Византия: трагедия империи 7 страница

Кортес и Писарро были героями конкистадоров («завоевателей») – людей из низов, которые отправились в Новый Свет, чтобы стать испанскими грандами[1082]. Завоевания достигались чудовищной жестокостью и удерживались систематической эксплуатацией. Прибывая в новый регион, конкистадоры обращались к его жителям с заявлением на испанском языке: не понимающие языка индейцы уведомлялись, что папа отдал их землю Испании, а потому они должны покориться Церкви и католическим королям. «Мы заберем вас, ваших жен и ваших детей и сделаем из них рабов. Мы заберем ваше добро и причиним вам всякий вред и урон, какой только сможем»[1083]. Испанцам не было нужды импортировать рабов из Африки: они порабощали индейцев, чтобы те выращивали товарные культуры, работали в копях или домашней прислугой. К концу XVI в. из Америки ежегодно вывозили около 300 тонн серебра и около 1,9 тонны золота. С такими уникальными ресурсами Испания стала первой мировой империей, владения которой простирались от колоний в Южной и Северной Америке до Филиппин. Контролировала она и значительную часть Европы[1084].

Относительно обращения с индейцами испанцы не питали угрызений совести: мол, дикари, недочеловеки. А у ацтеков к тому же были в ходу человеческие жертвоприношения и каннибализм[1085]. Однако на родине доминиканцы тверже блюли христианские принципы и заступались за покоренные народы. Кардинал Томмазо Каэтан говорил, что папы должны послать миссионеров в новые земли, но не «с целью захватить эти земли или подвергнуть временному подчинению»[1086]. Франсиско де Витория утверждал, что конкистадоры не вправе «изгонять врагов из их владений и лишать их собственности»[1087].

Однако гуманисты Ренессанса намного больше сочувствовали колониализму. В «Утопии» Томаса Мора (1516 г.), сочинении о вымышленном идеальном обществе, утопийцы начинают войны, лишь когда «прогоняют врагов, вторгшихся в страну их друзей, или сожалеют какой-либо народ, угнетенный тиранией, и своими силами освобождают его от ига тирана и от рабства; это делают они по человеколюбию»[1088]. Звучит хорошо, но, как выясняется, благодеяниям есть пределы: «если народная масса увеличится более надлежащего на всем острове», утопийцы посылают людей основывать колонию на материке, «где только у туземцев имеется излишек земли, и притом свободной от обработки». Они обрабатывают эту свободную землю, «которая казалась раньше одним скупой и скудной», и добиваются больших урожаев[1089]. Дружелюбно настроенных аборигенов можно включить в колонию, а с остальными надо воевать: «Утопийцы признают вполне справедливой причиной для войны тот случай, когда какой-либо народ, владея попусту и понапрасну такой территорией, которой не пользуется сам, отказывает все же в пользовании и обладании ею другим, которые по закону природы должны питаться от нее»[1090].

В начале Нового времени философской мысли была присуща безжалостная нотка[1091]. Так называемые «гуманисты» разрабатывали идею прав человека в противовес жестокости и нетерпимости, которые усматривали в обычной религии. Однако с самого начала концепция прав человека, поныне важная для политического дискурса, применялась отнюдь не ко всем людям. Поскольку Европу часто поражал голод и прокормить ее растущее население казалось невозможным, гуманисты вроде Томаса Мора считали немыслимым, чтобы пахотные земли пропадали впустую. Они взяли на вооружение Тацита, апологета римского империализма, который был убежден: у изгнанников есть полное право обеспечивать себе место для жительства, ибо «то, что не принадлежит никому, принадлежит всем». Комментируя данный отрывок, Альберико Джентили (1552–1608), профессор гражданского права в Оксфордском университете, пришел к выводу: поскольку «Бог не хотел, чтобы мир пустовал… захват свободных пространств» следует «считать законом природы».

 

И хотя такие земли принадлежат суверену той территории… в силу закона природы, который не терпит пустоты, они перейдут к тем, кто захватит их, хотя суверен сохранит юрисдикцию над ними[1092].

 

Джентили также цитировал мнение Аристотеля, согласно которому некоторые люди по природе предназначены быть рабами и «охотиться должно как на диких животных, так и на тех людей, которые, будучи от природы предназначенными к подчинению, не желают подчиняться»[1093]. С точки зрения Джентили, жители Центральной Америки относятся к данной категории из-за своего распутства и каннибализма. И если клирики зачастую осуждали жестокое покорение Нового Света, гуманисты Ренессанса (с их поиском альтернативы жестокостям, совершаемым во имя веры!) поощряли его.

Тем временем Испания начала политику, которая надолго станет символом фанатического религиозного насилия. В 1480 г., на пике османской угрозы, Фердинанд и Изабелла учредили испанскую инквизицию. Отметим: хотя эти католические монархи оставались верными слугами папы, они настаивали на том, чтобы их инквизиция действовала отдельно от инквизиции папской. Быть может, Фердинанд надеялся, что так она будет помягче, и уж точно не создавал ее как институт на века[1094]. Испанская инквизиция метила не в христианских еретиков, а в евреев, обратившихся в христианство, а затем (как думали) впавших обратно в иудаизм. В мусульманской Испании евреев никогда не преследовали так, как стало уже обычным в остальной Европе[1095], однако по мере того, как в ходе Реконкисты христианские войска продвигались по полуострову (конец XIV в.), евреям Арагона и Кастилии навязывали крещение. Некоторые евреи пытались спастись, приняв крещение добровольно, и кое-кто даже сделал успешную карьеру в христианском обществе (чем вызвал немалое недовольство). Имели место волнения и захваты имущества обращенных евреев, и жестокость провоцировалась не только религиозным фанатизмом, но и материальной и социальной завистью[1096]. Монархи же не были антисемитами, но хотели успокоить общество, потрясенное гражданской войной и столкнувшееся с османской угрозой. Однако оказалось, что инквизиция – крайне неудачный способ стабилизации. Как часто бывает при наличии внешней угрозы, начались параноидальные страхи перед внутренним врагом, пятой колонной. В данном случае пятую колонну увидели в евреях, которые якобы тайно вернулись к иудаизму и исподволь подрывают устои государства. Испанская инквизиция на века ославила себя «религиозным фанатизмом», но ее деятельность мотивировалась не столько богословскими, сколько политическими соображениями.

Такое вмешательство в религиозную жизнь подданных было в диковинку для Испании, где о конфессиональном единообразии никогда и речи не было. После многовекового «сосуществования» (конвивенсия) христиан, евреев и мусульман инициатива монархов столкнулась с сильной оппозицией[1097]. Поначалу никто не покушался на евреев, открыто исповедовавших иудаизм, но тревожились из-за «новых христиан», которых подозревали в тайном отступничестве. Прибыв в очередной округ, инквизиторы сулили «отступникам» пощаду в обмен на добровольное признание. «Старые христиане» были обязаны доносить, кто из соседей не ест свинину или воздерживается от работы по субботам. (Акцент делался больше на поведении и социальных обычаях, чем на «вере».) Те «выкресты» (конверсос), которые были добрыми католиками, зачастую на всякий случай пользовались амнистией, и поток признаний убедил инквизиторов и общество в том, что тайные иудеи и впрямь существуют[1098]. Впоследствии, в период национального кризиса, государства Нового времени будут часто выискивать подобным образом диссидентов, религиозных или секулярных.

После завоеваний 1492 г. монархи унаследовали большую еврейскую общину Гранады. Пылкий патриотизм, вызванный христианским триумфом, спровоцировал истерические страхи перед заговором[1099]. Вспоминалось, как 800 лет назад евреи помогали мусульманским войскам, прибывшим в Испанию. Возникло предложение выселить из Испании всех, кто исповедует иудаизм. Поначалу монархи колебались, но 31 марта 1492 г. все-таки подписали эдикт об изгнании, предоставив евреям выбирать между крещением и депортацией. Большинство избрали крещение и не имели затем покоя от подозрительной инквизиции, но около 80 000 евреев уехали в Португалию, а около 50 000 нашли убежище в Османской империи[1100]. Затем под давлением папы Фердинанд и Изабелла переключились на испанских мусульман. От мусульман потребовали перейти в христианство, и к 1501 г. Гранада официально стала королевством «новых христиан». Однако обращенные из мусульман (мориски) не получили наставления в новой вере, и все знали, что они продолжают жить, молиться и поститься по законам ислама. Более того, муфтий из Орана (Северная Африка) в своей фетве разрешил испанским мусульманам внешне соблюдать христианство. А поскольку большинство испанцев закрывали глаза на мусульманские обычаи, де-факто конвивенсия была восстановлена.

Первые 20 лет испанской инквизиции были самыми мрачными в ее долгой истории. Надежной документации о числе жертв не сохранилось. Раньше историки полагали, что в этот ранний период было сожжено около 13 000 выкрестов[1101]. Однако по современным оценкам, большинство признавшихся не были осуждены, и было много случаев, когда выкресты бежали, а в их отсутствие над ними произносился смертный приговор, после чего символически сжигалось их изображение, – реально же в период 1480–1530 гг. было казнено 1500–2000 человек[1102]. И все равно это был трагический и болезненный разрыв с веками мирного сосуществования – очень тяжелый для выкрестов и совершенно бесполезный даже с точки зрения ставившихся задач. Многие выкресты были добрыми католиками на момент ареста, но из-за дурного обращения вернулись в иудаизм и стали теми самыми «тайными иудеями», которых пыталась искоренить инквизиция[1103].

Испания не была централизованном государством современного типа, но в конце XV в. являла собой могущественнейшее королевство планеты. Помимо колониальных владений в Северной и Южной Америке она располагала землями в Нидерландах. Через браки ее монархи породнились с королевскими фамилиями Португалии и Англии, а также с австрийской династией Габсбургов. Своими кампаниями в Италии Фердинанду II удалось «наступить на хвост» Франции, основному сопернику Испании. Он присоединил Верхнюю Наварру и Неаполь. Испанию боялись и ненавидели. По всей Европе расползались жуткие и преувеличенные слухи об инквизиции. В самой же Европе зарождались большие перемены.

К XVI в. в Европе постепенно сложилась новая цивилизация, основанная на новой технологии и постоянном реинвестировании капитала. Это освободило континент от многих минусов аграрного общества. Вместо того чтобы заботиться лишь о сохранении былых достижений, народы Запада дерзнули взглянуть в будущее. И если культуры прошлого требовали держаться в пределах четко очерченных границ, первооткрыватели вроде Колумба сделали шаг за пределы известного мира, где можно не только выжить, но и процветать. Параллельно во многих областях совершались открытия. Ни одно из них не выглядело в то время особенно важным, но их совместный эффект был колоссальным[1104]. Выяснилось, что открытия, сделанные в одной области знания, идут на пользу другим областям. А к 1600 г. накопились столь широкомасштабные новшества и в столь многих сферах, что прогресс стал необратимым. Религия должна была либо приспособиться к новым условиям, либо утратить актуальность.

К началу XVII в. голландцами был заложен фундамент западного капитализма[1105]. Члены акционерных обществ объединяли капиталы и отдавали их в совместное управление. Это предоставляло колониальным и торговым предприятиям ресурсы намного большие, чем мог бы выделить один человек. Первый муниципальный банк в Амстердаме обеспечивал эффективный, недорогой и надежный доступ к вкладам, денежным переводам и возможностям оплаты и на родине, и на растущем международном рынке. И наконец, фондовая биржа стала центром, где купцы могли торговать различными товарами. Эти новые институты, над которыми Церковь не имела контроля, вскоре обретут собственную динамику и по мере развития рыночной экономики все больше будут вытеснять старые аграрные структуры, усиливая позиции коммерческих классов. Успешные купцы, ремесленники и мануфактурщики обрели достаточно силы, чтобы участвовать в политике, которая некогда была уделом аристократии, и даже стравливали в своих интересах группы знати. Они обычно объединялись с теми королями, которые пытались выстроить сильные централизованные монархии (это облегчало торговлю). С возникновением абсолютной монархии и суверенного государства в Англии и Франции коммерческие классы (буржуазия) получали все большее влияние, ибо рыночные силы постепенно освобождали государство от ограничений, накладываемых на него сугубо аграрной экономикой[1106]. Однако будет ли это государство менее жестоким в структурном и военном плане, чем его аграрные предшественники?

В Германии сильных и централизованных монархий не было: лишь 41 маленькое княжество, которые император был не в состоянии контролировать. Однако в 1506 г. Карл V, по материнской линии внук Фердинанда и Изабеллы (а по отцовской – Максимилиана I), унаследовал Бургундию, после смерти Фердинанда стал королем Арагонским и Кастильским (1516 г.), а в 1519 г. был избран императором Священной Римской империи. Путем ловких брачных альянсов, умелой дипломатии и войны Габсбурги подчинили себе больше земель, чем какие-либо предыдущие европейские правители. У Карла V была мечта создать всеевропейскую империю, сходную с Османской, однако оказалось, что ему не под силу контролировать германских князей, которые хотели превратить свои княжества в сильные монархии по типу французской и английской. Более того, города центральной и южной Германии стали важнейшими коммерческими центрами Северной Европы[1107]. Экономические перемены в них вызвали классовый конфликт, и, как обычно, недовольство сосредоточилось на «еврейских ростовщиках» и «алчных попах-кровопийцах».

В 1517 г. Мартин Лютер (1483–1546), монах Августинского ордена, прибил свои знаменитые 95 тезисов к двери Замковой церкви в Виттенберге и положил начало процессу, известному как Реформация. Его обличение церковных индульгенций находило сочувствие у недовольных горожан, сытых по горло тем, как клирики под сомнительными предлогами вымогают деньги у простаков[1108]. Церковные иерархи относились к протестам Лютера с высокомерным презрением, но молодые священники несли его идеи жителям городов. Так начались реформы, которые освободили многие общины от контроля папы. Некоторые образованные клирики развивали идеи Лютера в своих собственных текстах, которые благодаря новой технологии книгопечатания распространялись с невозможной ранее быстротой, стимулируя одно из первых народных движений новой эпохи. Подобно еретикам прошлого, Лютер создал собственную Церковь.

Лютер и другие деятели Реформации – Ульрих Цвингли (1484–1531) и Жан Кальвин (1509–1564) – обращались к обществу, претерпевающему фундаментальные и глобальные перемены. Модернизация всегда будет страшить: находясь в гуще событий, люди не способны понять, куда идет общество, и испытывают дискомфорт от медленных, но радикальных перемен. Люди ощущали, что мир стал чужим, да и вера менялась. Сам Лютер был подвержен тяжелым депрессиям и красноречиво рассказывал, сколь чужды ему старые ритуалы, рассчитанные на иной образ жизни[1109]. Цвингли и Кальвин испытывали чувство глубочайшего неверия в свои силы и думали, что лишь всемогущий Бог может спасти их. Покидая Римскую церковь, реформаторы выступили с одной из первых в истории современного Запада деклараций о независимости и вследствие своего критического отношения к католическому истеблишменту стали называться «протестантами». Они требовали свободу самостоятельно читать и толковать Библию. (Впрочем, каждый из этих трех деятелей весьма нетерпимо относился к чужим взглядам.) Самостоятельно толкуя Библию, протестанты предстояли Богу напрямую, без посредников и тем самым отдавали дань крепнущему духу современного индивидуализма.

Лютер был также первым европейским христианином, который выступал за отделение Церкви от государства (хотя его «секулярную» концепцию нельзя назвать миролюбивой). В его философии Бог настолько далек от материального мира, что последний де-факто теряет духовную ценность. Подобно ригористам былых времен, Лютер жаждал духовной чистоты и думал, что Церковь и государство должны действовать независимо друг от друга, соблюдая границы[1110]. В политических сочинениях Лютера появляется «религия» как самостоятельная деятельность, отдельная от мира в целом. Подлинные христиане, оправданные личной верой в спасительную силу Божию, принадлежат Царству Божьему, а поскольку Дух Святой делает их неспособными на несправедливость и ненависть, они, по сути, свободны от государственного принуждения[1111]. Однако Лютер понимал, что таких христиан мало. Большинство все еще находятся в служении греху и вместе с иноверцами принадлежат к царству мира сего. Поэтому важно, чтобы государство обуздывало этих грешников, как «дикого зверя сковывают цепями и веревками, чтобы он не мог кусать и терзать»[1112]. Лютер отдавал себе отчет, что без сильного государства «мир скатится в хаос», и, реалистически рассуждая, ни одно правительство не может править согласно евангельским принципам любви, прощения и терпимости[1113]. Пытаться осуществить нечто подобное – все равно как «снимать с дикого зверя веревки и цепи, позволяя ему кусать и калечить повсюду»[1114]. Царство мира сего, с его эгоизмом и насилием и с его властью дьявола, лишь мечом может установить мир, стабильность и порядок, которые сделают человеческое общество более или менее сносным.

Однако государство не властно над индивидуальной совестью и не должно бороться с ересями или вести священные войны. Хотя оно не имеет отношения к духовной сфере, оно должно обладать полной и безоговорочной властью в земных делах. Даже если государство отличается жестокостью и тиранией и запрещает учить слову Божьему, христиане не должны оказывать ему сопротивления[1115]. Со своей стороны подлинная Церковь, которая есть Царство Божие, должна всячески остерегаться неизбежно нечестивой и испорченной политики мира сего, занимаясь лишь духовными вопросами. Протестанты полагали, что Римской церкви не удалась ее миссия, поскольку она слишком тесно связала себя с грешным миром.

Если в былые эпохи подчеркивалась сакральность сообщества как сангхи, уммы, тела Христова, то для Лютера «религия» стала делом глубоко личным и частным. Если прежние мудрецы, пророки и реформаторы считали своим долгом обличать системное насилие государства, Лютер увлекал христиан во внутренний мир праведности – общество же пусть катится к чертям (в буквальном смысле слова). Упирая на ограниченный и ущербный характер земной политики, Лютер сделал потенциально опасный шаг: выдал государству карт-бланш на насилие[1116]. Реакция Лютера на крестьянские войны в Германии показала, что секуляризованная политическая теория необязательно снижает степень государственного насилия. Весной 1525 г. крестьянские общины южной и центральной Германии давали отпор централизованной политике князей, которые лишали их традиционных прав; путем трезвых сделок многим деревням удалось добиться уступок, не прибегая к насилию. Однако в Тюрингии (центральная Германия) крестьянские шайки бродили по сельской местности, грабя и сжигая монастыри и храмы[1117].

В своем первом сочинении о крестьянских войнах Лютер пытался быть объективным, обличив «обманы» и «разбой» знати[1118]. Однако он считал, что крестьяне зря смешали религию с политикой. Мол, уж раз выпало на долю страдать, пусть и страдают – по Евангелию, подставляют другую щеку, мирясь с потерей жизни и имущества[1119]. Крестьяне дерзновенно утверждали, что Христос сделал всех людей свободными. И это мнение перекликается с новозаветным учением. Однако на Лютера оно не произвело впечатления. Он писал: «Мирское царство не может существовать без неравенства лиц, когда одни свободны, а другие сидят в тюрьме; одни господствуют, другие подчиняются»[1120]. И призывал князей использовать все средства, чтобы заткнуть рот крестьянским агитаторам:

 

Пусть всякий, кто может, бьет, убивает и колет, скрыто или открыто, помня, что нет ничего более ядовитого, пагубного и бесовского, чем восстание. Это словно убить бешеного пса: если его не поразить, он поразит тебя, а с тобой и всю землю[1121].

 

По мнению Лютера, бунтовщики – орудия дьявола. Убивать их даже милосердно, ибо это избавляет их от сатанинских уз.

Это восстание угрожало всей социальной структуре, а потому было жестоко подавлено: возможно, погибло около 100 000 крестьян. Кризис стал зловещим признаком нестабильности государств в эпоху, когда традиционные представления уже повсюду отвергались. Реформаторы призывали опираться только на Библию, но обнаруживали, что Библия может оказаться опасным оружием, если попадет не в те руки. Начав читать Библию самостоятельно, люди видели вопиющие противоречия между учением Иисуса и церковными, а также политическими обычаями. Большую смуту сеяли анабаптисты («перекрещенцы»): буквальное истолкование Евангелия заставило их осудить такие институты, как Священная Римская империя, городской совет и торговая гильдия[1122]. Когда голландские анабаптисты захватили власть в Мюнстере на северо-западе Германии (1534 г.), они разрешили многоженство и запретили частную собственность. Тогда католики и протестанты наконец выступили единым фронтом, усмотрев здесь политическую угрозу, причем угрозу тем более опасную, что подобные обычаи могли воспринять другие города[1123]. На следующий год мюнстерские анабаптисты были перебиты совместными католическими и протестантскими отрядами[1124].

Мюнстерская катастрофа и крестьянские войны повлияли на отношение других правителей к религиозным диссидентам. Ранее в Западной Европе «ересь» была больше политическим, чем религиозным, вопросом и подавлялась жестоко, ибо угрожала общественному порядку. Лишь очень немногие представители элиты считали неверным преследование и казнь «еретиков», которых убивали не столько за взгляды, сколько за то, что они делали (или отказывались делать). Однако с Реформацией появился принципиально новый акцент на убеждения. Доселе среднеанглийское понятие beleven (подобно греческому pistis и латинскому credo ) означало «верность». Теперь же его все чаще понимали как интеллектуальное согласие с теми или иными доктринами[1125]. С ходом Реформации стало важным объяснять различия между новой и старой религией, а также между различными протестантскими сектами. Поэтому появились списки обязательных «верований»: «Тридцать девять статей», «Ламбетские статьи», «Вестминстерское исповедание» и т. д.[1126]Не отставали и католики, затеявшие Контрреформацию. Тридентский собор (1545–1563 гг.) разработал катехизис с четкими и стандартными формулировками.

Вероучительные разделения, порожденные Реформацией, сыграли особенно большую роль в государствах с сильной централизованной властью. Доселе у традиционного аграрного государства не было ни возможностей, ни (обычно) желания руководить религиозной жизнью низших классов. Однако монархи, желавшие абсолютного владычества, создали государственную машину, которая позволяла более тщательно контролировать жизнь подданных. Постепенно доктринальная правильность стала критерием политической лояльности. Английские короли Генрих VIII (1509–1547 гг.) и Елизавета I (1558–1603 гг.) преследовали католиков не как отступников от христианства, а как государственных изменников. В свою бытность лорд-канцлером при Генрихе VIII Томас Мор выносил суровые приговоры политически опасным еретикам, а сам сложил голову на плахе за отказ согласиться с «Актом о супрематии», который делал Генриха VIII главой церкви Англии[1127]. Во Франции Парижский эдикт (1543 г.) называл протестантских «еретиков» «мятежными нарушителями мира и спокойствия наших подданных и тайными заговорщиками против процветания нашего государства, которое главным образом зависит от сохранения католической веры в нашем королевстве»[1128].

Реформация дала много хороших плодов, но во многих отношениях стала трагедией. Ученые полагают, что в XVI–XVII вв. около 8000 человек были официально казнены в Европе за ересь[1129]. Политика в разных регионах отличалась. Во Франции к 1550-м гг. судебные разбирательства уступили место открытой войне, убийствам и самосуду. Германские католические инквизиторы не были чрезмерно ревностны в преследовании протестантов, но Карл V, император Священной Римской империи, и его сын Филипп II, король Испании (1556–1598 гг.), считали голландское протестантство не только религиозной, но и политической угрозой, а потому решительно пытались положить ему конец. В Англии ситуация менялась в зависимости от убеждений монарха. Генрих VIII, остававшийся католиком, был неизменно враждебен лютеранам, но за верность папе мог и казнить, ибо папство угрожало его политическим амбициям. При правлении его сына Эдуарда VI (1553–1558 гг.) маятник качнулся в пользу кальвинизма. Затем правила католичка Мария I Тюдор (1553–1558 г.), которая сожгла сотни три протестантов. При Елизавете I Англия снова стала протестантской, основными жертвами пали католические священники, которые учились в семинариях других стран, а в Англии тайно служили мессу и причащали католиков.

Нельзя ожидать, чтобы уже в ту пору государства разделяли подход Просвещения. Цивилизация всегда опиралась на насилие, поэтому государственное насилие считалось важным для общественного порядка. В конце концов, казнили и за мелкие кражи и убийства, подлоги и похищение женщин. Поэтому казнь за ересь не была мерой необычной или крайней[1130]. Казни обычно совершались публично и служили ритуальным актом устрашения, усиливавшим позиции государственной и местной власти[1131]. Без профессиональной полиции и современных методов сыска, общественный порядок опирался на подобные зрелища. Как нам это ни отвратительно, казнь инакомыслящих считалась необходимой, особенно когда государственность еще была хрупкой[1132]. Впрочем, подавление ересей носило не сугубо прагматический характер: свою роль играли и личные убеждения. Томас Мор, некогда безжалостный гонитель, мог бы и согласиться с «Актом», если бы им двигали исключительно политические соображения; Мария Тюдор лишь укрепила бы свой режим, если бы поменьше притесняла протестантов. Однако ересь стояла особняком от других преступлений, за которые полагалась смертная казнь: если обвиняемый каялся, он получал прощение и ему сохранялась жизнь. Как показали ученые, чиновники зачастую искренне желали привести заблудших овец в лоно Церкви, и казнь еретика считалась неудачей[1133]. В 1550-е гг. ревностный инквизитор Питер Титлмаус председательствовал как минимум на 1120 судебных разбирательствах по поводу ереси во Фландрии, и только 127 из них закончились казнью. В 1560 г. целых двенадцать попыток предприняли инквизиторы, гражданские власти и священники, чтобы спасти анабаптистку Суткен ван ден Хуте и трех ее подруг. При Марии Тюдор Эдмунд Боннер, католический епископ Лондона, пятнадцать раз пытался спасти протестанта Джона Филпота, шесть раз пытался спасти Ричарда Вудмена и девять раз пытался переубедить Элизабет Янг[1134].

Обосновывая казнь еретиков, католики, лютеране и кальвинисты ссылались на библейские тексты[1135]. Правда, некоторые христиане вспоминали отрывки, заповедующие милость и терпимость, но большинство считало такую доброту немыслимой[1136]. И все же, хотя тысячи людей были сожжены, повешены или обезглавлены, фанатической тяги к мученичеству не наблюдалось. Как правило, люди держали свои убеждения при себе, а внешне подстраивались под государственные указы[1137]. Кальвин ужасно ругал такую трусость, сравнивая тайных кальвинистов с фарисеем Никодимом, который не афишировал свою веру в Иисуса. Однако французские и итальянские «никодимовцы» отвечали, что легко ему геройствовать, живя в безопасности в Женеве[1138]. При Елизавете I развитый культ мученичества был только у иезуитов и семинаристов, которых готовили к английской миссии. Они были убеждены, что их жертва спасет страну[1139]. Однако звучали и предупреждения против излишнего энтузиазма. Учебник Английского колледжа в Риме (1580-е гг.) отмечал, что не все призваны к мученичеству и не стоит рисковать жизнью без нужды[1140].

Зато католиков и протестантов объединяла ненависть к испанской инквизиции, хотя молва преувеличила ее злодейства, создав инквизиции ужасную репутацию. Не стоит упрощенно представлять даже аутодафе («акты веры») с их торжественными процессиями, мрачными костюмами и сожжением еретиков, которые в глазах чужеземцев выглядели воплощением испанского фанатизма. Аутодафе не имели глубоких корней в испанской культуре[1141]. Первоначально они были лишь церемонией примирения, а столь зрелищную форму обрели только в середине XVII в. После краткого расцвета (1559–1570 гг.) они проводились крайне редко. Более того, сожжение еретика не было главной идеей ритуала: обычно обвиняемых казнили без лишней суеты за пределами города, а множество аутодафе прошли вообще без казней. За первые 20 лет инквизиции осуждены были менее 2 % обвиненных, причем большинство из них не были сожжены живьем: сожгли лишь изображения спасшихся бегством[1142]. В период 1559–1566 гг., на пике популярности аутодафе, погибло около сотни человек, зато при одной лишь Марии Тюдор казнили 300 протестантов, и в два раза больше – при французском короле Генрихе II (1547–1559 гг.). А в Нидерландах жизнью поплатилось в десять раз больше человек[1143].

Испанская инквизиция почти не казнила протестантов. Большинство ее жертв были «новыми христианами». К 1580-м гг., когда Испания воевала с другими европейскими государствами, власти снова взялись искать «внутреннего врага». На сей раз им стали мориски. Как и ранее евреев, их ненавидели не столько за взгляды, сколько за культурную инаковость и финансовый успех[1144]. «Они женятся между собой и не смешиваются со старыми христианами, – жаловался Филиппу II толедский трибунал в 1589 г., – никто из них не идет ни в религию, ни в армию, ни на домашнюю службу… они занимаются торговлей и богатеют»[1145]. И опять-таки гонения оказались контрпродуктивными. Из воображаемых врагов несчастные мориски стали врагами реальными. С ними заигрывали гугеноты и французский король Генрих IV, и они обращались за помощью к султану Марокко. Печальный итог: в 1609 г. морисков изгнали из Испании, тем самым уничтожив последнюю крупную мусульманскую общину в Европе.