном[6]капитаном на промысел, куда будет угодно туану.

— Так. Скажи им теперь, что мы пойдем добывать раковины в Девл-Бэй.

Около четверти часа продолжалось взволнованное обсуждение, в котором приняла участие вся деревня, а главным образом — старухи. Затем метис обратился к капитану:

— Они говорят, сэр, что в Девл-Бэй идти нельзя.

Капитан начал багроветь.

— А почему нельзя?

Метис пожал плечами.

— Потому что там тапа-тапа. Черти, сэр.

Лицо капитана приобрело лиловый оттенок.

— Тогда скажи им, что, если они не пойдут… я им зубы повыбиваю… я им уши оторву… я их повешу… я сожгу их вшивый кампонг… Понял?

Метис честно перевел все, после чего снова последовало продолжительное и оживленное совещание. Наконец метис сообщил:

— Они говорят, сэр, что пойдут в Паданг жаловаться в полицию и скажут, что туан им угрожал. На это есть будто бы статьи в законе. Староста говорит, что он этого так не оставит.

Капитан И. ван Тох из лилового стал синим.

— Так скажи ему, — взревел он, — что он…

И капитан говорил одиннадцать минут без передышки.

Метис перевел, насколько у него хватило запаса слов, и после новых, хотя и долгих, но уже деловых дебатов передал капитану:

— Они говорят, сэр, что готовы отказаться от жалобы в суд, если туан внесет штраф непосредственно местным властям. Они запросили, — метис заколебался, — двести рупий. Но этого, пожалуй, многовато. Предложите им пять.

Краска на лице капитана начала распадаться на отдельные темно-коричневые пятна. Сначала он изъявил намерение истребить вообще всех батаков на свете, потом снизил свои претензии до трехсот пинков в зад, а под конец готов был удовлетвориться тем, что набьет из старосты чучело для колониального музея в Амстердаме. Батаки, со своей стороны, спустили цену с двухсот рупий до железного насоса с колесом, а под конец уперлись на том, чтобы капитан вручил старосте в виде штрафа бензиновую зажигалку.

— Дайте им, сэр, — уговаривал метис от кубу и португальца, — у меня на складе три зажигалки, хотя и без фитилей…

Так был восстановлен мир на Танамасе. Но капитан И. Ван Тох отныне знал, что на карту поставлен престиж белой расы.

 

Во второй половине дня от голландского судна «Кандон-Бандунг» отчалила шлюпка, в которой находились следующие лица: капитан И. ван Тох, швед Иенсен, исландец Гудмундсон, финн Гиллемайнен и два сингалезских искателя жемчуга. Шлюпка взяла курс прямо на бухту Девл-Бэй.

В три часа, когда отлив достиг предела, капитан стоял на берегу, шлюпка крейсировала на расстоянии приблизительно ста метров от побережья, высматривая акул, а оба сингалезских водолаза с ножами в руках ожидали команды.

— Ну, сначала ты, — сказал капитан тому из них, кто был подлиннее. Голый сингалезец прыгнул в воду, пробежал несколько шагов по дну и нырнул. Капитан стал смотреть на часы.

Через четыре минуты двадцать секунд приблизительно в шестидесяти метрах слева показалась из воды бронзовая голова; с непонятной торопливостью, словно цепенея от страха, сингалезец судорожно карабкался на скалы, держа в одной руке нож, а в другой — раковину.

Капитан нахмурился.

— Ну, в чем дело? — резко спросил он.

Сингалезец все еще цеплялся за скалы, не в силах вымолвить от ужаса ни слова.

— Что случилось? — крикнул капитан.

— Саиб, саиб… — прохрипел сингалезец и, тяжело дыша, рухнул на песок. — Саиб, саиб…

— Акулы?

— Джины, — простонал сингалезец, — черти, господин. Тысячи, тысячи чертей!

Он надавил кулаками на глаза.

— Сплошь черти, господин!

— Дай-ка раковину, — приказал капитан и открыл ее ножом; в ней покоилась маленькая чистая жемчужина. — А больше ничего не нашел?

Сингалезец вынул еще три раковины из мешочка, висевшего у него на шее.

— Там есть раковины, господин, но их стерегут черти… Они смотрели на меня, когда я срезал раковины…

Его курчавые волосы от ужаса встали дыбом.

— Саиб, саиб, здесь не надо!..

Капитан открыл раковины. Две оказались пустыми, а в третьей была жемчужина величиной с горошину, круглая, как шарик ртути. Капитан ван Тох смотрел то на жемчужину, то на сингалезца, распростертого на земле.

— Слушай, ты! — нерешительно сказал он. — Не попробуешь ли нырнуть еще разок?

Сингалезец безмолвно затряс головой.

У капитана И. ван Тоха так и чесался язык разразиться бранью, но, к своему удивлению, он заметил, что говорит тихо и почти мягко:

— Не бойся, братец. А как выглядят… эти черти?

— Как маленькие дети, — прошептал сингалезец. — У них сзади хвост, господин, а ростом они — вот такие. — Он показал рукой сантиметров на сто двадцать от земли. — Они стояли вокруг меня и смотрели, что я делаю… Их было много-много…

Сингалезец весь дрожал.

— Саиб, саиб, не надо здесь!..

Капитан ван Тох задумался.

— А что, моргают они нижними веками или как?

— Не знаю, господин, — пробормотал сингалезец. — Их там… десять тысяч!

Капитан оглянулся на другого сингалезца: тот стоял метрах в полутораста и равнодушно ждал команды, охватив плечи руками; впрочем, когда человек голый, то куда же ему девать руки, как не на собственные плечи? Капитан молча кивнул ему, и маленький сингалезец прыгнул в воду. Через три минуты пятьдесят секунд он вынырнул, цепляясь за скалы трясущимися руками.

— Вылезай! — крикнул капитан, но, приглядевшись внимательнее, помчался, прыгая по камням, к этим отчаянно цепляющимся рукам; трудно было поверить, что такая массивная фигура может выделывать подобные пируэты. В последний миг он поймал сингалезца за руку и, пыхтя, вытащил из воды. Потом положил его на камни и отер себе пот со лба. Сингалезец лежал без движения; одна голень у него была ободрана до кости, по-видимому, о камень, но других повреждений не обнаружилось. Капитан приподнял ему веки и увидел только белки закатившихся глаз. Ни раковин, ни ножа при нем не было.

В этот момент шлюпка с экипажем подошла ближе к берегу.

— Сэр, — крикнул швед Иенсен, — здесь акулы! Будете продолжать промысел?

— Нет, — ответил капитан, — подъезжайте сюда и заберите обоих.

— Посмотрите, сэр, — заметил Иенсен, когда они гребли обратно к судну, — как здесь сразу стало мелко, Отсюда тянется ровная отмель до самого берега, — показал он, тыкая веслом в воду, — как будто под водой какая-то плотина.

 

Только на судне маленький сингалезец пришел в себя; он сидел, уткнув подбородок в колени, и трясся всем телом. Капитан отослал всех прочь и уселся против него, широко расставив ноги.

— Ну, выкладывай! — сказал он. — Что ты видел?

— Джинов, саиб, — прошептал маленький сингалезец; теперь у него задрожали даже веки и вся кожа на теле пошла мелкими пупырышками.

Капитан ван Тох сплюнул.

— А… как они выглядят?

— Как… как…

Глаза сингалезца опять начали закатываться. Капитан И. ван Тох с неожиданным проворством дал ему две пощечины — ладонью и тыльной стороной руки, чтобы привести его в себя.

— Thanks, саиб, — прошептал маленький сингалезец, и зрачки его снова выплыли из— под век.

— Тебе лучше?

— Да, саиб.

— Были там раковины?

— Да, саиб.

Капитан И. ван Тох с большим терпением и обстоятельностью продолжал пристрастный допрос. Да, там черти. Сколько? Тысячи и тысячи. Ростом с десятилетнего ребенка, саиб, и почти совершенно черные. Они плавают в воде, а по дну ходят на двух ногах. На двух, саиб, как вы или я, но при этом раскачиваются на ходу — туда— сюда, все время туда-сюда… Да, саиб, у них руки, как у людей… нет, когтей у них нет никаких, скорее похожи на детские руки. Нет, саиб, рогов и шерсти на теле нет. Да, хвосты есть — почти как у рыбы, только без плавников. А головы большие, круглые, как у батаков. Нет, они ничего не говорили, только как будто чмокали… Когда сингалезец срезал раковины на глубине приблизительно шестнадцати метров, он почувствовал как бы прикосновение маленьких холодных пальцев к своей спине. Он оглянулся; «их» столпилось вокруг него несколько сотен. Несколько сотен, саиб; они плавали или стояли на камнях и смотрели, что делает сингалезец. Он выронил и нож и раковины и поспешил выплыть на поверхность. При этом он наткнулся на нескольких чертей, которые плыли над ним, а что было потом, он уже не знает, саиб.