ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Изобретение и искусства

Два вида техники

Поскольку мегамашина была своего рода незримой организацией, исторические документы практически ничего не рассказывают о ее существовании: наши знания почерпнуты из разрозненных деталей или фрагментов, которые лишь в совокупности друг с другом становятся единым целым.

Создатели этой машины, разумеется, не сознавали, что их творение — машина: да и как им было понять это, если даже немногие существовавшие тогда машины, куда более примитивные по своему замыслу, не могли навести на такую догадку? Но одно несомненно: движущая сила мегамашины требовала огромного количества человеческих единиц в качестве перводвигателей, а потому ее успешное существование было возможно только в немногих процветающих сельскохозяйственных районах, благоприятных для развития городской цивилизации, где легко сосредоточить многочисленное население и принуждать его к труду. Без постоянного притока свежей рабочей силы машина могла бы функционировать не лучше, чем водяная мельница на пересохшем русле реки.

В силу этого она так и не укоренилась как производительный механизм во многих районах мира с редким населением. Уже после возникновения мегамашины мелкие общины, объединявшиеся на племенной или феодальной основе, иногда перенимали в точности многие внешние черты, появившиеся вместе с царской властью, — от шиллуков в Африке62 до полинезийских племен в Тихом океане. Однако как способ организации труда мегамашина терпела поражение в подобных краях; а если все-таки кое-где сохранились явные свидетельства в пользу ее существования — на что указывают, например, каменные изваяния на острове Пасхи и, разумеется, крупные города и дороги на месте бывших империй майя, ацтеков и инков на территории Мексики и Перу, — то следует предположить, что некогда эти земли были заселены гуще, чем сейчас.

Короче, мегамашина в миниатюре — это противоречащее само себе, почти комичное понятие, даже если отвлечься от того факта, что в небольших общинах трудно достичь необходимой десоциализации и обезличивания отдельных человеческих элементов. А универсализация мегамашины произошла исключительно благодаря перенесению ее атрибутов на неодушевленные — деревянные или металлические — эквиваленты прежних живых частей.

С момента изобретения первоначальная мегамашина уже не подвергалась дальнейшему усовершенствованию в целом, хотя отдельные ее части путем особой подготовки могли доводиться до более высоких степеней автоматизма. Но незримая машина как исправно работающий аппарат никогда не превосходила высоких стандартов эпохи пирамид ни по производительности, ни по тщательности ремесленной работы. Македонская фаланга была «механизирована» ничуть не больше, чем шумерская двумя тысячелетиями ранее; римская же фаланга не экономила энергию по сравнению с македонской; а спустя еще две тысячи лет знаменитое британское воинское каре, пусть даже оснащенное мушкетами, как военная машина все еще пребывало на том же уровне, что и его исторические предшественники.

В данной области изобретения прекратили делать на весьма ранней стадии. Однако, это отчасти указывало на адекватное рабочее состояние мегамашины, когда условия ей благоприятствовали. Массовые достижения в гражданском инженерном деле — от сооружения месопотамской системы водных каналов (недавно исследованной Торкилдом Якобсеном и его коллегами) до возведения Великой китайской стены — совершались исключительно по мановению царской власти через посредничество наместников и прочих чиновников. Ни одна малая община не могла бы затеять предприятий такого масштаба — даже если бы какой-нибудь совет старейшин и дерзнул замыслить нечто подобное.

Технологические новшества и успехи долгое время находились вне сферы действия и влияния мегамашины; в значительной мере они служили продолжением того же рода маломасштабных начинаний, опиравшихся на эмпирические знания и на общий человеческий опыт, который привел к окультуриванию растений и приручению животных и значительно повысил энергетический потенциал человеческой общины. Эти усовершенствования поражали воображение значительно меньше, чем колоссальные сооружения и разрушения, выполнявшиеся мегамашиной; и большинство из них — например, само земледелие — являлись плодами труда многих маленьких людей, которые накапливали опыт, сохраняли традиции и заботились скорее о качестве и ценности для человека своих изделий, нежели о количественных показателях мощи или материального богатства. Традиция ремесел, как и старейшие изобретения в области общественного устройства, языка и сельского хозяйства, никогда не оказывалась всецело в руках самолюбивого меньшинства, стоявшего во главе централизованной организации.

Почти с самого момента возникновения цивилизации, как мы теперь видим, бок о бок существовали два различных вида техники: один — «демократичный» и рассеянный, второй — тоталитарный и централизованный. «Демократичный» метод, основанный на маломасштабных ремесленных операциях, продолжал жить во множестве мелких деревушек, мирно соседствуя с земледелием и скотоводством, но при этом и распространяясь на растущие провинциальные городки и, наконец, просачиваясь в крупные столичные города. Для такого хозяйства ремесленная специализация и обмен путем бартера или купли-продажи были столь же необходимы, что и в эпоху палеолита: поэтому, хотя особые виды сырья — например, медь и железо для кузнеца, или минералы для глазуровки керамики, или особые красители для тканей из хлопка или льна, — могли поступать откуда-то извне, большинство ресурсов и людей с нужными навыками для их обработки все-таки находились на месте. Любые нововведения происходили медленно, не нарушая издревле сложившегося хода вещей.

Чтобы четко прояснить разницу между демократической и авторитарной техникой, следует определить используемый в данном контексте термин «демократия», поскольку авторитарную систему я уже охарактеризовал ранее.

Термин «демократия» сделался чрезвычайно путанным и размытым в силу его неразборчивого, неряшливого употребления; и зачастую к нему относятся с покровительственным пренебрежением — если только не поклоняются ему бездумно, словно демократия — панацея от всех людских бед. Стержневой принцип демократии — представление о том, что качества, потребности и интересы, общие для всех людей, имеют главенство над теми, которым отдает предпочтение какая-то особая организация, учреждение или группа. Это не означает отрицания природного превосходства дарования, особых знаний, опыта или технических навыков: даже примитивные демократические группы признают отдельные или все эти отличия. Но демократия состоит в том, чтобы благоволить скорее целому, нежели части; а именно живым людям свойственно воплощать и выражать это целое, не важно — действуют они в одиночку или с чьей-то помощью. «Общество есть удлиненная тень человека.» Да, но это лишь тень человека.

Демократия — в том смысле, что я вкладываю здесь в это слово, — неизбежно проявляется наиболее активно в малых общинах и группах, члены которых постоянно видятся, взаимодействуют на равных и лично знакомы друг с другом; такое положение прямо противоположно анонимным, обезличенным, чаще всего незримым формам массовой связи, массового сообщения, массовой организации. Но там, где речь заходит о больших цифрах, демократия должна или подвергаться контролю извне и централизованному управлению, или браться за трудную задачу делегирования полномочий некой кооперативной организации.

Первый выбор намного легче; точнее, это почти и не выбор, а нечто такое, что происходит само собой, когда не делается попыток поднять произвольный демократический способ привычного контроля на более высокий уровень разумной организации. Исторический опыт показывает, что гораздо проще вытеснить демократию, если учредить такой порядок, при котором власть переходит лишь к тем, что стоят на вершине общественной иерархии. Вторая система на первых порах часто достигает высокой степени механической эффективности — однако ценой непомерно высоких человеческих затрат.

К сожалению, формы и методы тоталитарной техники не ограничивались одной мегамашиной; во всех крупных городах, где сосредоточивались большие массы населения, где накапливался многочисленный безземельный и все более теряющий связь с традицией пролетариат, принудительные методы проникали даже в процессы ремесленного труда и «механизировали» их — то есть, превращали людей в механизмы. Крупномасштабная организация пролетариата по специализированным мастерским и фабрикам с применением «современных», на сегодняшний взгляд, методов укоренилась еще в эллинистическом и римском мире, как указывал Ростовцев63; но началась она, должно быть, намного раньше. Так методы, изначально присущие мегамашине, стали просачиваться даже в более человечные институты, оставшиеся от более раннего способа хозяйства.

Оба вида техники имели как свои достоинства, так и свои недостатки. Демократичная техника обеспечивала надежность мелких операций, совершавшихся под непосредственным контролем их участников, которые работали в русле традиций и находились в знакомом окружении; однако она находилась в зависимости от местных условий и порой несла тяжелый урон от природных причин, невежества или плохого управления, причем помощи со стороны ждать не приходилось. Авторитарная же техника, опиравшаяся на количественную организацию, способная справиться с большим числом людей и путем торговли или завоеваний черпавшая ресурсы в других регионах, была куда лучше приспособлена производить и распределять излишки. При правителях, наделенных политической проницательностью, такое распределение совершалось справедливо. Однако ме-гамашина сводила на нет собственные же успехи — как в пределах рабочих мастерских, так и в масштабе целого государства, — из-за своей алчности и садистской эксплуатации людей. В идеале, оба метода могли бы обогатить друг друга — однако ни одному из них не удавалось надолго наладить выгодное взаимодействие.

Если маленькая земледельческая община служила благоприятной средой для демократичной техники, то возросшее применение металлов — вначале меди, потом бронзы, и наконец железа, — совпавшее по времени с возникновением и распространением царской власти, помогло развиться авторитарной форме и впоследствии переносило ее в другие сферы промышленности, от одной эпохи к другой. Сама живучесть военных операций приводила ко все новым усовершенствованиям в металлургии; и именно в копях, плавильнях и литейных мастерских промышленные процессы стали грубо требовать от человека тех же героических усилий, какие прежде являлись особыми чертами лишь военного режима.

При занятии охотой и земледелием труд считался священным предназначением, полезным взаимодействием с силами природы, призывавшим богов плодородия и органического изобилия вознаградить своей благодатью старания человеческой общины; возвышенное благоговение и удивление перед космическим чудом перемешивались здесь с напряженными мышечными упражнениями и скрупулезным ритуалом. Но для тех, кто становился частью мегамашины, работа переставала быть священным предназначением, исполняемым по доброй воле и сулящим награду как за деятельность, так и за ее результаты: она превращалась в проклятие.

В библейской книге Бытия Господь связал это проклятие с изгнанием Адама из тропически роскошного Эдемского сада, предписав ему в поте лица вскапывать и возделывать твердую почву, дабы та давала урожай злаков64. Разумеется, для такого привычного к свободному перемещению пастушеского кочевого народа, как древние евреи, было естественным связывать проклятие с непривычными и суровыми обязанностями сельского хозяйства — иными словами, принижать земледельца Каина и восхвалять пастуха Авеля. Однако данное истолкование заслоняет собой один исторический факт. В действительности не земледелие, а разработка копей, механизация, милитаризм и производные от них занятия лишили повседневный труд всякой радости и заменили его беспощадной, притупляющей ум системой беспросветно черной работы.

Везде, где добровольно применялись орудия и мускульная сила, которой распоряжались сами работники, их труд был разнообразен, ритмичен и зачастую приносил глубокое удовлетворение — в том смысле, в каком приносит удовлетворение всякий целенаправленный ритуал. Возрастание ремесленной искусности вело к субъективному удовольствию, и это ощущение собственного мастерства усиливалось при виде произведенной вещи. Главной наградой за рабочий день ремесленника была не плата, а сам труд, совершавшийся в привычном и приятном кругу товарищей. В пространстве этого архаичного хозяйства находилось время для труда и время для отдыха, время для постов и время для пиров, время для прилежных усилий и время для беспечной игры. Отождествляя себя со своим трудом и стремясь довести его до совершенства, работник сам творил собственный характер.

Все похвалы, которые ошибочно звучали в адрес производства и применения орудий в ходе развития древнего человека, начинают оправдываться с наступлением неолитической эпохи, и впоследствии, при оценке позднейших ремесленных достижений, им следовало бы стать еще громче. Создатель и создаваемый предмет вступали во взаимодействии друг с другом. Вплоть до нынешних времен большая часть человеческой мысли и воображения — кроме эзотерических знаний жрецов, философов и астрономов — проходила через руки человека.

В условиях демократичной техники единственным занятием, которое приковывало к себе внимание в течении всей жизни, было становление полноценным человеком, способным выполнять свою биологическую роль и принимать должное участие в социальной жизни общины, перенимая и передавая дальше человеческие традиции, осознанно доводя до более высокой ступени эстетического совершенства те церемонии, которые он выполнял, съедобные виды растений, которые он высаживал, изваяния, которые он лепил, утварь, которую он вырезал или расписывал. Любая часть работы была жизненно важной. Такое архаичное отношение к труду имело широкое распространение; и несмотря на все усилия западного человека с XVI века, пытавшегося подорвать и истребить эту основополагающую культуру, она все-таки продолжала существовать в крестьянских общинах, а также в выживших племенных объединениях, еще в начале нынешнего века сохранивших в неприкосновенности древний быт. Франц Боас65 отмечал это чрезвычайное почтение к ремеслам среди так называемых примитивных народов; аналогичное отношение подчеркивал и Малиновский у своих «коралловых садоводов», чье существование протекало почти на неолитическом уровне.

Машинная культура в ее первоначальной рабской форме была напрочь лишена этих благотворных склонностей: она сосредоточивалась не на самом работнике и его жизни, а на продукте, на системе производства и на материальной или денежной выгоде, извлекаемой из этого производства. Совершавшиеся мегамашиной процессы — приводились они в действие под хлыстом надсмотрщика или неостановимым движением сегодняшней поточной линии — были нацелены на скорость, единообразие, стандартизацию и количественное измерение. Какое воздействие оказывали такие установки на рабочего или на жизнь, в остававшиеся после окончания рабочего дня свободные часы — это совершенно не заботило тех, кто распоряжался всеми механическими операциями. Принудительные меры, отражавшие такую систему, были коварнее откровенного рабства, однако, как и обычное рабство, они в конечном итоге унижали и рабочую силу, и тех, кто ею управлял.

На самом деле, при домашнем рабстве между рабом и хозяином могли устанавливаться (и порой устанавливались) добрые личные отношения; а это, в свою очередь, могло привести к возвращению независимого положения: так как любимый раб, например, в Древнем Риме, мог приобретать собственность, выполнять постороннюю работу за деньги и, наконец, мог выкупить себе свободу. Рабы, занимавшиеся изготовлением предметов искусства (а этой отрасли промышленного производства в древности отводилась куда, более важная роль, чем сейчас), достигали внутренней свободы и личной радости, так что их жизнь, по существу, мало отличалась от жизни тех, кто посвящал себя такой работе добровольно: в V веке до н.э. в Греции, да и в других странах, они трудились бок о бок. Но везде, где укоренялся распорядок, навязанный мегамашиной, любая работа становилась проклятием, даже если работник был формально свободен, и во многих областях промышленности она являлась формой наказания, даже если труженик не совершал никакого преступления или проступка.

Широкое применение металлов не сняло этого проклятия, хотя оно и позволило разработать лучшие по качеству и более дешевые орудия, а также оружие. Ведь добыча, извлечение и выплавка руды, как и дальнейшие этапы обработки металлов, требовали длительных физических усилий в гораздо более вредных для здоровья и угнетающих условиях, нежели те, в которых трудились земледелец или мастеровой, владевший каким-нибудь домашним ремеслом. Работая в маленькой мастерской, плотник, кожевенник, гончар, прядильщик и ткач — пусть зачастую они тоже терпели притеснения и бедствовали — наслаждались преимуществом человеческого товарищества, более или менее напоминавшего семейные отношения, и в работе им помогали родственники.

Но разработка подземных копей с самого начала была мрачным, опасным и изнурительным занятием, особенно если велась с помощью грубых орудий и снаряжения, которые продолжали применять вплоть до XVI века нашей эры, а во многих местах — и вплоть до XX. Физическое принуждение, болезни, телесные увечья придавали горному делу разительное сходство с полем сражения: и пейзаж, и горняк выходили из схватки со шрамами, даже если последний оставался жив. С древнейших времен, как указывает Мирча Элиаде, ритуальным сопровождением металлургии было кровавое жертвоприношение. Проклятие войны и проклятие работы на рудниках почти равноценны: их объединяла смерть.

Об этом сходстве сохранилась масса исторических свидетельств. Хотя иногда для работ в копях, как и для военных походов, набирали крестьян, труд этот на протяжении большей части истории считался настолько отвратительным, что на рудники в основном посылали только рабов или осужденных преступников: это было «заключение с тяжелыми работами», тюремный приговор, а не профессия для свободных людей.

По мере того, как культ власти расширял сферу своего влияния, возраставший спрос на металлы для нужд войны — этого главного ненавистного потребителя металлов во все времена — распространял такое рабство и такие жертвенные ритуалы на всё новые и новые земли. И если, как предполагал Гордон Чайлд металлурги были первыми «специалистами, занятыми полную рабочую неделю», то подобное разделение труда поощряло и усугубляло первородное проклятие трудом, которое делало жизнь горестной и, по сути, укорачивало ее. С «продвижением» цивилизации эта система труда в ужесточенном режиме, основанная на фактически тюремной модели рудников или галер, постепенно была перенесена и на более обыденные задачи повседневной жизни.

Рассмотренное с самого начала проклятие труда, как можно заметить, было не чем иным, как проклятием мегамашины: проклятием, которое превзошло срок найма, растянувшийся на целую жизнь. Это проклятие породило в качестве компенсации мечту о «золотом веке», представлявшую собой отчасти воспоминание, отчасти миф: она рисовала картину беззаботной жизни, где не было тяжкой борьбы или соревнования, где дикие звери не причиняли никому вреда и даже человек был добр к другим людям. Мечта, впервые записанная на аккадской табличке66, позднее была перенесена в будущее как описание загробной жизни на Небесах, когда всякая работа прекратится и все смогут наслаждаться существованием, наполненным чувственной красотой, материальным достатком и нескончаемым досугом; с поправкой на массовое потребление, она представляла собой копию той жизни, что в действительности протекала в стенах огромных дворцов и храмов, ради поддержания и дальнейшего укрепления которых и была когда-то изобретена мегамашина.

Поскольку во многих городских ремеслах возрастало разделение труда, поле деятельности для работника-одиночки сужалось, а возможность сменить одно занятие на другое — как это происходит в зависимости от сезона в сельском хозяйстве — становилась все эфемернее. Довольно рано крупный город, некогда замышлявшийся как повторение Небес, перенял многие черты военного лагеря: он сделался местом заключения, ежедневной муштры и наказания. Оставаться привязанным день за днем, год за годом, к одному-единственному занятию, к одной-единственной мастерской, наконец, даже к одной-единственной ручной операции, которая представляла собой лишь часть целой цепочки подобных операций, — вот каков теперь был удел рабочего.

Каждое из обособившихся ремесел — именно в силу их обособленности — порождало типичные для него «профессиональные недуги» — искривленный позвоночник, чрезмерно развитые мускулы, бледность кожи, близорукость, увеличенное сердце, силикоз легких, а также смежные с ними заболевания и постоянные анатомические аномалии. Чаще всего эти болезни были хроническими и неизлечимыми: более высокий уровень смертности свидетельствовал о низком уровне жизни. Вплоть до наших времен жизнь простого английского крестьянина, нередко живущего в тесноте, питающегося грубой пищей, постоянно работающего в дождь или на ветру, — тем не менее, была намного здоровее, чем жизнь заводского рабочего, даже значительно лучше обеспеченного, причем не только денежным довольствием, но и санитарным состоянием жилища.

В таких обстоятельствах выражение «проклятие трудом» не было пустой фразой. В египетском папирусе, где восхваляются все преимущества, какими пользуется писец по сравнению с представителями прочих профессий, одна за другой описывались разные беды, сопутствующие другим ремеслам: это каждодневные лишения, грязь, опасность, еженощная усталость. Ученые, воображающие, будто такие наблюдения сильно преувеличены, и называющие этот документ сатирой, слишком плохо осведомлены об истинном состоянии, в котором пребывал городской рабочий класс независимо от исторической эпохи.

Все напасти, описанные писцом, разумеется, были особенно жестокими для ремесленников, работавших в четырех стенах, в плохо освещенных и плохо проветривавшихся помещениях — в отличие от беднейшего из крестьян, имевшего возможность свободно двигаться. Вот, напрмер, участь ткача: «Он не дышит свежим воздухом. Если он раньше времени прекратит ткать, то получит пятьдесят ударов плетью. Он должен подкупить пищей привратника, чтобы тот позволил ему взглянуть на дневной свет.» Этот фрагмент ясно показывает, что суровая дисциплина мегамашины уже распространилась и на городские мастерские — за тысячи лет до того, как она достигла фабрик XVIII века.

Условия труда, навязывавшиеся мегамашиной, оказывали на человека угнетающее действие, но и во многих обычных ремеслах на протяжении всей истории они оставались достаточно мрачными; впрочем, эта картина не везде была одинаково удручающей, и в некоторые эпохи в некоторых странах — например, в Афинах в V веке до н.э. или во Флоренции в XII веке, если обратиться лишь к наиболее очевидным примерам, — обстановка сложилась достаточно благоприятная. Не удивительно, что подобные угнетающие обстоятельства породили представления не только о том, что труд — это непременно проклятие, но и о том, что наиболее желанная жизнь начнется тогда, когда все необходимое будут выполнять волшебные механизмы или роботы без участия человека. Иными словами, возникла идея механического автомата, который должен повиноваться всем приказаниям и делать за человека его работу.

Эта мечта преследовала человечество на протяжении всего существования цивилизации, повторяясь с волшебными вариациями в сотнях сказок и народных преданий задолго до того, как наконец вылилась в современный лозунг: «Пусть автоматизация упразднит всякий труд». Часто она сопровождалась другой мечтой, целью стремлений которой было освобождение человечества от еще одного проклятия, наложенного мегамашиной на подвластное ей население, — от проклятия бедностью. Рог изобилия, благословенная земля, где по мановению руки является неистощимое множество еды и прочих благ: иными словами, инфантильный современный рай непрестанно расширяющейся экономики — и ее конечный продукт, общество изобилия.

Проклятие трудом являлось подлинной мукой для тех, кто попадал под беспощадное колесо авторитарной техники. Но идея упразд-

нить всякий труд, переложить все искусные уменья рук, не напрягая воображения, на бездушную машину, — это была всего лишь мечта раба, выдававшая отчаянную, но начисто лишенную полета воображения надежду раба; ведь она игнорировала тот факт, что труд, который не ограничен одними только мускульными усилиями, а затрагивает все струны человеческого ума, — не проклятие, а благословение. Ни один человек, действительно нашедший дело своей жизни и вкусивший его награды, не станет лелеять подобных фантазий, ибо для него они будут равносильны самоубийству.