Преступление в крестьянской семье

 

Перевод Т. Аксель и Ю. Молочковского

 

— Подсудимый, встаньте, — сказал председатель суда. — Вы обвиняетесь в убийстве своего тестя Франтишека Лебеды. В ходе следствия вы признались, что с намерением убить Лебеду трижды ударили его топором по голове. Признаете вы себя виновным?

Изможденный крестьянин вздрогнул и проглотил слюну.

— Нет, — сказал он.

— Но Лебеду убили вы?

— Да.

— Значит, признаете себя виновным?

— Нет.

Председатель обладал ангельским терпением.

— Послушайте, Вондрачек, — сказал он. — Установлено, что однажды вы уже пытались отравить тестя, подсыпав ему в кофе крысиный яд. Это правда?

— Да.

— Из этого следует, что вы уже давно посягали на его жизнь. Вы меня понимаете?

Обвиняемый посопел носом и недоуменно пожал плечами.

— Это все из-за того клевера, — пробормотал он. — Он взял да продал клевер, хоть я ему и говорил: «Папаша, не продавайте его, я куплю кроликов…»

— Погодите, — прервал его председатель суда. — Чей же был клевер, его или ваш?

— Ну его, — вяло произнес обвиняемый. — А на что ему клевер? Я ему говорил: «Папаша, оставьте мне хоть то поле, где у вас люцерна посеяна». А он заладил свое: «Вот умру, все Маржке останется…» Это, стало быть, моя жена. «Тогда, говорит, делай с ним, что хочешь, голодранец».

— Поэтому вы и хотели его отравить?

— Ну да.

— За то, что он вас выругал?

— Нет, за поле. Он сказал, что его продаст.

— Однако послушайте, — воскликнул председатель, — но ведь это было его поле? Почему же ему было не продать?

Обвиняемый Вондрачек укоризненно поглядел на председателя.

— Да ведь у меня-то там, рядом, посажена полоска картофеля, — объяснил он. — Я ее и покупал с расчетом, чтоб потом стало одно поле. А он знай свое: «Какое мне дело до твоей полоски, я свою продам Юдалу».

— Значит, между вами были нелады? — допытывался председатель.

— Ну да, — угрюмо согласился Вондрачек. — Из-за козы.

— Какой козы?

— Он выдоил мою козу. Я ему говорю: «Папаша, не троньте козу, а не то отдайте нам за нее лужок, что у ручья». А он взял и сдал его в аренду.

— А деньги куда девал? — спросил один из присяжных.

— Да куда ж их деть? — уныло протянул обвиняемый. — Убрал в сундучок. «Умру, говорит, вам достанется». А сам все не помирает. Ему было, наверно, уж за семьдесят.

— Значит, вы утверждаете, что в неладах был повинен тесть?

— Верно, — ответил Вондрачек нерешительно. — Ничего он нам не давал. «Пока, говорит, я жив, я хозяин — и никаких». Я ему говорю: «Папаша, купите корову, я тогда это поле распашу, и не надо будет его продавать». А он ладит свое: мол, когда умру, покупай хоть две коровы, а я эту свою полоску продам Юдалу.

— Послушайте, Вондрачек, — строго сказал председатель. — А может, вы его убили, чтобы добраться до денег в сундучке?

— Эти деньги были отложены на корову, — упрямо твердил Вондрачек. — Мы так и рассчитывали: помрет он, вот мы и купим корову. Какое же хозяйство без коровы, судите сами. Навоза, и то взять негде.

— Обвиняемый! — вмешался прокурор. — Нас интересует не корова, а человеческая жизнь. Почему вы убили своего тестя?

— Из-за поля.

— Это не ответ.

— Так ведь он хотел продать его…

— Но после его смерти деньги все равно достались бы вам!

— А он не хотел умирать, — недовольно сказал Вондрачек. — Кабы умер по-хорошему… Я ему никогда ничего худого не сделал. Вся деревня скажет, что я с ним, как с родным отцом… Верно, а? — обратился он к залу, где собралась половина деревни.

В публике прокатился шум.

— Так, — серьезно произнес председатель суда. — И за это вы хотели его отравить?

— Отравить! — пробурчал обвиняемый. — А зачем он вздумал продавать тот клевер? Вам, барин, всякий скажет, что клевер нужен в хозяйстве. Как же без него?

В зале одобрительно зашумели.

— Обращайтесь ко мне, а не к публике, обвиняемый, — повысил голос председатель суда. — Или я прикажу вывести ваших односельчан из зала. Расскажите подробнее об убийстве.

— Ну… — неуверенно начал Вондрачек. — Дело было в воскресенье. Гляжу — опять толкует с этим Юдалом. «Папаша, говорю, не вздумайте продать лужок». А он в ответ: «Тебя не спрошусь, лопух!» Ну, думаю, ждать больше нечего. Пошел я колоть дрова…

— Вот этим топором?

— Да.

— Продолжайте.

— Вечером говорю жене: «Забирай-ка детей да иди к тетке». Она — ревет. «Не реви, говорю, я с ним еще сперва потолкую…» Приходит он в сарай и говорит: «Это мой топор, давай его сюда!» Я ему говорю: «А ты выдоил мою козу». Он хотел отнять у меня топор. Тут я его и рубанул.

— За что же?

— Ну, за то поле.

— А почему вы его ударили три раза?

Вондрачек пожал плечами.

— Да уж так пришлось, барин… Наш брат привычный к тяжелой работе.

— А потом что?

— Потом я пошел спать.

— И заснули?

— Нет. Все думал, дорого ли обойдется корова… и что тот лужок я выменяю на полоску у дороги, чтобы было одно поле.

— А совесть вас не беспокоила?

— Нет. Меня беспокоило, что земля у нас вразнобой. Да еще надо починить коровник, это обойдется не в одну сотню. У тестя-то ведь и телеги не было. Я ему говорил: «Папаша, господь вас прости, разве это хозяйство? Эти два поля прямо просятся одно к другому, надо же иметь сочувствие».

— А у вас самого было сочувствие к старому человеку? — загремел председатель.

— Да ведь он хотел продать то поле Юдалу, — пробормотал обвиняемый.

— Значит, вы его убили из корысти?

— Вот уж неправда! — взволнованно возразил обвиняемый. — Только из-за поля. Кабы мы оба поля соединили…

— Признаете вы себя виновным?

— Нет.

— А убийство старика, по-вашему, не преступление?

— Так я ж и говорю, что все из-за того поля, — воскликнул Вондрачек, чуть не плача. — Нешто это убийство? Господи, это же надо понимать, барин. Тут семейное дело, чужого человека я бы пальцем не тронул… Я никогда ничего не крал… хоть кого спросите в деревне, Вондрачека все знают… А меня забрали, как вора, как жулика… — простонал Вондрачек, задыхаясь от обиды.

— Не как вора, а как отцеубийцу, — хмуро поправил его председатель. — Знаете ли вы, Вондрачек, что за это полагается смертная казнь?

Вондрачек хмыкал и сопел носом.

— Это все из-за поля… — твердил он упрямо.

Судебное следствие продолжалось: показания свидетелей, выступление прокурора и защитника…

 

* * *

 

Присяжные удалились совещаться о том, виновен или нет обвиняемый Вондрачек. Председатель суда задумчиво смотрел в окно.

— Скучный процесс, — проворчал член суда. — Прокурор не усердствовал, да и защитник не слишком распространялся… Дело ясное, какие уж тут разговоры!

Председатель суда запыхтел.

— «Дело ясное»… — повторил он и махнул рукой. — Послушайте, коллега, этот человек считает себя таким же невиновным, как вы или я. У меня ощущение, что мне предстоит судить мясника за то, что он зарезал корову, или крота за то, что он роет норы. Во время заседания мне все приходило в голову, что, собственно, это не наше дело. Понимаете ли, это не вопрос права или закона. Фу… — вздохнул он и снял мантию. — Надо немного отдохнуть от этого. Знаете, я думаю, присяжные его оправдают; хоть это и глупо, а его отпустят, потому что… Я вам вот что скажу. Я сам родом из деревни, и когда подсудимый говорил, что поля просятся друг к другу, я ясно видел две разрозненные полоски земли, и мне казалось, что мы должны были бы судить… по-божески… должны были бы решить судьбу этих двух полей. Знаете, как я поступил бы? Встал бы, снял шапочку и сказал: «Обвиняемый Вондрачек, пролитая кровь вопиет к небу. Во имя божие ты засеешь оба эти поля беленой и плевелом. Да, беленой и плевелом, и до самой смерти своей будешь глядеть на этот посев ненависти…» Интересно, что сказал бы на этот счет представитель обвинения? Да, коллега, деяния человеческие иногда должен бы судить сам бог. Он один мог бы назначить великую и страшную кару… Но судить по воле божьей не в наших силах… Что, присяжные уже кончили? — Председатель нехотя встал и надел свою мантию. — Ну, пошли. Зовите присяжных.

 

Исчезновение актера Бенды

 

Перевод Т. Аксель

 

Второго сентября бесследно исчез актер Бенда, маэстро Ян Бенда, как стали называть его, когда он с головокружительной быстротой достиг вершин театральной славы. Собственно говоря, второго сентября ничего не произошло; служанка Марешова, пришедшая в девять часов утра прибрать квартиру Бенды, нашла ее, как обычно, в страшном беспорядке. Постель была измята, а хозяин отсутствовал. Но так как в этом не было ничего особенного, то служанка навела порядок и отправилась восвояси. Ладно. Но с тех пор Бенда как сквозь землю провалился.

Марешова не удивилась и этому. В самом деле, актеры — что цыгане. Уехал, верно, куда-нибудь выступать или кутить. Но десятого сентября Бенда должен был быть в театре, где начинались репетиции «Короля Лира». Когда он не пришел ни на первую, ни на вторую, ни на третью репетицию, в театре забеспокоились и позвонили его другу доктору Гольдбергу — не известно ли ему, что случилось с Бендой?

Доктор Гольдберг был хирург и зарабатывал большие деньги на операциях аппендикса — это ведь чисто еврейская специальность. Это был полный человек в золотых очках с толстыми стеклами, и сердце у него было золотое. Он увлекался искусством, все стены своей квартиры увешал картинами и боготворил актера Бенду, а тот относился к нему с дружеским пренебрежением и милостиво разрешал платить за себя в ресторанах, что, между прочим, было не мелочью! Похожее на трагическую маску лицо Бенды и сияющую физиономию доктора Гольдберга, который ничего, кроме воды, не пил, часто можно было видеть рядом во время сарданапальских кутежей и диких эскапад, которые были оборотной стороной славы великого актера.

Итак, доктору позвонили из театра насчет Бенды. Он ответил, что представления не имеет, где Бенда, но поищет его. Доктор умолчал, что, охваченный растущим беспокойством, он уже неделю разыскивает приятеля во всех кабаках и загородных отелях. Его угнетало предчувствие, что с Бендой случилось что-то недоброе. Насколько ему удалось установить, он, доктор Гольдберг, был, по-видимому, последним, кто видел Бенду. В конце августа они совершили ночной триумфальный поход по пражским кабакам. Но в условленный день Бенда не явился на свидание. Наверное, нездоров, решил доктор Гольдберг и как-то вечером заехал к Бенде. Было это первого сентября. На звонок никто не отозвался, но внутри был слышен шорох. Доктор звонил добрых пять минут. Наконец раздались шаги, и в дверях появился Бенда в халате и такой страшный, что Гольдберг перепугался. Бенда был осунувшийся, грязный, волосы всклокоченные и слипшиеся, борода и усы не бриты по меньшей мере неделю.

— А, это вы, — неприветливо сказал Бенда. — Зачем пожаловали?

— Что с вами, боже мой?! — изумленно воскликнул доктор.

— Ничего! — проворчал Бенда. — Я никуда не пойду, понятно? Оставьте меня в покое.

И захлопнул дверь перед носом у Гольдберга. На следующий день он исчез.

Доктор Гольдберг удрученно глядел сквозь толстые очки. Что-то тут неладно. От привратника дома, где жил Бенда, доктор узнал немного: однажды, часа в три ночи, — может быть, как раз второго сентября, — перед домом остановился автомобиль. Из него никто не вышел, но послышался звук клаксона, видимо, сигнал кому-то в доме. Потом раздались шаги — кто-то вышел и захлопнул за собой парадную дверь. Машина отъехала. Что это был за автомобиль? Откуда привратнику знать! Что он, ходил смотреть, что ли? Кто это без особой надобности вылезает из постели в три часа ночи? Но этот автомобиль гудел так, словно людям было невтерпеж и они не могли ждать ни минуты.

Марешова показала, что маэстро всю неделю сидел дома, выходил, вероятно, лишь ночью, не брился, да, наверное, и не мылся, судя по виду. Обед и ужин он велел приносить ему домой, хлестал коньяк и валялся на диване, вот, кажется, и все.

Теперь, когда случай с Бендой получил огласку, Гольдберг снова зашел к Марешовой.

— Слушайте, мамаша, — сказал он, — не вспомните ли вы, во что был одет Бенда, когда уходил из дому?

— Ни во что! — сказала Марешова. — Вот это-то мне и не нравится, сударь. Ничего он не надел. Я знаю все его костюмы, и все они до единого висят в гардеробе.

— Неужто он ушел в одном белье? — озадаченно размышлял доктор.

— Какое там белье, — объявила Марешова. — И без ботинок. Неладно здесь дело. Я его белье знаю наперечет, у меня все записано, я ведь всегда носила белье в прачечную. Нынче как раз получила все, что было в стирке, сложила вместе и сосчитала. Гляжу — восемнадцать рубашек, все до одной. Ничего не пропало, все цело до последнего носового платка. Только чемоданчика маленького нет, что он всегда с собой брал. Ежели он по своей воле ушел, то не иначе, бедняжка, как совсем голый, с чемоданчиком в руках…

Лицо доктора Гольдберга приняло озабоченное выражение.

— Мамаша, — спросил он, — когда вы пришли к нему второго сентября, не заметили вы какого-нибудь особенного беспорядка? Не было ли что-нибудь повалено или выломаны двери?..

— Беспорядка? — возразила Марешова. — Беспорядок-то там, конечно, был. Как всегда. Господин Бенда был великий неряха. Но какого-нибудь особенного беспорядка я не заметила… Да скажите, пожалуйста, куда он мог пойти, ежели на нем и подтяжек не было?

Доктор Гольдберг знал об этом не больше, чем она, и в самом мрачном настроении отправился в полицию.

— Ладно, — сказал полицейский чиновник, выслушав Гольдберга. — Мы начнем розыски. Но, судя по тому, что вы рассказываете, если он целую неделю сидел дома, заросший и немытый, валялся на диване, хлестал коньяк, а потом сбежал голый, как дикарь, то это похоже на…

— Белую горячку! — воскликнул доктор Гольдберг.

— Да, — последовал ответ. — Скажем так: самоубийство в состоянии невменяемости. Я бы этому не удивился.

— Но тогда был бы найден труп, — неуверенно возразил доктор Гольдберг. — И потом: далеко ли он мог уйти голый? И зачем ему нужен был чемоданчик? А автомобиль, который заехал за ним? Нет, это больше похоже на бегство.

— А что, у него были долги? — вдруг спросил чиновник.

— Нет, — поспешно ответил доктор. Хотя Бенда всегда был в долгу, как в шелку, но это его никогда не огорчало.

— Или, например, какая-нибудь личная трагедия… несчастная любовь, или сифилис, или еще что-нибудь, способное потрясти человека?

— Насколько мне известно, ничего, — не без колебания сказал доктор, вспомнив один-два случая, которые, впрочем, едва ли могли иметь отношение к загадочному исчезновению Бенды.

Тем не менее, получив заверения, что «полиция сделает все, что в ее силах», и возвращаясь домой, доктор припомнил, что ему было известно об этой стороне жизни исчезнувшего приятеля. Сведений оказалось немного:

1. Где-то за границей у Бенды была законная жена, о которой он, разумеется, не заботился. 2. Бенда содержал какую-то девушку, живущую в Голешовицах. 3. Бенда имел связь с Гретой, женой крупного фабриканта Корбела. Эта Грета бредила артистической карьерой, и поэтому Корбел финансировал какие-то фильмы, в которых его жена, разумеется, играла главную роль. В общем, было известно, что Бенда — любовник Греты и она к нему ездит, пренебрегая элементарной осторожностью. Но Бенда никогда не распространялся на эту тему. К женщинам он относился то с рыцарским благородством, то с цинизмом, от которого Гольдберга коробило.

— Нет, — безнадежно махнул рукой доктор, — в личных делах Бенды сам черт не разберется. Что ни говори, а я голову даю на отсечение, здесь какая-то темная история. Впрочем, теперь этим делом займется полиция.

 

* * *

 

Гольдберг, разумеется, не знал, что предпринимает полиция и каковы ее успехи. Он лишь с возрастающей тревогой ждал известий. Но прошел месяц, а новостей не было, и о Яне Бенде начали уже говорить в прошедшем времени.

Как-то вечером доктор Гольдберг встретил на улице старого актера Лебдушку. Они разговорились, и, конечно, речь зашла о Бенде.

— Ах, какой это был актер! — вспоминал старый Лебдушка. — Я его помню, еще когда ему было двадцать пять лет. Как он играл Освальда[221], этот мальчишка! Знаете, студенты-медики ходили к нам в театр посмотреть, как выглядит человек, разбитый параличом. А его король Лир, которого он играл тогда в первый раз! Я даже не знаю, как он играл, потому что все время смотрел на его руки. Они были как у восьмидесятилетнего старика — худые, высохшие, озябшие, жалкие… И посейчас я не понимаю, как он делал это! А ведь и я умею гримироваться. Но того, что мог делать Бенда, не сумеет никто! Только актер может по-настоящему оценить его.

Доктор Гольдберг с грустным удовлетворением слушал этот профессиональный некролог.

— Да, взыскательный был актер, — со вздохом продолжал Лебдушка. — Как он, бывало, гонял театрального портного! «Не буду, кричит, играть короля в таких поношенных кружевах. Дайте другие!» Терпеть не мог бутафорской халтуры. Когда он взялся, помню, за роль Отелло, то обегал все антикварные магазины, нашел старинный перстень той эпохи и не расставался с ним, играя эту роль. «Я, говорит, лучше играю, когда на мне что-то подлинное». Нет, это была не игра, это было перевоплощение!.. — неуверенно произнес Лебдушка, сомневаясь в правильности выбранных слов. — В антрактах он бывал угрюмый, как сыч, запирался у себя в уборной, чтобы никто не портил ему вдохновения. Он и пил потому, что играл сплошь на нервах, — задумчиво добавил Лебдушка. — Ну, я в кино, — сказал он, прощаясь.

— Я пойду с вами, — предложил Гольдберг, не зная, как убить время.

В кино шел какой-то фильм о моряках, но доктор Гольдберг почти не смотрел на экран. Чуть ли не со слезами на глазах слушал он болтовню Лебдушки о Бенде.

— Не актер это был, а настоящий дьявол, — рассказывал Лебдушка. — Одной жизни ему было мало, вот в чем дело. Жил он по-свински, доктор, но на сцене это был настоящий король или настоящий бродяга. Так величественно умел он подать знак рукой, словно всю свою жизнь сидел на престоле и повелевал. А ведь он сын бродячего точильщика… Посмотрите-ка на экран; хорош потерпевший кораблекрушение! Живет на необитаемом острове, а у самого ногти подстрижены. Идиот этакий! А борода? Сразу видно, что приклеена. Нет, если бы эту роль играл Бенда, он отрастил бы настоящую бороду, а под ногтями у него была бы настоящая грязь… Что с вами, доктор?

— Извините, — пробормотал доктор Гольдберг, быстро вставая, — я вспомнил об одном пациенте. Спасибо за компанию.

И он торопливо вышел из кино, повторяя про себя: «Бенда отпустил бы настоящую бороду… Он так и сделал! Как это мне раньше не пришло в голову!»

— В полицейское управление! — крикнул он, вскакивая в первое попавшееся такси.

Проникнув к дежурному офицеру, Гольдберг стал шумно умолять, чтобы ему во что бы то ни стало, как можно скорее, немедленно, сообщили, не был ли второго сентября или позднее найден где-нибудь — все равно где! — труп неизвестного бродяги. Против всяких ожиданий, дежурный офицер прошел куда-то посмотреть или спросить. Сделал он это скорее от нечего делать, чем из предупредительности или из интереса. В ожидании доктор Гольдберг сидел, обливаясь холодным потом, осененный страшной догадкой.

— Так вот, — сказал, вернувшись, офицер, — утром второго сентября лесничий в Кршивоклатском лесу обнаружил труп неизвестного бродяги, лет сорока. Третьего сентября из Лабы, близ Литомержиц, извлечен неопознанный труп мужчины, лет тридцати, пробывший в воде не меньше двух недель. Десятого сентября близ Немецкого Брода обнаружен повесившийся, личность которого не установлена. Самоубийце около шестидесяти лет…

— Есть какие-нибудь подробности о бродяге в лесу? — спросил Гольдберг, затаив дыхание.

— Убийство, — сказал дежурный, пристально глядя на взволнованного доктора. — Согласно рапорту полицейского поста, череп покойного размозжен тупым орудием. Данные вскрытия: алкоголик, смерть наступила в результате повреждения мозга. Вот фотография. Здорово его отделали! — добавил дежурный с видом знатока.

На снимке Гольдберг увидел труп, сфотографированный до пояса, одетый в лохмотья, в расстегнутой холщовой рубахе. На месте глаз и лба было сплошное кровавое месиво. Лишь в заросшем колючей щетиной подбородке и полуоткрытых губах заметно было что-то человеческое. Гольдберг дрожал, как в лихорадке. Неужели это Бенда?

— Были какие-нибудь особые приметы? — с трудом спросил он.

Офицер заглянул в бумаги.

— Гм… Рост его сто семьдесят восемь сантиметров, волосы с сединой, гнилые зубы…

Доктор Гольдберг шумно перевел дух.

— Значит, это не он. У Бенды зубы были, как у тигра. Это не он! Прошу извинения, что затруднил вас, но это не может быть он. Исключено…

«Исключено! — твердил он с облегчением, возвращаясь домой. — Может быть, Бенда жив. Может, он сейчас сидит где-нибудь в «Олимпии» или «Черной утке»…

Ночью доктор Гольдберг совершил еще один рейд по Праге. Он обошел все кабаки и злачные места, где когда-то кутил Бенда, заглядывал во все укромные уголки, но Бенды нигде не было. Под утро доктор, вдруг побледнев, сказал себе, что он идиот, и бросился в гараж. Вскоре он был в управе одного из районов Пражского края и потребовал, чтобы разбудили начальника. На счастье, оказалось, что тот — пациент Гольдберга: доктор некогда собственноручно вырезал ему аппендикс и вручил на память в баночке со спиртом. Это отнюдь не поверхностное знакомство помогло доктору без задержки получить разрешение на эксгумацию, и уже через два часа он, вместе с недовольным всей этой затеей районным врачом, присутствовал при извлечении из могилы трупа неизвестного бродяги.

— Говорю вам, коллега, — ворчал районный врач, — что им уже интересовалась пражская полиция. Совершенно исключено, чтобы этот опустившийся, грязный бродяга мог быть Бендой.

— А вши у него были? — с любопытством осведомился доктор Гольдберг.

— Не знаю, — был сердитый ответ. — Но разве можно опознать его сейчас, коллега! Ведь он месяц пролежал в земле…

Когда могила была вскрыта, Гольдбергу пришлось послать за водкой, иначе нельзя было уговорить могильщиков вытащить и отнести в покойницкую то невыразимо страшное, зашитое в мешок, что лежало на дне могилы!

— Идите смотрите сами, — бросил районный врач Гольдбергу и остался на улице, закурив крепкую сигару.

Через минуту из покойницкой, шатаясь, вышел смертельно бледный Гольдберг.

— Пойдите посмотрите! — хрипло сказал он и пошел обратно к телу. Указав на то место, которое когда-то было головой, он оттянул пинцетом остатки губ, и оба врача увидели испорченные черные зубы.

— Хорошенько смотрите! — сказал Гольдберг, вводя пинцет между зубов и снимая с них черный слой. Открылись два безупречно крепких резца. Больше у Гольдберга не хватило выдержки, и он, схватившись за голову, выбежал из покойницкой.

Вскоре он вернулся, бледный и невероятно подавленный.

— Вот они — эти «гнилые зубы», — сказал он тихо. — Черная смола, которую артисты налепляют себе на зубы, когда играют стариков и бродяг. Этот оборванец был актером, коллега… Великим актером! — добавил он, безнадежно махнув рукой.

 

* * *

 

В тот же день доктор Гольдберг посетил фабриканта Корбела, крупного мужчину с тяжелым подбородком.

— Сударь, — сказал ему доктор Гольдберг, сосредоточенно глядя сквозь толстые стекла очков. — Я пришел к вам по делу актера Бенды…

— А! — отозвался фабрикант и заложил руки за голову. — Значит, он нашелся?

— Отчасти. Я полагаю, вам это будет интересно хотя бы потому, что вы хотели ставить фильм с его участием… вернее, финансировали этот фильм.

— Какой фильм? — равнодушно спросил громадный мужчина. — Ничего об этом не знаю.

— Я говорю о том фильме, — упрямо продолжал Гольдберг, — в котором Бенда должен был играть бродягу… а ваша жена — главную женскую роль. Собственно, все это делалось для госпожи Корбеловой, — добавил он невинно.

— А вам до этого нет никакого дела! — проворчал Корбел. — Наверное, Бенда наболтал… Пустые разговоры. Что-то в этом роде, возможно, и предполагалось… Вам Бенда рассказывал, да?

— Нет, ведь вы велели ему молчать. Все держалось в полнейшей тайне. Но дело в том, что Бенда в последнюю неделю жизни отращивал бороду и волосы, чтобы выглядеть настоящим бродягой. Он был взыскателен к таким деталям, не правда ли?

— Не знаю, — отрезал хозяин. — Что вы еще хотите сказать?

— Так вот, фильм должны были снимать второго сентября, не так ли? Первая съемка была назначена в Кршивоклатском лесу на рассвете. Бродяга просыпается на опушке… в утреннем тумане… отряхивается от листьев и игл, прилипших к лохмотьям… Представляю себе, как мастерски Бенда сыграл бы это. Он оделся в самое скверное рванье, которое лежало у него на чердаке в ящике. Потому-то после исчезновения весь его гардероб и оказался в целости. Удивляюсь, почему никто не обратил на это внимания. Можно было рассчитывать, что он выдержит костюм бродяги в точности, вплоть до лохмотьев на рукавах и веревки вместо пояса. Точность костюмировки — это был его конек.

— Что же дальше? — спросил высокий человек, все больше отклоняясь в тень. — Я, собственно, не понимаю, зачем вы все это рассказываете мне.

— Потому что второго сентября часа в три утра вы заехали за ним на машине, — упрямо продолжал доктор Гольдберг, — наверное, это был не ваш собственный, а наемный автомобиль, и наверняка лимузин. Вел машину, мне думается, ваш брат, он спортсмен и надежный сообщник. Подъехав к дому, вы, как было условлено с Бендой, не поднялись в квартиру, а дали сигнал. Вышел Бенда… вернее, грязный и заросший оборванец. «Поспешим, — сказали вы ему, — оператор уже должен быть на месте. И вы поехали в Кршивоклатский лес.

— Номер машины вам, по-видимому, неизвестен? — иронически осведомился человек в тени.

— Если бы я его знал, вы бы уже сидели за решеткой, — раздельно сказал доктор Гольдберг. — На рассвете вы прибыли на место. Там превосходная натура — опушка леса, вековые дубы. Ваш брат, я думаю, остался у машины и стал возиться с мотором, а вы повели Бенду в сторону от дороги. Пройдя шагов четыреста, вы сказали: «Здесь». — «А где же оператор?» — спросил Бенда. В этот момент вы нанесли ему первый удар.

— Чем? — раздался голос в тени.

— Свинцовым кистенем, — сказал Гольдберг. — Разводной автомобильный ключ был бы слишком легок для такого черепа. И потом вам надо было обезобразить лицо до неузнаваемости. Добив его, вы вернулись к машине. «Готово?» — спросил ваш брат, но вы, наверное, ничего не ответили, ведь убить человека не так просто.

— Вы с ума сошли, — проговорил человек в тени.

— Нет, я только напоминаю вам, как, вероятно, было дело. Вы хотели устранить Бенду из-за истории с вашей женой. Она развлекалась уж слишком открыто…

— Вы, паршивый еврей, — прорычал человек в кресле, — как вы смеете…

— Я не боюсь вас, — сказал Гольдберг, поправляя очки, чтобы иметь более строгий вид. — У вас нет власти надо мною, несмотря на все ваше богатство. Что вы можете мне сделать? Не захотите у меня оперироваться? Да я бы вам и не советовал этого, откровенно говоря.

Человек в тени тихо засмеялся.

— Слушайте, вы, — сказал он странно веселым тоном, — если бы вы могли доказать хоть десятую долю того, что здесь наболтали, вы бы пришли не ко мне, а в полицию, не правда ли?

— Вот именно, — очень серьезно ответил Гольдберг. — Если бы я мог доказать хотя бы десятую часть, я не был бы сейчас здесь. Боюсь, что все это никогда не будет доказано. Сейчас даже нельзя доказать, что тот сгнивший бродяга — Бенда. Потому-то я и пришел к вам.

— Шантажировать? — спросил человек в кресле и протянул руку к звонку.

— Нет, вселять страх. У вас, сударь, не очень чувствительная совесть. Для этого вы слишком богаты. Но сознание, что кто-то еще знает эту страшную тайну, знает, что вы и ваш брат — убийцы, что вы убили актера Бенду, сына точильщика, комедианта, — вы, два фабриканта, — это сознание навсегда нарушит ваше вельможное равновесие. Пока я жив, вам обоим не будет покоя. Я хотел бы видеть вас на виселице! Но если это невозможно, я буду отравлять вам жизнь. Бенда был нелегким человеком, я-то его знал. Он часто бывал злым, высокомерным, циничным, бесстыдным, всем, чем хотите. Но это был художник. Все ваши миллионы не возместят этой утраты. Со всеми вашими миллионами вы не способны на тот королевский жест… которым он умел выразить все величие человека. — Доктор Гольдберг в отчаянии всплеснул руками. — Как вы могли решиться? Никогда вам не будет покоя, никогда! Я не позволю забыть это преступление. Я до смерти буду напоминать вам: «Помните Бенду, актера Бенду? Великого художника Бенду?»

 

Иозеф Чапек. К. Чапек. Как ставится пьеса. Иллюстрация .

 

 

Рассказы из другого кармана[222]

 

Редкий ковер[223]

 

Перевод Т. Апсель и Ю. Молочковского

 

— Гм… — сказал доктор Витасек. — Я, знаете ли, тоже кое-что смыслю в персидских коврах. Согласен с вами, господин Тауссиг, что нынче они не те, что прежде. В наши дни эти восточные мошенники не утруждают себя окраской шерсти кошенилью, индиго, шафраном, верблюжьей мочой, чернильным орешком и разными другими благородными органическими красителями. Да и шерсть уже не та, а узоры такие, что глаза бы не глядели. Да, утрачено искусство ткать персидские ковры! Потому-то в такой цене старинные, вытканные до тысячи восемьсот семидесятого года. Но такие уники попадаются в продаже очень редко, только когда какая-нибудь родовитая фамилия «по семейным обстоятельствам» — так в почтенных домах называют долги — реализует дедовские антикварные вещи. Однажды в Рожмберкском замке я видел настоящий «трансильван», это, знаете ли, такие молитвенные коврики, турки выделывали их в семнадцатом веке, когда еще хозяйничали в Трансильвании. В замке туристы топают по нему подкованными ботинками, и никто понятия не имеет, какая это ценность… ну, просто хоть плачь! А один из самых драгоценных ковров в мире находится у нас, в Праге, и никто об этом не знает.

Дело обстоит так. Я знаю всех торговцев коврами, какие есть в нашем городе, и иногда захожу к ним поглядеть на товар. Видите ли, их закупщикам в Анатолии и Персии иной раз попадается старинный ковер, украденный в мечети или еще где-нибудь; они суют его в тюк обычного метрового товара, и потом он продается на вес, что бы в нем ни было. Вот я и думаю, не попадется ли мне в таком тюке «ладик» или «бергамо». Потому-то я и заглядываю в эти лавки, сажусь на кипу ковров, покуриваю и гляжу, как купцы продают профанам всякие там «бухары», «тавризы» и «саруки». Иной раз спросишь: «А что это у вас в самом низу, вот этот, желтый?» И, глядь, оказывается «хамадан».

Так вот, заходил я частенько в Старом Месте к некоей госпоже Севериновой, у нее лавка во дворе, и там иногда попадаются отличные «караманы» и «келимы». Хозяйка лавки — круглая такая веселая дама, очень словоохотливая. У нее есть любимая собака, пудель, этакая жирная сука, глядеть тошно. Толстые собаки обычно сварливы и как-то астматически и раздраженно тявкают, я их не люблю. А кстати, видел кто-нибудь из вас молодого пуделя? Я — нет. По-моему, все пудели, как и все инспекторы, ревизоры, акцизные надзиратели, всегда в летах, такая уж эта порода. Но так как я хотел поддерживать с Севериновой дружеские отношения, то обычно присаживался в том углу, где на большом вчетверо сложенном ковре сопела и пыхтела ее собачонка Амина, и почесывал этой твари спину — Амине это очень нравилось.

— Госпожа Северинова, — говорю я однажды, — что-то плохо идет у вас торговля. Ковер, на котором я сижу, лежит уже три года.

— Куда там, дольше! — отвечает хозяйка лавки. — Он в этом углу лежит добрых десять лет. Да это не мой ковер.

— Ага, — говорю я, — так он принадлежит Амине.

— Ну, что вы, — засмеялась Северинова, — не ей, а одной даме. У нее дома тесно, держать его негде, вот она и положила ковер у меня. Мне он порядком мешает, но, по крайней мере, есть на чем спать Амине. Верно, Аминочка?

Я отвернул угол ковра, хотя Амина сердито заворчала.

— Довольно старый ковер, — говорю. — Можно на него посмотреть?

— Конечно, — отозвалась хозяйка и взяла Амину на руки. — Поди сюда, Амина, господин только посмотрит, а потом ты опять ляжешь. Куш, Амина, нельзя ворчать! Ну, иди, иди сюда, дурочка!

Тем временем я развернул ковер, и сердце у меня екнуло — это был белый анатолийский ковер семнадцатого века, местами протертый до дыр, — представьте себе! — так называемый «птичий» — с узором «чинтамани» и птицами, — а это — да будет вам известно — запрещенный магометанской религией узор. Уверяю вас, такой ковер — неслыханная редкость! А этот экземпляр был не меньше чем пять на шесть метров и восхитительной расцветки: белый с бирюзово-синим и с нежно-розовым, как цветы черешни, орнаментом. Я отвернулся к окну, чтобы хозяйка не видела моего лица, и говорю:

— Довольно ветхая штука, госпожа Северинова, а тут он у вас и вовсе слежится. Знаете что, скажите вашей даме, что я куплю этот ковер, ежели ей негде его держать.

— Не так-то это просто, — отвечает Северинова. — Ковер не продается, а владелица его живет все больше в Мерано и Ницце. Я даже не знаю, когда она бывает здесь. Но попробую узнать.

— Будьте добры, — сказал я равнодушным тоном и ушел.

К вашему сведению: купить вещь за бесценок — дело чести коллекционера. Я знаю одного очень известного и богатого человека, который собирает книги. Ему ничего не стоит отдать тысячу-другую за какую-нибудь старую книжонку, но если удастся купить у старьевщика за две кроны первое издание стихов Иозефа Красослава Хмеленского[224], он чуть не прыгает от радости. Это тоже спорт, вроде охоты на серн. Вот и втемяшилось мне в голову по дешевке купить «птичий» ковер и подарить его музею, потому что такому уникальному предмету место только там. И чтобы рядом повесили табличку с надписью: «Дар доктора Витасека». Что поделаешь, каждый тщеславен на свой лад. Признаюсь, я прямо-таки потерял покой.

Немалых усилий стоило мне назавтра же не побежать за этим «птичьим» ковром, ни о чем другом я не мог уже и думать. «Надо выждать еще денек», — твердил я себе каждое утро. Человеку иногда хочется помучить самого себя.

Недели через две мне пришло в голову, что тем временем кто-нибудь другой может перехватить «птичий» ковер у меня под носом, и я помчался в лавку.

— Ну как? — кричу еще в дверях.

— Что как? — удивилась госпожа Северинова.

Я спохватился.

— Да вот, — говорю, — проходил мимо вас и вспомнил об этом белом ковре. Продаст его та дама или нет?

Севериниха покачала головой.

— Бог весть! Она сейчас в Биаррице, и никто не знает, когда вернется.

Я поглядел, там ли еще ковер. Там! На нем лежит Амина, еще более жирная и облезлая, и ждет, чтобы я почесал ей спину.

Через несколько дней мне пришлось поехать в Лондон. Там я заодно зашел к Кейту — знаете, к сэру Дугласу Кейту, сейчас лучшему знатоку восточных ковров.

— Сэр, — говорю я ему, — сколько может стоить белый анатолийский ковер с «чинтамини» и птицами, размером пять на шесть метров?

Сэр Дуглас воззрился на меня сквозь очки и отрезал сердито:

— Нисколько.

— Как так нисколько? — говорю я, смутившись. — Почему же нисколько?

— Потому что ковров такой величины вообще не существует, — закричал на меня сэр Дуглас. — Следовало бы вам знать, сэр, что самый большой размер такого ковра — это три на пять ярдов!

Я весь залился краской от радости.

— Ну, а если бы все-таки существовал один такой экземпляр, сэр? Сколько бы он стоил?

— Нисколько, говорю вам, нисколько! — снова закричал сэр Кейт. — Это был бы уникум, а как можно определять цену уникума? Он может стоить и тысячу, и десять тысяч фунтов. Почем я знаю?! Но такого ковра не существует, сэр. Всего хорошего!

Представляете себе, в каком настроении я вернулся домой. Пресвятая дева, я должен раздобыть этот «птичий» ковер! То-то будет подарок музею! Но вы понимаете, что теперь никак нельзя было слишком заметно нажимать на Северинову. Это шло бы вразрез с коллекционерской тактикой, да и торговка совсем не была заинтересована в продаже старого тряпья, на котором спала ее собака. А проклятая баба, владелица ковра, все время переезжала то из Мерано в Остенде, то из Бадена в Виши. Наверное, она держала медицинскую энциклопедию и постоянно выискивала для себя разные болезни; в общем, она все время торчала на каком-нибудь курорте.

Ну, что ж, я стал раза два в месяц наведываться в лавку Севериновой, чтобы взглянуть, там ли еще «птичий» ковер. Обычно я чесал Амине спину, так что эта тварь повизгивала от удовольствия, и для отвода глаз каждый раз покупал какой-нибудь коврик. Знали бы вы, сколько у меня набралось всяких «ширазов», «ширванов», «моссулов», «кабристанов» и всякого такого заурядного товара! Но среди них был и один классический «Дербент», такой не сразу найдешь! И еще был старый синий «хорасан».

Что я пережил за эти два года, поймет только коллекционер! Терзания любви — ничто по сравнению с муками собирателей редкостей. И замечательно, что еще ни один из них не наложил на себя руки; наоборот, обычно они доживают до преклонного возраста. Видимо, это здоровая страсть.

Однажды Северинова говорит мне:

— Была у меня хозяйка ковра — госпожа Цанелли. Я ей передала, что находится покупатель на белый ковер, все равно он тут слежится. А она ни в какую. Это, мол, их семейная реликвия, и она не намерена продавать ее, пусть лежит, где лежал.

Ну, конечно, я сам побежал к этой госпоже Цанелли. Думал, она бог весть какая светская особа, а оказалось, что это препротивная старуха с сизым носом, в парике, и физиономия у нее передергивается от тика — рот то и дело кривится до уха.

— Сударыня, — говорю я, не сводя глаз с ее прыгающей губы. — Я охотно купил бы ваш белый ковер. Коврик, правда, уже старенький, но мне он как раз сгодился бы… в прихожую.

Жду, что она скажет, и чувствую, как у меня рот начинает кривиться к левому уху. То ли этот ее тик был такой заразительный, то ли я очень разволновался, не знаю, только никак не смог сдержаться.

— Как вы смеете! — накинулась на меня эта кикимора. — Сейчас же уходите отсюда, сейчас же! — визжала она. — Этот ковер — память о моем Grosspapa[225]. Сейчас же уходите, не то я позову Polizei[226]. Я не торгую коврами, я фон Цанелли, сударь! Мари, выведи этого человека!

Я, как мальчишка, скатился с лестницы, чуть не плача от досады и ярости. Но что было делать? После этого я еще целый год ходил в лавку Севериновой. За это время Амина еще больше растолстела, почти совсем облезла и стала хрюкать. Через год госпожа Цанелли снова вернулась в Прагу. На этот раз я не рискнул обращаться к ней сам и поступил недостойно для коллекционера: подослал к старухе своего приятеля, адвоката Бимбала, этакого обходительного бородача, к которому женщины сразу проникаются доверием. Пусть, мол, предложит этой почтенной даме любую разумную цену за белый ковер. Сам я ждал внизу, на улице, волнуясь, как жених, который заслал сватов. Через три часа Бимбал, пошатываясь и утирая пот со лба, вышел из дома.

— Ты, чертов сын, — прохрипел он, — я тебя задушить готов! По твоей милости я три часа слушал историю рода Цанелли. Так знай же, — воскликнул он злорадно, — не видать тебе этого ковра. Семнадцать Цанелли перевернулись бы в могилах на Ольшанском кладбище, если бы эта семейная реликвия попала в музей. Черт побери, ну и намаялся же я из-за тебя!

И он исчез.

Вы сами знаете: мужчина нелегко отступается от того, что взбрело ему в голову. И если он коллекционер, то готов пойти и на убийство. Собирание редкостей — это ведь героическое занятие. И вот я решил попросту выкрасть этот «птичий» ковер.

Прежде всего я разведал обстановку. Лавка Севериновой — во дворе, а ворота запирают в девять часов вечера. Отпирать их отмычкой я не хотел, потому что не умею. Но из-под арки можно войти в подвал и там спрятаться, пока не запрут дом. На дворе есть сарай, с крыши которого, если суметь на нее взобраться, легко перелезть в соседний дворик, где находится трактир. Ну, а оттуда убраться восвояси нетрудно. В общем, все это показалось мне довольно просто, главное — проникнуть в лавку через окно. Для этой цели я купил алмаз и попрактиковался на собственных окнах, вырезывая отверстия в стекле.

Не думайте, что кража — простое дело. Это куда труднее, чем оперировать предстательную железу или удалить у человека почку. Во-первых, нелегко провести дело так, чтобы тебя никто не увидел. Во-вторых, это связано с долгим ожиданием и многими неудобствами. А в-третьих, вы все время находитесь в неизвестности: того и гляди, нарвешься на какую-нибудь неожиданность. Говорю вам, воровство — трудное и малодоходное ремесло. Если я когда-нибудь обнаружу вора в своей квартире, я возьму его за руку и скажу мягко: «Милый человек, и охота вам так утруждать себя? Не могли бы вы обкрадывать людей другим, более удобным способом?»

Не знаю, как воруют другие, но мой опыт оказался не очень-то приятным. В тот, как говорится, критический вечер я прокрался в этот дом и спрятался на лестнице, ведущей в подвал. Так, наверное, были бы описаны мои действия в полицейском протоколе. В действительности же картина получилась такая: с полчаса я в нерешительности проторчал под дождем у ворот, привлекая к себе всеобщее внимание. Наконец, с мужеством отчаяния, как человек, решивший вырвать зуб, я вошел в ворота… и, разумеется, столкнулся со служанкой, которая шла за пивом в соседний трактир. Чтобы рассеять возможные подозрения, я назвал ее не то бутончиком, не то кошечкой, но она испугалась и пустилась наутек. Я спрятался на лестнице, что ведет в подвал. Там у этих нерях стояли ведра с золой и еще какой-то хлам; стоило мне только туда проникнуть, как все это посыпалось с неописуемым грохотом. Вскоре вернулась служанка с пивом и взволнованно сообщила привратнику, что какой-то тип забрался в дом. Но этот добряк не стал утруждать себя поисками и заявил, что, наверное, какой-нибудь пьянчужка спутал их ворота с соседним трактиром. Минут через пятнадцать он, зевая и сплевывая, запер ворота, и в доме настала полная тишина. Только где-то наверху оглушительно икала одинокая служанка. Удивительно, как громко икают эти служанки, — наверное, с тоски.

Мне стало холодно. На лестнице мерзко пахло кислятиной и плесенью. Я пошарил в темноте руками. Все, к чему я прикасался, было покрыто какой-то слизью. Представляю, сколько там осталось отпечатков пальцев доктора Витасека, нашего видного специалиста по болезням мочевых путей!

Когда я решил, что уже полночь, было всего десять часов вечера. Я намеревался лезть в лавку после полуночи, но уже в одиннадцать не выдержал и отправился «на дело». Вы не представляете себе, какой шум поднимает человек, когда пробирается в потемках. На счастье, жители этого дома спали блаженным и беспробудным сном. Наконец я добрался до окна и со страшным скрипом стал резать стекло. Из лавки послышался приглушенный лай… А, чтоб ей пусто было, Амина!

— Амина, — прошептал я, — потише ты, стерва, я пришел почесать тебе спинку!

Но в темноте, знаете ли, очень трудно провести алмазом дважды по одной и той же линии. Я водил алмазом по стеклу, и наконец, при более сильном нажиме, оно со звоном вывалилось. «Теперь сбегутся люди, — сказал я себе, — куда бы спрятаться?» Но никто не прибежал. Тогда я с каким-то противоестественным спокойствием выдавил остальные стекла и открыл окно. Амина в лавке лишь слегка и для проформы заворчала сквозь зубы: я-де выполняю свою обязанность. Ну, я влез в окно, и скорее к этой мерзкой собаке.

— Амина, — шепчу ей ласково, — где твоя спинка? Я твой друг, зверюга… Тебе это нравится, шельма?

Амина прямо-таки извивается от удовольствия — если только мешок сала может извиваться, — а я говорю ей дружески:

— Ну, а теперь пусти-ка, псина!

И хотел вытянуть из-под нее драгоценный ковер с птицами.

Но тут Амина явно решила, что посягают на ее собственность, и запротестовала. Это уже был не лай, а настоящий рев.

— Тише, Амина, дрянь ты этакая! — принялся я ее уговаривать. — Погоди, я подстелю тебе что-нибудь получше! — Я сорвал со стены препротивный блестящий «кирман», который Северинова считала перлом своего ассортимента. — Смотри, Амина, — говорю, — вот на этом коврике ты чудесно будешь спать.

Амина глянула на меня с любопытством, но, когда я протянул руку к ее ковру, взвизгнула так, что, наверное, было слышно в Кобылисах[227]. Я снова разнежил ее услаждающим почесыванием и взял на руки. Но стоило мне потянуться к белому сокровищу с птицами и «чинтамани», как Амина астматически захрипела и залаяла. «О, господи, вот скотина, — сокрушенно подумал я, — придется ее прикончить…»

Послушайте, я и сам этого не понимаю: гляжу на эту мерзкую, тучную, подлую собачонку, гляжу с величайшей ненавистью, какую когда-либо испытывал, а убить это чудовище не могу! У меня был с собой отличный нож, был брючный ремень, мне ничего не стоило зарезать или придушить Амину, но у меня не хватало духу. Я сидел рядом с ней на божественном ковре и чесал у нее за ухом. «Трус! — шептал я себе. — Одно или два движения — и все будет кончено. Ты оперировал стольких больных, ты видел, как люди умирали в страхе и боли, почему же ты не убиваешь собаку?!» Я скрипел зубами, чтобы придать себе отваги, но… не мог! И тут я заплакал, видно, от стыда. Амина заскулила и облизала мне лицо.

— Ты гнусная, подлая, мерзкая падаль! — заворчал я, похлопал ее по безволосой спине и вылез в окно на двор. Это был проигрыш и отступление.

Потом я захотел влезть на сарайчик и по крыше перебраться на другой двор и на улицу, но у меня не хватило сил, — то ли я совсем ослабел, то ли сарайчик оказался выше, чем мне показалось, одним словом, я не смог взобраться на него. Ну, и я снова спрятался на лестнице в подвал и простоял там до утра, чуть живой от усталости. Глупо, конечно: ведь можно было выспаться в лавке, на коврах, но мне это не пришло в голову. Утром слышу — отпирают ворота. Переждав несколько минут, я вышел из своего убежища и направился на улицу. В воротах стоял привратник. Он так обалдел, увидя чужого человека, что даже не поднял шума.

Через несколько дней я зашел навестить Северинову. Окно лавки было заделано решеткой, а на великолепном ковре со священным орнаментом и птицами, разумеется, валялась эта мерзкая, жабоподобная собака. Узнав меня, она приветливо завиляла толстой колбасой, которая у других собак называется хвостом.

— Сударь, — просияв, сказала мне Северинова. Вот она, наше золотко Амина, наше сокровище, наша милая собачка. Знаете ли вы, что к нам на днях через окно забрался вор и Амина его прогнала? Я ни за что на свете не расстанусь с ней… — гордо объявила она. — Но вас она любит — животное сразу узнает, честный ты человек или нет. Верно, Амина?

Вот и все. Уникальный ковер лежит там и поныне. По-моему, это одно из драгоценнейших ковровых изделий в мире. И поныне на нем похрюкивает от удовольствия паршивая вонючая Амина.

Надеюсь, что она скоро издохнет от ожирения, и тогда я предприму еще одну попытку. Но прежде мне надо научиться распиливать решетки…