Первичные искусства порядка

Наконец нам предстоит разглядеть ту тропу вдоль разбитой старой гати — упорядоченной активности, — уже просевшей и почти незаметной, которая вела к человеческой культуре. Мы должны мысленно преодолеть расстояние между непосредственно воспринимаемым миром животного, с его ограниченным кругозором и вынужденным выбором, и первыми несущими освобождение проблесками человеческого разума — хаотичного, частично погруженного в туман бессознательности, то и дело прерываемого вторжениями сновидений. Нам нужно последовать за древним человеком по этой болотистой почве, где в течение сотен веков лишь немногочисленные скользкие кочки засвидетельствованных знаний служили опорой его ногам и побуждали его к стойкости до тех пор, пока он не выбрался на все еще узкую полоску твердой земли.

Каким же образом человеку удалось построить эту гать? Когда он бросал первые камешки в бескрайнюю трясину бессознательного, — это несомненно, было куда большим подвигом, нежели позднейшее строительство каменных мостов или даже ядерных реакторов. Я стремился показать, что хотя рано пробудившаяся в человеке сообразительность и дала ему преимущество перед другими животными-соперниками, в некоторой степени освободив его от наиболее грубых инстинктивных порывов, — это не помогло ему в той же мере совладать и с хаотичными побуждениями его гиперактивной психики; такой, во всяком случае, предстает картина благодаря позднейшим свидетельствам. Беспорядок внутри его души едва ли возмещала его жизнь, проходившая по принципу «всё или ничего»: ведь поиски пропитания, добывание пищи зависело скорее от удачи, чем от усердного прилежания человека, и потому он то пировал целую неделю, то целую неделю голодал.

Чисто органические функции в самом деле порождают нечто вроде собственного порядка и внутреннего равновесия: животные инстинкты изначально функциональны и целенаправленны, а потому — в обозначенных для них пределах — рациональны; иными словами, они отвечают ситуации и способствуют биологическому выживанию и воспроизводству вида. Человеку же пришлось преобразовать и заново утвердить эти импульсы на более высоком уровне; а для того, чтобы такое преобразование стало возможным, ему понадобилось выстроить в некой упорядоченной последовательности свои повседневные дела, а также научиться улавливать связь между непосредственно воспринимаемыми предметами и теми событиями, которые произошли раньше или должны случиться в будущем. Поначалу это наверняка имело отношение к сугубо телесным нуждам человека: например, он заметил, что незрелые плоды, съеденные сегодня, «означают» боли в животе назавтра.

Видимо, был длительный период, когда пробуждавшиеся способности древнего человека подталкивали его к осознанному мышлению и отчетливым идеям, и одновременно бесцельный лепет подталкивал его к речи; и в результате человек оказывался ошеломлен невозможностью выразить то, что все еще оставалось невыразимым. Всем нам знакомо это мучительное состояние, когда вдруг ускользает из памяти какое-то имя или слово или когда мы о чем-то глубоко задумываемся и вдруг понимаем, что интуитивный проблеск невозможно передать обычными словами, поскольку для этого требуется совершенно новый словарный запас. Для древнего человека это бессилие, эту досаду усугубляло еще и отсутствие четко обозначенных жестов, которые могли бы послужить ему неуклюжей заменой или некоторым подспорьем. Задолго до того, как в уме человека зародились слова, он был вынужден найти другой способ выражения.

Что оставалось делать нашим первобытным предкам в такой ситуации? Вероятно, они были вынуждены прибегнуть к единственно возможному тогда доступу — к собственному телу. Требовалось именно все тело, а не какие-то отдельные его части, ибо те органы, что отвечают за речь и за владение искусствами, еще только предстояло мобилизовать и вымуштровать. На этом низком уровне у многих, самых разнообразных, животных существуют и средства выражения, и зачаточные способы общения. Более поздний пример такого первобытного способа победить это невыносимое немое разочарование можно найти и в литературе — в повести Германа Мелвилла о британском моряке Билли Бадде. Официально обвиненный в измене коварным доносчиком, Бадд не находит слов, чтобы выразить весь свой ужас и доказать свою невиновность. Лишившись дара речи, он отвечает своему обвинителю на единственном доступном ему языке: он наносит Клэггарту смертельный удар.

Итак, древний человек поначалу преодолевал свой бессловесный паралич при помощи жестов и действий, сопровождая их грубоватыми криками: ведь к его намеренным движениям следовало привлечь внимание окружающих и вызвать какой-то ответ; так бывает с маленькими детьми, когда, освоив что-то для себя новое, они настойчиво призывают: «Посмотри на меня!» Воплощение и установление различных смыслов было не чьим-то индивидуальным открытием, а общим достижением; жесты и звуки приводились в согласие друг с другом до тех пор, пока за ними не закреплялось точное значение, знание о котором можно было передавать по наследству.

Никого бы не удивило, если бы эти первые попытки выражения — в отличие от прямых сигналов — совершались не ради каких-либо практических целей, но являлись (как и у других животных) неким гормональным откликом на разные сезонные события: вероятно, человек осознал существование неба, времен года, земли или противоположного пола гораздо раньше, чем всерьез обратил внимание на самого себя. Когда подобный «разговор» велся целой группой людей, находившихся под сильным эмоциональным воздействием, то звуки становились более ритмичными и согласованными; а поскольку ритм сам по себе приносит живым существам удовольствие, то такие звуки чаще повторялись, что, в свой черед, закрепляло появившиеся навыки.

Такие повторяющиеся движения и жесты, совершавшиеся в одном и том же месте или в контексте одних событий: восхода солнца, новолуния, появления растительности, — постепенно приобретали некий смысл, хотя подобные пантомимические ритуалы, наверное, потребовалось выполнить бесконечное число раз, прежде чем этот смысл делался достаточно определенным, чтобы его распознавали и вне непосредственного контекста общего обрядового опыта. Даже сегодня, как напомнил нам Юнг, люди воплощают идеи гораздо раньше, чем начинают постигать их; а ниже уровня сознательности порой болезнь выражает некий психологический конфликт, еще не нашедший выхода на поверхность.

В начале было слово? Нет — в начале, как утверждал Гёте, было дело: осмысленное поведение предшествовало осмысленной речи; оно-то и сделало ее возможной. Однако единственным делом, которое могло обрести новое значение, было действие, совершаемое коллективно, в сообществе с другими людьми, постоянно повторяемое и потому совершенствуемое повторением: иными словами, это было отправление ритуала.

С течением времени подобные обряды стали обособлять, чтобы ничто не могло помешать их точному исполнению; такая обособленность и точность исполнения и наделила их новым качеством — «священным» характером. Прежде чем появилось нечто вроде связной речи, древний человек, вероятно, научился совершать определенные цепочки связных действий, обладавших многими свойствами вербального языка, при этом испытывая сходные чувства, которые впоследствии назовут религиозными. Протоязык ритуала заложил строгую основу порядка, который со временем окажется внесен во многие другие способы выражения, бытующие в человеческой культуре.

Ритуалу — во всех его многочисленных проявлениях — сопутствовал ряд характерных черт, по-видимому, врожденных, поскольку они прослеживаются в не тронутом воспитанием поведении младенцев и маленьких детей, а также в племенных объединениях современных примитивных народов: это потребность в повторе, тяга образовывать группы, чьи члены отзывались бы на сигналы друг друга и подражали бы друг другу; и любовь к играм, где «понарошку» что-то или кого-то изображают. Сочувствие, сопереживание, подражание, отождествление, — вот понятия, которыми пользуется антрополог Маргарет Мид, говоря о передаче всякой культуры; благодаря тому, что все это уже существовало у млекопитающих, и было особенно заметно у приматов, у человека оно нашло еще более явное выражение. В рамках обряда эти качества порождали упорядоченную последовательность, которую можно было запоминать, повторять и передавать младшему поколению. Несомненно, что общедоступный смысл должен иметь истоки; давать названия, описывать, рассказывать, приказывать и разумно общаться человек стал сравнительно поздно. Вначале же человек общался с себе подобными с помощью телодвижений.

Следует заметить, что такое толкование поведения древнего человека не должно покоиться исключительно на догадке. Ибо можно рассматривать первоначальные человеческие обряды, сличая их с более древними повадками животных, послужившими для них фоном: брачные игры многих зверей и птиц, страстные выкрики в момент наивысшего сексуального возбуждения, вой волчьих стай на луну, пение гиббонов (произведшее большое впечатление на Дарвина), ночные пляски слонов, — все это подкрепляет мысль о том, что ритуал, сыгравший чрезвычайно важную роль в человеческом развитии, старше языка.

Первобытные гоминиды, прежде чем смогли произнести членораздельное слово, наверное, хором что-то бормотали или мычали нараспев; а прежде чем человек научился петь, он, вероятно, уже танцевал или участвовал в драматической пантомиме. Всем таким представлениям был присущ строгий порядок ритуала: группа людей совершала одно и то же действие в одном и том же месте одним и тем же образом, не допуская ни малейших отступлений. Смыслы, рождавшиеся в таком ритуале, имели другой статус — ибо они подразумевали более высокую степень отвлеченности, — отличавший их от тех зрительных и звуковых сигналов, с помощью которых общаются и обучают потомство животные; а эта высшая степень отвлеченности со временем высвободила смысл из тисков «здесь и сейчас».

Много лет назад один мой друг, тоже видный психолог, написал мне письмо по поводу моей книги «Техника и цивилизация». В нем он заметил: «Меня всегда чрезвычайно удивляло, почему дети (особенно мальчики) всегда так любят усердно повторять что-нибудь: .дотрагиваться до предметов определенное число раз, считать ступеньки, повторять слова и так далее. У взрослых это проявляется как симптом, связанный с неосознанным чувством вины. Этот феномен имеет отношение к магии и религиозному ритуалу, однако фундаментальнее, нежели они. Ребенок желает, чтобы ему заново рассказывали сказку непременно слово в слово, — и это самая элементарная форма привязанности к механизму, не ведающему произвола и неожиданных причуд».

Прошло тридцать лет, прежде чем я отважился пойти по следу этой подсказки. Теперь же единственное, что я могу добавить от себя, — это предположить, что более поздним действиям, указанным моим другом, исторически предшествовал групповой ритуал. Если чувство вины каким-то образом проистекало изначально из природы зачастую «преступных» снов человека, то механический порядок ритуала, возможно, стал благополучной альтернативой невроза на почве принуждения.

Я полагаю, что при помощи ритуала древний человек впервые вступал в столкновение с собой как с чужаком и выходил победителем, отождествлял себя с космическими событиями, находившимися за отведенными животным пределами, и притуплял то беспокойство, которое порождали огромные, но все еще преимущественно невостребованные способности его мозга. На значительно более позднем этапе эти зачаточные импульсы соберутся в одно целое под знаком религии. Действия по-прежнему «говорят громче, чем слова», а ритуальные движения и жесты явились самыми ранними предшественниками человеческой речи. То, что еще нельзя было сказать словами или изобразить в глине или на камне, древний человек вначале выплясывал или показывал мимикой; если он махал руками, он изображал птицу, а если группа людей становилась в круг и принималась мерно вращаться, то, быть может, они изображали луну. Говоря вкратце, то, что Андре Вараньяк удачно назвал «технологией тела», выражаемой посредством танца и миметических движений, было и древнейшей формой какого бы то ни было технического порядка, и древнейшим проявлением экспрессивного и поддающегося выражению смысла.

Когда установилась нерушимая церемония обряда, то в жизни первобытного человека появился надежный порядок — порядок, которого он прежде не находил ни в своем непосредственном окружении, ни даже в узорах звездного неба. Весьма долго — вплоть до возникновения древних цивилизаций — случалось такое, что даже возрастание и убывание луны или возвращение солнца после зимнего солнцестояния казалось чем-то непостижимым и пробуждало коллективную тревогу. Прежде чем человек мог обнаружить и проследить порядок во внешнем мире, ему вначале потребовалось путем непрестанных повторов установить порядок внутри себя. И ту роль, которую играл в этом процессе ритуал с его точностью, едва ли можно переоценить. Изначальной целью ритуала было породить порядок и смысл там, где их не было, укреплять их там, где они появились, и восстанавливать их, когда они утрачивались. То, что старомодный рационалист счел бы «бессмысленным ритуалом», являлось скорее — следуя нашему толкованию — древней основой всех возможных разновидностей порядка и значимости.

Учитывая эту тесную и древнюю связь, мы теперь склоняемся к тому, чтобы поставить ритуал рядом с религией и даже усмотреть в ритуале особый религиозный язык, поскольку важнейшие таинства, космические и божественные, с которыми имеют дело возвышенные религии, слова лишь затемняют и принижают. Ритуал же пронизывает всю человеческую жизнь: любое действие, которое поддается упорядоченному повтору (пусть даже это будет обыкновение обедать раз в неделю с приятелем или надевать строгий вечерний костюм на торжественную церемонию), имеет в своей основе не что иное, как ритуал. Вначале повторяющееся действие породило смысл, а позднее, когда изначальный повод перестал существовать или изначальное побуждение прошло, механический повтор стер или сместил этот смысл. Поскольку в наше время ритуальный порядок в значительной мере уступил место порядку механическому, нынешний протест молодого поколения против машин породил обычай прославлять беспорядок и стихийность; но и это, в свой черед, превратилось в ритуал — столь же принудительный и столь же «бессмысленный», что и отвергаемая им рутина.

 

Искусство притворства

Как только человеческий ум начал преодолевать рамки животной жизни, необходимым условием для взаимной помощи стало единомыслие. Ритуал способствовал возникновению общественной солидарности, которая без него могла бы вовсе не сложиться из-за неравномерного развития человеческих талантов и преждевременного становления индивидуальных различий. А ритуальное действо порождало общий эмоциональный отклик, в значительной мере подготавливавший человека к сознательному совместному труду и систематическому мышлению.

Если говорить об обретении общего опыта, то смысл в его символической форме впервые вычленился, отделившись от повседневных дел — распознавания съедобных растений или враждебных животных. Некоторые из этих смыслов, вначале проявившись в пантомиме и танце, впоследствии перешли в спонтанные крики, сопровождавшие некое общее действие; а они, в свой черед, принимали более четкую и определенную форму в процессе повторения.

Опираясь на рассказы о современных примитивных народах, можно вообразить, как первобытные люди собирались группами, становились лицом к лицу, повторяли одинаковые жесты, откликались на одинаковые выражения лица, двигались в одном едином ритме, издавали одинаковые спонтанные звуки — звуки веселья, звуки скорби, звуки экстаза; так все члены группы становились едины.

Возможно, это был один из наиболее выгодных путей, приведших к возникновению речи, — задолго до того, как охота на крупную дичь сделала речь важным подспорьем в совместных нападениях.

Несомненно, ритуалу понадобилось развиваться многие и многие годы, прежде чем в человеческом сознании смогло хотя бы смутно зародиться нечто похожее на определенные, связные и отвлеченные значения. Но что здесь поражает, что действительно придает вес догадке о том, что ритуал предшествовал всем прочим формам культуры, — это одна особенность, которую подметил выдающийся философ языка Эдвард Сепир на примере австралийских аборигенов, а именно: сколь бы ничтожной ни была материальная культура народа — в отношении одежды, жилищ или орудий, — она непременно будет наделена богатейшим разнообразием обрядовых церемоний. И мы выскажем не просто догадку, а сделаем в высшей степени вероятный вывод, если предположим, что древний человек достиг культурного расцвета именно благодаря общественным действам, связанным с обрядами и с языком, а не благодаря одному только использованию орудий; и что изготовление и применение орудий долгое время отставало от церемониальных средств выражения и сотворения речи. Вначале важнейшими орудиями для человека были те, что предоставляло ему его собственное тело: упорядоченные звуки, образы и движения. А его старания сделать эти знаки общим достоянием и способствовали сплочению людей.

Проницательные замечания покойной Лили Пеллер, наблюдавшей за игрой маленьких детей, проливают особый свет на назначение ритуала в жизни древнего человека. Исследовательница указывала, что тупое, упрямое повторение, которое крайне раздражало бы взрослого человека, тем не менее доставляет большое удовольствие ребенку; это известно многим родителям, выбивающимся из сил, когда их чадо заставляет множество раз играть в одну и ту же игру или рассказывать ту же сказку, не меняя ни слова.

В раннем возрасте, — пишет г-жа Пеллер, — игра требует постоянного повторения, потому что приносит огромное удовольствие». Может быть, и древнему человеку было знакомо это нехитрое детское удовольствие, и он всячески стремился получить его? Самым маленьким детям свойственны и буйная непосредственность, и страсть к монотонным повторениям, доставляющие им равное удовольствие; а поскольку такая врожденная восприимчивость ко всему, что можно запомнить и повторить, была укоренена столь глубоко и приносила столь ощутимое субъективное вознаграждение, то, по-видимому, она и послужила отправной точкой всего развития человека.

Короче говоря, потребность в ритуальной точности, субъективное удовлетворение, приносимое повторяемым обрядом, безошибочный поиск и нахождение ожидаемого ответа — все это уравновешивало крайнюю чувствительность и психическую «открытость» и неустойчивость человека, тем самым позволяя его уму достигать более высоких ступеней развития. Однако предпосылки, обусловившие становление ритуала, принадлежат детству человечества, и возвращение к механическому ритуалу, в котором повторение, лишенное важного смысла или цели, служит единственным источником удовольствия, означает регресс, откат на младенческий уровень.

Так что же — большая ошибка: неумение оценить всю важность ритуала в ту пору, когда в жизни человека еще не было других способов значимого выражения, или нежелание понять, какую угрозу для человеческого развития представляют современные механические массовые ритуалы? Ведь в последних порядок всецело передан машине, и все, что не служит машине, напрочь отметается. А идея, выдвинутая Маршаллом Маклюэном в оправдание средств массовой коммуникации (в том смысле, что сами средства уже и есть цель), указывает на то, что происходит возврат к ритуалу на самом младенческом, дочеловеческом уровне.

Изначальная потребность в порядке и достижение этого порядка с помощью повторяющихся действий, все более формализованных, были, как я считаю, основополагающими для всего развития человеческой культуры. Там, где этот порядок становился достаточно прочным и надежным, человек обретал некоторый контроль над собственными иррациональными порывами, некоторую защиту от грозного разгула природных стихий и — что тоже немаловажно — некоторую способность предсказывать поведение своих товарищей, впрочем, зачастую непостижимое. Наконец, он обретал и некоторое умение переносить этот порядок на природное окружение и обнаруживать мощное свидетельство порядка в движениях планет и в устройстве космоса в целом. Но если этот порядок вдруг рушится в уме человека, как это бывает при мозговых травмах, то простейшие события, как показал Курт Гольдштейн, становятся необъяснимыми и вызывают тревогу.

Однако не следует преувеличивать социальную пользу первобытных ритуалов, из которых выросли многие другие виды человеческой деятельности, сколь бы велика и значительна она ни была. Ибо ритуал всегда нес в себе частицу той самой иррациональности, ради преодоления которой он и существовал. Сюзанна Лангер, с воодушевлением рассказывая о символическом ритуале как о важном факторе человеческого развития, справедливо заметила, что ум древнего человека не просто запоминал и отбирал чувственные впечатления, не просто «наклеивал ярлыки» или «каталогизировал» предметное содержание своей среды: он создавал осмысленный мир, целый космос, причем формируя его и управляя им, он достигал такого успеха, в котором ему долгое время было отказано, когда он пытался воспроизвести природную сферу своего обитания.

Однако во всем этом была и одна отрицательная сторона, о которой не следует забывать: она дает о себе знать и сегодня. Автору книги «Философия в новом ключе» не удалось объяснить, почему на протяжении всей истории в столь высоко ценимых церемониалах накопилось столько явных нелепостей, магических фокусов, детского самообмана и параноидального самодовольства. Ритуал, хотя и направлял в упорядоченное русло неосознанные импульсы человека, зачастую мешал ему действовать разумно и препятствовал развитию сознания. В силу самого своего успеха обряды слишком часто приобретают автоматизм бессознательного существования и тем самым приостанавливают человеческое развитие.

Мне вспоминается известный пример из области археологии. Что мы можем сказать по поводу двух сотен отпечатков рук в палеолитической пещере в Гаргасе? Многие из этих рук были жестоко изувечены — на них отсутствует по два, три или даже четыре пальца. Подобные отпечатки были найдены по всему миру — в Америке, Индии, Египте и Австралии. Они заставляют предположить, что в древности существовал какой-то погребальный обряд (вроде обычая выбивать зубы, до сих пор практикуемого в некоторых племенах), который зачастую оборачивался для живых увечьем. Хотя весьма вероятно, что порядок и смысл впервые обрели форму в ритуале, следует допустить, что в нем же были укоренены беспорядок и заблуждение, долгое время господствовавшие в магических действиях, от которых оставались не вполне свободны даже трезвые умы. Ампутация пальцев, как и другие разновидности ритуальной хирургии, вроде кастрации, говорят об особой человеческой черте, не имеющей себе подобий в животном мире: это добровольное самопожертвование. Хотя о различных формах таких жертвоприношений писалось часто и подробно, им все-таки до сих пор не найдено удовлетворительного объяснения; столь же необъяснимо и то чувство вины, с которым часто связывали и жертвоприношения, и ритуальные повторы. Светлому лучу сознания еще только предстоит проникнуть в этот темный уголок человеческой психики.

Если бы нам понадобилось доказывать древность ритуальной практики, то уже то обстоятельство, что нам трудно избавиться от соблюдения ритуальных формальностей даже сейчас, на весьма высокой ступени цивилизации, — уже послужило бы более чем веским аргументом. Спустя много лет после создания языков, обладающих большой грамматической сложностью и приспособленных для передачи метафизических тонкостей, практика ритуальных повторов — согласно нашей гипотезе, некогда совершенно необходимая для порождения смысла, — укрепилась и в сфере словесного выражения. Даже сравнительно поздние документы — такие, как древнеегипетские погребальные тексты или шумерские и аккадские эпические поэмы, — обнаруживают ту же нехитрую магию, которая и привела к возникновению отвлеченных значений: одни и те же фразы, порой весьма длинные, повторяются снова и снова, так что под конец утомленный современный переводчик вынужден попросту опускать их, лишь указывая звездочками на их присутствие в оригинале. Но нам вовсе не обязательно мысленно возвращаться на пять тысячелетий назад, чтобы обнаружить подобные атавизмы. Они с той же очевидностью прослеживаются в традиционных балладах и песнях, где хор повторяет несколько раз одинаковый припев; нередко эти припевы состоят только из бессмысленных слогов, что опять же весьма тесно роднит их с обрядами первобытных людей. Ведь слова обретают смысл благодаря употреблению и ассоциации с предметами; и первые предложения, произнесенные человеком, вероятно, были куда нелепее, чем любой из лимериков Эдварда Лира.

Опять-таки здесь нам приходится довольствоваться лишь догадками, так как явных свидетельств в их пользу уже никогда не найти. Сегодня генетики могут экспериментально выводить породу животных, близких к предкам современных быков; однако нечего и надеяться, что им удастся проделать нечто похожее с человеком, «выведя» какую-то разновидность наших первобытных предков, и уж тем более — воскресить ту пору, когда из обрядовых действ впервые возник смысл. Хотя переход от жестов и телесных упражнений к танцу и песне, от песни к речи, представляется достаточно правдоподобным объяснением, возможно также, что все три вида деятельности начали развиваться одновременно, а вышеназванная последовательность может указывать лишь на различные темпы их дальнейшего развития.

Тем не менее, возможно, прав Морис Боура, придерживавшийся мнения, что значительное число первобытных танцев, лишенных словесного сопровождения и являющихся полностью самодостаточными и самопоясняющими, говорит о том, что таков был изначальный порядок развития; тем более, что дошедших до нас песен, молитв и обрядов крайне мало, и в них часто используются архаичные, уже не поддающиеся пониманию выражения, что, тем не менее, не лишает их силы.

Короче говоря, суеверия и ритуалы, представлявшиеся более ранним исследователям обрядов — таким, как Джеймс Фрэзер, — результатом ошибочных суждений, не являлись досадными недоразумениями, тормозившими развитие человеческой культуры, а, напротив, служили основой устойчивого общественного порядка и всякой рациональной системы толкований. Само действо было рациональным, а цель его — здравой, пусть даже содержание его таковым не оказывалось. То, что Хейзинга говорит об игре, верно также в отношении ранних попыток человека выражать себя в ритуале: ритуал порождает порядок и является порядком; по сути, он, возможно, является исконной формой того «притворства», которое неотделимо от человеческой культуры вообще: от игры, драмы, церемонии, состязания, — словом, ото всего круга символических действ. К этой древнейшей форме выражения как нельзя лучше подходит афоризм Джамбаттиста Вико, который гласит, что человек способен по-настоящему понять лишь то, что он сам может создать. Ритуал проложил дорогу к постижимому и осмысленному, а в конечном итоге — к любым конструктивным усилиям.

Это основополагающее предназначение ритуала давным-давно разгадал Фридрих Шиллер, хотя, подхватив романтический протест против всяческих традиций и условностей, он определил это предназначение презрительными словами: «То, что всегда было и всегда возвращается, то, что пригождается завтра, потому что пригождалось сегодня: "und die Gewohnheit nennt er seine Amme" 8). Привычка и в самом деле стала для человека няней. Задолго до того, как навык откалывания и обтесывания камня связал руку и глаз прочной цепочкой рефлексов, надо полагать, ритуал уже установил порядок, сохранил прошлое и удержал этот новонайденный мир в целости. Однако за изобретение ритуала человеку пришлось расплачиваться: появилась тенденция переоценивать установления прошлого, боязнь менять в них что-либо, даже если речь шла о незначительных нововведениях. Так что Шиллер был прав. Привычка сама по себе, как ни парадоксально это звучит, — уже сильнейший из формирующих привычку наркотиков; ритуал же является привычкой, усиленной коллективной формой бытования. После того, как ритуал сделался основой для всех прочих видов порядка, следующим шагом (не считая развития языка) была проекция значительной части побудительного механизма вовне человеческой личности; а этот процесс, возможно, потребовал столь же длительного времени, что и первоначальное преобразование действий в значения.

До сих пор, ясности ради, я говорил о ритуале так, как если бы его можно было толковать как обособленную последовательность коллективных действий; но при этом не следует забывать, что с самого начала действия эти обладали одним особенным качеством: они имели отношение к тому, что было сакральным. Говоря о «священном», я имею виду нечто отрешенное от насущных потребностей простого самосохранения в силу некой важной связи, существующей между живыми и мертвыми. Если ритуал явился самой ранней формой работы, то это была священная работа, а то место, где она совершалась, было священным местом — как правило, располагавшимся возле источника, большого дерева или камня, в пещере или гроте. Люди, особенно опытные в этих священных трудах, со временем стали шаманами, магами, волшебниками, наконец, царями и жрецами — то есть специалистами, отделившимися от остального племени благодаря собственным талантам, благодаря своему дару видеть сны и толковать сны, проникать в порядок ритуала и истолковывать знаки, которые подает природа.

Создание этой обособленной сферы, «царства священного», служившего связующим звеном между зримым и незримым, между временным и вечным, явилось одним из решающих шагов в преображении человека. Надо полагать, с самого начала эти три аспекта ритуала — священное место, священные действия и главные исполнители священного культа — в определенный момент стали одновременно обретать религиозный смысл. Вместе с тем, все три составляющих менялись так медленно, что они сохраняли нить преемственности на фоне многих позднейших изменений, происходивших в окружающей среде или общественном строе. И мы не сумеем до конца понять, какие совокупные силы сделали возможными технологические цивилизации, возникшие в четвертом тысячелетии до н.э., если не рассмотрим этих колоссальных перемен на фоне многовекового существования священных обрядов.

 

Ритуал, табу, нравы

Из сказанного выше следует, что хотя ритуальная дисциплина играла важную, даже основополагающую роль в человеческом развитии, она вне всякого сомнения достигала успеха лишь ценой некоторой потери творческого начала. Следовательно, господство ритуала и всех производных от него форм установлений объясняет как раннее развитие человека, так и крайнюю замедленность этого процесса. Долгое время тормоза оставались гораздо мощнее, чем машина, которую они сдерживали.

Где бы мы ни находили архаического человека, мы видим отнюдь не беззаконное существо, вольное делать что ему хочется, когда хочется и как хочется: скорее, перед нами человек, который в каждый момент своей жизни держится осторожно и осмотрительно, подчиняясь обычаям своего рода, воздавая почтение сверхчеловеческим силам — будь это боги-творцы всего сущего, призраки и демоны, связанные с его незабвенными предками, или же тотемы — священные животные, растения, насекомые или камни. Можно почти не сомневаться (хотя и это тоже остается догадкой) в том, что древний человек отмечал каждую фазу своего развития подобающими обрядами посвящения, то есть, по сути, универсальными церемониями, которые цивилизованный человек перестал совершать лишь недавно — для того, чтобы поспешно состряпать для них замену вроде книжек «Уход за младенцем и кормление» или «Сексуальные проблемы подростков» .

Благодаря запретам и ограничениям, а также в силу благочестивых соглашений, древний человек пытался соотносить свою деятельность с окружавшими его незримыми силами, стремясь завладеть частью их могущества, оградиться от их коварства и заручиться их поддержкой (а порой путем волшебства и исторгнуть ее у них). И нигде еще такое осмотрительное поведение не нашло более полного отражения, чем в двух древних установлениях, к которым Фрейд относился с большим подозрением и наивной враждебностью: я имею в виду тотем и табу.

Как указывали Рэдклифф-Браун и Леви-Стросс, понятие тотема, если изучить разнообразные сферы его приложения, обнаруживает многочисленные двусмысленности и противоречия. Впрочем, то же самое относится и к другому важнейшему понятию — городу, — охватывающему множество различных городских функций и социальных потребностей, которые объединяет лишь приблизительно сходное устройство. Связующим элементом между всеми формами тотема являются особые отношения зависимости от некоего священного предмета или силы, которую подобает благоговейно чтить. На первый, поверхностный взгляд представляется, что привязанность определенной группы людей к одному предку-тотему явилась попыткой избежать губительных последствий кровосмешения внутри немногочисленной общины. Поэтому внутри тотема браки запрещались, а половая связь с членами своего тотема, возможно, каралась смертью.

К сожалению, такое объяснение не выдерживает критики. Дело в том, что формальные сексуальные отношения под знаком тотема сосуществовали с обычной семейной жизнью, какая наблюдается и среди многих других биологических видов, даже у птиц. Это указывает на специфически человеческую двойственность (или лучше определить ее как взаимодополняемость?), обособляющую биологическую и культурную сторону жизни. Сложные правила, регулировавшие родственные отношения у «примитивных» народов, а также их табу, свидетельствуют о том, что человек весьма рано одержал верх над своими грубыми биологическими инстинктами и наделил их особой человеческой формой, повинуясь суровым и осознанным приказам высших мозговых центров.

Порядок тотемного родства закреплялся с помощью табу; изначально это полинезийское слово, которое буквально означает «то, что запрещено». Под это понятие подпадают многие стороны жизни, помимо половых связей: табу распространяется на разновидности пищи, особенно мясо тотемных животных, на трупы, на женщин в период менструации, на игру вождя — вроде серфинга, или на определенную территорию. Действительно, любая часть окружающей человека среды окружения в силу какой-то случайной связи с добрыми или злыми силами может оказаться табуированной.

Эти запреты настолько чужды здравому смыслу, что можно только поражаться — как это делал Фрейд — их немыслимой прихотливости, их своенравному неразумию, их суровому осуждению невиннейших поступков. Порой даже начинает казаться — как это казалось Фрейду, — что те достижения, которые совершил человек, сделав свое поведение рациональным, находятся в пропорциональной зависимости от его способности отвергнуть или отбросить все табу. Но подобное суждение было бы опасной ошибкой с еще более опасными последствиями. Так же, как в своем отрицании религии, Фрейд основывался здесь на странном предположении, будто обычаи, никоим образом не помогавшие человеческому развитию, а в иных случаях и явно противостоявшие ему, — тем не менее сохранялись на протяжении долгих веков, не утрачивая своего влияния. Однако от Фрейда ускользнуло то, о чем напомнил нам другой, более внимательный исследователь — Рэдклифф-Браун, говоря обо всех формах ритуала: необходимость проводить разграничения между самим методом и социальной целью. Взывая к священным силам, предписывая страшные кары за нарушение табу, древний человек формировал привычки абсолютного контроля над собственным поведением. Потерю свободы в данном случае на долгое время компенсировали коллективная солидарность и предсказуемый порядок.

Мнимая цель порой заставляла табу казаться детскими, несправедливыми или извращенными: например, женщинам отказывалось в особых привилегиях, которыми пользовались мужчины, а при деторождении происходило наоборот. Однако привычка строго следовать подобным наказам и запретам была чрезвычайно важна, так как помогала человеку достичь порядка и согласованности в прочих сферах.

Для противодействия беззаконному абсолютизму своего бессознательного человеку требовалась некая законопослушная сила, не менее абсолютная. Вначале для необходимого равновесия было достаточно одного лишь табу: это и был самый ранний «категорический императив» человека. Табу — наряду с ритуалом, с которым оно было тесно связано, — явилось для человека одним из наиболее действенных средств достижения самоконтроля. Такая нравственная дисциплина, укоренившаяся в качестве привычки раньше, нежели ее можно было оправдать как рациональную человеческую необходимость, была основополагающей для человеческого развития.

Проиллюстрируем сказанное примером из быта современного примитивного австралийского народа — эуалайи. По словам Заура, у них существует следующий обычай: когда ребенок только начинает ползать, мать отыскивает сороконожку, опускает в кипяток, а потом, поймав ручки ребенка, принимается легонько ударять по ним мертвым насекомым, напевая при этом такую песенку:

Будь добрым,

Не воруй,

Не трогай того, что принадлежит другим,

Не смотри на чужое.

Будь добрым.

Мать здесь не только воплощает для человеческого детеныша власть, но и связывает ее с потенциально ядовитым существом, соединяя свои внушения с символическим нанесением наказания за непослушание. Эти позитивные наставления лишены произвольности приказаний или разрешений. Так, представления о нравственном порядке и порядке умственном развивались бок о бок.

Сейчас западное общество настолько позабыло о древних табу, запрещавших убийство, воровство и насилие, что мы сталкиваемся с малолетними подростками, которые не задумываясь дерзко нападают на других людей просто «для забавы», в то время как взрослые преступники способны обдуманно готовить уничтожение десятков миллионов человек, следуя — несомненно, тоже «для забавы» — некой математической теории игры. Сегодня наша цивилизация скатывается в состояние гораздо более примитивное, гораздо более иррациональное, чем то, в котором находится любое из известных ныне обществ, скованных понятиями табу, — именно из-за отсутствия каких бы то ни было действенных табу. Если бы западный человек мог создать нерушимое табу на бездумное истребление людей, наше общество смогло бы получить гораздо более надежную защиту как от насилия одиночек, так и от все еще грозящих коллективных атомных ужасов, чем ООН или не всегда исправный механизм самоотключения.

Точно так же, как ритуал (если я правильно истолковал его) стал первым шагом в сторону действенного выражения и общения с помощью языка, — так и табу стало первым шагом в сторону нравственной дисциплины. Не будь того и другого, человечество могло окончить свой жизненный путь гораздо раньше, — как это случилось со многими могущественными владыками и народами, не выдержавшими крайне напряженных условий существования.

Человеческое развитие в каждой своей точке покоится на способности выдерживать напряжение и контролировать его облегчение. На самом низком уровне это касается контроля над мочевым пузырем и кишечником; далее следует осознанное направление телесных потребностей и генитальных побуждений в социально приемлемое русло. Итак, мое предположение заключается в том, что строгая дисциплина, присущая ритуалу, и строгие нравственные ограничения, предписываемые табу, оказались чрезвычайно важны для формирования самоконтроля у человека, а потому и способствовали его культурной деятельности во всех областях. Только те, кто соблюдают правила, способны играть в игры; и до определенной степени строгость правил и то, насколько трудно выиграть, не нарушая их, придают особую прелесть самой игре.

Словом, вся сфера существования древнего человека, которую современное научное мышление, уверенное в своем интеллектуальном превосходстве, отвергает, была изначальным истоком целенаправленного превращения человека из животного в собственно человека. Ритуал, танец, тотем, табу, религия, магия, — все это послужило прочной основой для дальнейшего развития человека. Даже первая существенная попытка разделения труда, как указывал A.M. Хокарт, возможно, зародилась из ритуала с его четким распределением обязанностей и ролей, и только потом была перенесена в область технологии. И все это берет свое начало в «далеком прошлом, похожем на сон».