Глава, в которой Саша Чавчавадзе перестал быть светским человеком

 

После обеда хозяева и гости разбились на группы. Самая большая группа тесным кольцом черкесок сгустилась вокруг Лары. Женщина, да еще такая, как она, редкостью была на фронте. Офицеры не видели здесь никого, кроме галицийских крестьянок и сестер милосердия. Крестьянки были грязны, а сестры милосердия успели примелькаться своими косынками, своим аптечным запахом и своей доступностью. А это, это настоящая дама. Кроме аромата духов, она вся Овеяна также ароматом светской жизни Петербурга. Казалось, частицу этой самой жизни, такой манящей, она привезла с собою в складках своего платья, в движениях, в улыбке.

Каждому хотелось быть поближе к ней, коснуться хотя бы рукавом черкески. И за право это сделать, за право поймать на себе хотя бы мимолетный взгляд ее темных продолговатых миндалин, эти мужчины готовы были соперничать между собой, как самцы, со всеми последствиями такого соперничества. И напружинивались локти. Готовые мгновенно обидеться, вспыхивали глаза. Пальцы тянулись к рукояткам кинжалов. Это чувство одинаково овладело не только кавказцами, но и русскими, и прибалтийскими немцами, всеми, кто изнемогал от желания схватить ее, эту гибкую, приятно пахнувшую гостью, схватить, как хватали амазонок центавры, и умчаться с нею под густую тень вековых дубов, где утром была раздача подарков… Война разнуздывает и обнажает инстинкты. Самые тонкие мужчины превращаются в дикарей. В атмосфере насилия и торжества тех, кто вооружен до зубов и чьи острее отточены когти, что такое овладеть женщиной, помимо ее желания? Эпизод. Эпизод, о котором можно будет вспомнить с приятной самодовольной улыбкой.

И Лара ощутила себя, не могла не ощутить, центром все этих вожделений. Она читала в игре лицевых мускулов и в потупленных взглядах. Это не льстило ей, но и не оскорбляло, потому что она понимала этих мужчин, изголодавшихся, здоровых, цветущих, вечно в движении, на воздухе. Это было естественно, а потому не отталкивало. Совсем другое, чем оставшийся в Петербурге вылощенный капитан. У того это было надуманно, искусственно,, а потому и противно.

Один Юрочка доволен был платонической ролью пажа Лары. Этот паж был немного пьян и, как все молодые люди, которые не умеют пить и которым хмельное состояние не идет, был какой-то и смешной, и блаженный, и гордый тем, что он знает Лару давно. В этом месиве Мужчин вокруг одной женщины Юрочка представлял их ей одного за другим:

– Лариса Павловна, корнет князь Радзивилл… Ротмистр Тугарин.

Радзивилл ниже ее, а Тугарин значительно выше, рослый и видный. Лара отметила, что лицо у него грубоватое особенной грубоватостью таких же рослых степных помещиков, что в поддевках появляются на конских ярмарках. Да, поддевка, шаровары, высокие сапоги, но не купец и не барышник. И хотя не видно тонкой породы, но и по манере носить голову, и по осанке, по голосу, по всему угадывается дворянин, помещик. Так и Тугарин. В нем, с одной стороны, что-то степное, господское, с другой, что-то кавалерийское – с такой внешностью нельзя не служить в коннице. И поэтому Тугарин запомнился Ларе, запомнился еще удалью и силой – так и веяло от него и тем, и другим от всей его фигуры, широкой в плечах и в груди.

К Ларе подошел Чавчавадзе. Ему легко было подойти: перед ним, старшим полковником и командиром черкесов, все расступались, и никто враждебно и вызывающе не напружинивал своих локтей. Он только успел обратиться к Ларе с какой-то любезностью, как перед ним вырос адъютант Черкесского полка Верига-Даревский.

– Начальник штаба дивизии просит ваше сиятельство к телефону.

Телефонная проволока была вестницей чего-то такого, что сразу вдруг изменило общее настроение. Чавчавадзе вернулся другой, озабоченный. От его светскости не осталось и следа. Минуту назад женщина была здесь украшением, усладою, теперь она была только помехой.

Чавчавадзе сказал – Юрочке:

– Федосеев,, отведите мадам Алаеву в Тлусте-Място. А Ларе сказал:

– Я очень сожалею, но мы должны прервать наше милое беззаботное веселье. От имени своего полка еще раз благодарю за подарки, и счастливого пути!

Этим «счастливого пути» он подчеркнул, что они более не увидятся и теперь ему уже не до гостей.

Ларе было непонятно и ново: и этот холодок, и то, что все сразу стали строгими, деловыми и что на нее никто уже не обращал внимания. Офицеры садились на лошадей, поданных вестовыми, и уезжали.

Дорогой, сидя с Ларой в автомобиле, успевший отрезветь Юрочка объяснил:

– Это, конечно, между нами, Лариса Павловна. Ночью мы перейдем в наступление и будем рвать фронт.

– Юрочка… хоть бы издали, хоть бы одним глазком…

– Что вы, что вы! – испугался Юрочка. – Ни под каким видом. Юзефович попросит вас сегодня же уехать!

– Но куда же, куда же, Юрочка? – с отчаянием вырвалось у Лары. Она увидела себя такой бесприютной, такой беспомощной. Все было так интересно тут, так заманчиво и вдруг… Нет, нет, это ужасно! Возвращение в Петербург, теперь такой скучный, такой ужасный, постылый и ненужный!..

– Я не хочу в Петербург! Не хочу!

– Ну его совсем, этот гнилой Петербург! – согласился Юрочка. – Знаете, что я придумал? Ведь вы свободны как ветер? В Петербурге ни с чем не связаны?

– Ничем решительно! – твердо ответила Лара, вспомнив вылощенного капитана.

– И отлично! Поезжайте в Киев. Там бьется жизнь, там чувствуется на каждом шагу тыл. Центр киевской жизни – «Континенталь». Остановитесь в нем и вы увидите, как будет хорошо! Через несколько дней, когда мы закончим операцию, многие из наших туземцев бросятся в Киев отдохнуть, освежиться. Не выходя из «Континенталя», вы будете вновь в Дикой дивизии. Да и я прикачу, если останусь жив.

– Глупости! Конечно, останетесь!

– Не глупости, война!..

 

Карикозов в большом свете

 

Капитан Сальватичи, он же пан Руммель, успел скрыться в ту самую ночь, когда поручик Джемарджидзе вместе с ингушами и с агентом армейской контрразведки оцепил кофейню «Под тремя золотыми левами» на предмет обыска и ареста видного неприятельского шпиона.

Обнаружилось, что капитана Сальватичи и след простыл. Джемарджидзе в бешенстве сорвал с себя папаху, бросил оземь и начал топтать ногами.

– Удрал, негодяй! Удрал!

Велико было отчаяние. Еще бы, Джемарджидзе присмотрел уже возле штаба полка дерево, на котором должен был висеть австриец, и вот, не угодно ли, такой провал!

Обыск не дал никаких особенных результатов, хотя полицейский нюх Джемарджидзе и привел его к тайной телефонной системе. Сальватичи успел испортить ее, и поручику Джемарджидзе в виде трофея достался деревянный прямоугольник с оборванными шнурами и без штепселей.

Когда Тугарин угостил Руммеля ударом плети, Джемарджидзе под свежим впечатлением осудил ротмистра;

– Зачем зря бить человека? Что он тебе сделал? Нехорошо!

После обыска Джемарджидзе уже совсем иначе судил:

– Тугарин, ты во всем виноват! Надо было застрелить этого мерзавца!

– Будь я уверен, что это за птица, не задумываясь всадил бы пулю!

– Уверен не уверен, птица не птица, надо было стрелять. Начальство потом разобралось бы. Но ничего, ты и так молодец, помог снять с него маску! – утешал Джемарджидзе Тугарина и сам утешался.

А Сальватичи сдержал свое обещание. Через два-три дня к Карикозову подошел на улице санитар в новенькой форме. Убедившись, что они только вдвоем и кругом никого нет, санитар на ломаном русском языке задал вопрос:

– Вы есть господин Карикозов?

– Да, я господин Карикозов.

Санитар показал ему железное кольцо. Фельдшер подмигнул с видом заговорщика. Отношения быстро наладились.

Затем Карикозов устроился в командировку в Киев за медикаментами для дивизионного лазарета.

Стыдясь своего фельдшерского звания и желая походить на офицера туземной дивизии, Карикозов башлыком закрывал свои фельдшерские погоны. Был весьма счастлив, когда солдаты козыряли ему. Да и не только солдаты, офицеры приветствовали его, как равные равного.

Отложив покупку медикаментов на последний день, он занялся собственными делами: ходил в цирк, шатался по кофейням, знакомился с женщинами и успех туго набитого бумажника приписывал своей собственной неотразимости.

Женщинам он выдавал себя за черкесского князя, корнета Дикой дивизии, и нахально врал о своих подвигах. Ему верили, и нельзя было не верить человеку в косматой папахе, с таким чудовищным кинжалом и с такой зверской физиономией в те минуты, когда, рыча и скрипя зубами, он описывал, как врывался в самую гущу австрийцев и крошил их этим самым кинжалом. Для большей наглядности Карикозов вытягивал из ножен клинок и, послюнив палец, проводил им по острому лезвию, делая страшные глаза…

Любовные утехи ничуть не мешали коммерческим оборотам. В кофейне Симадени, в глубине, Карикозов встречался с бородатым персом в высокой каракулевой шапке. В пакетиках из папиросной бумаги перс хранил небесного цвета бирюзу, а также бриллианты и рубины. Появлялись щипчики, появлялся инструментик для определения количества каратов. Не особенно доверяя друг другу, Карикозов и перс придушенными голосами торговались и спорили.

Обедал Карикозов в маленьких ресторанах, но ему хотелось пообедать хоть единственный раз в «Континентале».; Он долго не решался. Не потому, что смущала цена, а потому, что ресторан этой первой в Киеве гостиницы всегда битком набит военными. Чужие-то еще туда-сюда, но легко напороться на своих «туземцев», и тогда не поможет синий башлык, закрывающий фельдшерские погоны.

Долго колебался Карикозов. Велик был соблазн, но и велик был страх. Наконец, первый победил последний. В эти дни наступления вряд ли кто-нибудь из офицеров уехал бы в отпуск.

Карикозов не обманулся. В ресторане, кроме него, был еще из Дикой дивизии только один вольноопределяющийся, правовед Балбаневский, как и он, закрывший свои погоны башлыком. Фельдшер знал Балбаневского. Он ему продавал кокаин.

Войдя, Карикозов, при всей наглости своей, растерялся – так ошеломила его своим великолепием обстановка. Потоки электричества, зажигающие бриллианты нарядных, с обнаженными плечами дам. Гвардейские офицеры, спекулянты в смокингах, важные метрдотели; передвижные на колесиках столы с дымящимся ростбифом и еще многое такое, чего Карикозов никогда не видел.

Он твердо помнил одно: необходимо отыскать глазами какого-нибудь генерала, а если не генерала, то полковника, и попросить разрешения сесть.

И, о ужас! Он, Карикозов, увидел знакомое по фотографиям лицо с уже седеющей бородкой, увидел адмиральские погоны… Это великий князь Александр Михайлович. Он заведует всей военной авиацией, и его штаб здесь же, в Киеве. Будь что будет! Карикозов, вытянувшись, деревенеющим языком произнес:

– Ва… ва… ше императорское высочество, раз… разрешите с… с… сесть.

В ответ – насмешливая улыбка и такой же насмешливый кивок головы. Чересчур комичен и нелеп был этот неуклюжий «горец». Черкеска, пожалуй, самый красивый, самый воинственный мужской наряд для тех, кто создан для нее, кто строен и ловок и кто умеет ее носить, что весьма нелегко, особенно для некавказцев. А для полных и неповоротливых, для подобных Карикозову, ничего нет убийственнее черкески.

Гора с плеч свалилась: великий князь принял его за офицера. Можно сесть, но где? Свободных столиков нет. Есть полусвободные, но подсесть к офицеру опасно – того гляди расшифрует маскарад и выгонит вон.

Вот еще удовольствие! Нельзя спокойно за свои деньги пообедать в хорошем месте. А между тем у него, Каракозова, больше в кармане, чем у любого из этих «пускающих пыль в глаза» офицеришек!..

Вот одинокая дама. К ней разве присоединиться? В ее обществе приятней, а главное, безопасней, чем с забубенньм ротмистром каким-нибудь.

– Ва! – именно этим кавказским «ва» подумал Карикозов, – да ведь эта барыня только на днях гостила в туземной дивизии. Видимо, важная барыня, – и великий князь приглашал, и Юзефович, уж на что собака, и тот машину предоставил. Но как и что ей сказать? – затруднился фельдшер, в практике своей выше девиц с Крещатика и сестер милосердия третьего сорта не поднимавшийся.

Ему повезло. Растерянный, топтавшийся средь ярко освещенного ресторана, скромный, незаметный офицер – и она приняла его за офицера – привлек внимание и сочувствие Лары. Он казался ей родным и близким, как была теперь для нее родной и близкой вся Дикая дивизия. Она подозвала метрдотеля, и тот подошел к Карикозову.

– Барыня приглашает вас сесть за ее столик.

И когда он приблизился, все еще несмело, она подбодрила его ласкою во взгляде и в голосе:

– Садитесь, пожалуйста.

– Благодарим вас, мадам! – и, щелкнув каблуками, фельдшер занял свободное место.

«Вот они, дети гор, – мелькнуло в голове Лары, – в непривычной культурной обстановке теряются, а на позициях дерутся как львы. И он такой же. Необходимо его подбодрить».

– А в этих последних боях вы не принимали участия?

– Никаких нет, мадам. Очень секретный поручений здесь, Киев, командирован.

– Вам это неприятно? Вы, несомненно, предпочли бы разделить со своими все опасности?

– Так точно, мадам, ужасно большой досада имеем! Я эти австрийцы вот как резил! – и, схватившись за клинок, Карикозов оскалил зубы и сделал зверское лицо.

«Да, да, все они такие! – восхищалась Лара, – все они бойцы с колыбели, и война для них – «пир».

Увидев, что «герой» беспомощно вертит в руках меню, Лара и тут поспешила к нему на помощь.

– Я вам посоветую, что взять. Есть даже ваш родной кавказский шашлык.

– Есть? Очень обожаем шашлык!

 

Преступление и наказание

 

Да, Юрочка был прав.

Киев оказался куда более в соответствии с переживаниями Лары, чем Петербург.

Киев не только великолепен на редкость, но и живописен своей хаотической разбросанностью, весь такой буйный, густо красочный. Знойное солнце, белые стены древних святынь и золоченые купола. Что-то ликующее, певучее, и красота совсем другая, чем стройность линий закованной в гранит северной столицы.

Перед самой войной Лара изъездила юг Италии, но и после этих увенчанных мировой славой ландшафтов она часами любовалась в саду Купеческого собрания бегущей без конца и края заднепровской равниной с ее песками, нивами, лугами, лесами и деревнями. В обычное время Киев какой-то сонный, глухой, теперь – шумный, бурливый тыл юго-западного фронта. Люди в военной форме, без конца, везде и всюду. Через Kиев тянулись не партии, не полки, а целые полчища пленных австрийцев. И на фоне старинного русского города казалась чужой форма: эти cеро-стальные мундиры пехоты, синие с желтым шнурами доломаны венгерских гусар и алые фески боснийцев. И такие же чужие лица и чужой говор на всех языках всех народов, населяющих Австро-Венгрию. Дребезжание экипажных колес, пыхтящие грузовики с военным от снаряжением, автомобили штабных офицеров и санитарных уполномоченных.

И ко всему этому еще Киев был временной столицей с пребыванием жившей в Киеве с самого начала войны вдовствующей императрицы Марии Федоровны.

Лара мечтала хотя бы о нескольких днях полного одиночества. Это одиночество нужно было ей, чтобы воссоздать, продумать все вывезенные «оттуда» впечатления. И теперь они чудились еще острее и ярче. Воспоминания всегда сильнее действительности, как талантливый пейзаж сильнее природы. Но не успела она снять номер| в «Континентале» и спуститься в холл, как тот час же очутилась среди старых петербургских знакомых – дам-патронесс, ездивших на фронт, дам, никуда не ездивших; а состоявших при императрице-матери, чиновников, одетых в полу – военную форму, и настоящих военных. Завтракать и обедать приходилось в компании, и это выдался редкий случай, что она сидела одна, ко – гда в ресторан нелегкая принесла Карикозова.

Заказав себе обед, Лара под настроением этой фигуры в кавказской форме вспомнила и ночную прохладу букового леса, и сдавленные голоса туземцев, и светляков, вспыхивавших в прохладной тьме, подобно крошечным электрическим фонарикам… Вспомнила залитую солнцем поляну, синие и красные башлыки, сверкание труб с их увлекающими в какую-то светлую прекрасную даль звуками… И за все это она прощала Каракозову чавканье челюстями и кромсание рыбы ножом, вытирание салфеткой вспотевшей лба. Пусть! Ведь он же дитя природы, и какой суровой, дикой природы! И если здесь, за столом, он беспомощен и неловок, то в своей родной стихии, несомненно, и проворен, и лих, отважен.

А Карикозов, хотя и не читал книги «Хороший тон» – он вообще никогда ничего не читал, но своим умом дошел, что в таких случаях кавалеры занимают дам разговорами. И, обсосав баранью косточку, облизав жирные пальцы, он обратился к Ларе с энергичной жестикуляцией и с такой же энергичной мимикой.

– Ей-богу, мадам, совсем не хотим в Киев ехать! Воевать хотел! А полковник Юзефович начальник штаба, говорит: «Это его высочество великий князь…» Тогда я уже говорю: «Если это великий князь хотел, давай пакет! Еду!».

Аппетит приходит во время еды. Начав фантазировать, видя, что его слушают, Карикозов готов был фантазировать без конца. Пусть это сладостный самообман, пусть, но у этой барыни – он ее больше никогда не увидит – останется впечатление, что и в самом деле он прапорщик, и не какой-нибудь, а пользующийся исключительным доверием великого князя и его начальника штаба. В изобретательной голове фельдшера уже готов был переход от важной секретной командировки к одному из боевых эпизодов с ним, Карикозовым, в главной роли. Здесь можно будет повторить имевший успех трюк: вынуть хотя бы наполовину кинжал и, состроив свирепую гримасу, послюнив палец, провести им по лезвию…

И, несомненно, так и было бы. Но тут случилось нечто весьма неожиданное как для самого Карикозова, так и для дамы, готовой его слушать с терпеливой благожелательностью.

Ни он, ни она не заметили, как, громко беседуя между собой, вошла группа офицеров Дикой дивизии. Прямо с поезда – в «Континенталь». Едва успевшие помыться, привести себя в порядок, жизнерадостные, веселые от сознания, что они живы и невредимы после боев и самое страшное уже позади, проголодавшиеся, спустились они в ресторан.

Они увидели Лару и ее собеседника.

– Это еще что за «туземец»? – похрипывающим баритоном полюбопытствовал Тугарин, не могший разобрать со спины, кто сидит рядом с Ларой.

И они двинулись к столу. Карикозов и Лара только тогда заметили их, когда те подошли вплотную.

– Я сказал, что мы приедем! – воскликнул Юрочка.

И только здесь и он, и все остальные узнали фельдшера.

А фельдшер так испугался, что не мог пошевельнуться и сидел истукан истуканом.

Если бы еще он вскочил, как встрепанный, вытянулся, он вышел бы из положения если и не с честью, то хоть кое-как, но то, что он продолжал сидеть, взорвало всех.

– Ты как попал сюда? Пошел вон! – крикнул на него Тугарин.

Этот грозный окрик вывел Карикозова из оцепенения, и он не приподнялся, не встал, а как-то соскользнул и, пригибаясь, рысцою выбежал из ресторана, оставив после себя такой дурной дух, что адъютант Черкесского полка, томный Верига-Даревский поднес к носу надушенный платок

Лара и сконфузилась, и была возмущена выходкой Тугарина.

А тут ингуш Заур-Бек-Охушев с прямолинейностью горца вознегодовал:

– Вот подлец! Клянусь Богом, здесь нельзя оставаться!

– Да, да, нельзя… Перейдем в кабинет! – подхватили все.

– Лариса Павловна, вашу руку, – предложил Юрочка.

В кабинете Лара с гневным огоньком в узких восточных глазах накинулась на Тугарина:

– Как вам не стыдно! Своего же офицера выгонять так… так непростительно грубо? Я бесконечно возмущена вами… я… К изумлению своему Лара встретила кругом не сочувствие, а дружный смех.

Тугарин оправдывался:

– Рубить голову вы успеете, Лариса Павловна, выслушайте сперва. Помилуй Бог, какой же офицер? Он фельдшер!

– А если и фельдшер?

– Дайте кончить! Я вас понимаю. Но будь это порядочный фельдшер, мы сплавили бы его тихо и мирно, не ударяя по самолюбию. Но в том-то и дело, что это дрянь, каналья, мошенник, спекулянт – всё, что хотите. И, наверно, выдал себя вам за офицера, да еще нахально врал о своих подвигах.

– Да… он много о себе говорил, – сконфузилась Лара.

– Видите! Как же было его не выгнать?

Вдруг всем сделалось весело, всем и самой Ларе, жертве наглого мистификатора. Не щадя самое себя, описала она и свое умиление «диким горцем», и те турусы на колесах, коими этот «горец» ее угощал.

 

В отдельном кабинете

 

И в общей зале, и в кабинетах офицеры Дикой дивизии были, пожалуй, самые выгодные гости. Но в то же время – самые беспокойные. Кутежи их сплошь да рядом кончались выхватыванием кинжалов и шашек, стрельбой во время исполнения лезгинки, ибо какая же настоящая лезгинка обходится без револьверной пальбы?

После боев с опасностью на каждом шагу, после суровых испытаний и своих, и чужих, после долгих недель и месяцев лишений появляется желание забыться, желание разгула и встряски нервов не только у кутящих всю жизнь кавалеристов, но и у самых скромных пехотных офицеров. И скандалы с мирной, не воюющей публикой тыла именно тем и объяснимы, что она мирная, не воюющая: озлобление тех, кто рискует жизнью и выносит на себе всю тяжесть войны, по отношению к тем, чья жизнь вне всякой опасности, кто и в мирное время безмятежно пользовался всеми ее благами и срывал цветы удовольствия.

Эти проявления у офицеров вообще – в обострении и в сгущении – давали себя знать и у офицеров Дикой дивизии. Почти каждый, за исключением молодежи, был с прошлым, и довольно бурным прошлым.

Полковник, принц Мюрат. В его послужном списке было несколько войн и несколько дуэлей, а в несколько лет он прокутил два миллиона. И когда от этих миллионов ничего не осталось, он вынужден был променять блестящий дорогой конный полк на более скромное положение в офицерской кавалерийской школе. А когда ему надоело объезжать лошадей и готовить из молодых поручиков и штаб-ротмистров таких же центавров, каким был он сам, достойный правнук великолепного Иоахима Мюрата, он вышел в запас и уехал в Америку за новым счастьем, за новыми впечатлениями. Там какой-то «король нефти» пригласил потомка неаполитанского короля оборудовать ему конный завод. Мюрат успел поставить завод на громадную высоту, но, с первыми же раскатами Великой войны умчался в Россию и вступил в ряды Дикой дивизии.

Это ли не офицер с прошлым?

А Тугарин?

Из Елизаветградского кавалерийского училища он вышел в уланский полк, стоявший в одном из местечек юго-западного края у самой австрийской границы.

Это было громкое дело. С поручика Бакунина кто-то где-то сорвал погоны. Словом, Бакунин вернулся в офицерское собрание без погон. Тогда корнет Тугарин своей властью, на свой риск, вызвал то тревоге эскадрон, обыскал все местечко, перепорол многих обывателей и, в конце концов, погоны были найдены. Вышел слишком громогласный скандал, чтобы его можно было замять. Тугарин был разжалован в рядовые. Простым драгуном Приморского полка воевал в Маньчжурии, отличился, был награжден солдатским Георгием. После войны он был восстановлен в правах и в своем корнетском чине, но, недовольный кем-то или чем-то, вышел уже по своей воле в запас и уехал к себе в имение, где вел беспорядочную жизнь охотника, игрока и кутилы,

Вскоре он стосковался по своей коннице, вернулся в свой уланский полк, но опять ушел после дуэли со своим эскадронным командиром.

А через два года – война, Ингушский полк Дикой дивизии, и рядом с солдатским крестом – белый эмалевый офицерский Георгий. Таков Тугарин.

И уже совсем необыкновенная биография Заур-Бек-Охушёва. Как и Тугарин, питомец Елизаветградского училища, он вышел эстандарт-юнкером в Ахтырский гусарский полк и через месяц, оскорбленный полковником Андреевым, на оскорбление ответил пощечиной. Ему грозила смертная казнь. Бежал в Турцию и как мусульманин был принят в личный конвой султана Абдул-Гамида. Потом, с производством в майоры, он уже начальник жандармерии в Смирне. Но под турецким мундиром билось сердце, любящее Россию. Вспыхивало желание вернуться и, будь что будет, отдаться русским властям. А когда вспыхнула война, Заур-Бек в ужас пришел от одной мысли, что под давлением немцев он вынужден будет сражаться против тех, кого никогда, ни «а один миг не переставал любить.

И вот спустя двадцать лет новый побег, но тогда из России он бежал юношей, а теперь из Турции бежал усатый, с внешностью янычара, опытом умудренный мужчина. Высочайше помилованный, Заур-Бек принят был всадником в Чеченский полк, получил три солдатских креста, произведен был в прапорщики, затем ив корнеты.

Много было таких в дивизии, как Мюрат; как Заур-Бек, как Тугарин, людей темпераментных, с бушующими страстями, людей, не созданных для повиновения шаблону воинской дисциплины.

Были и офицеры, погрешившие в свое время не только против дисциплины, Но и против морали. Но война сглаживает все углы и шероховатости, ибо она сама по себе аморальна не как идея, а как ее осуществление. И потому вчерашний преступник или полупреступник делается сегодня героем и подвигами своими заслоняет свое прошлое… Но войдем в кабинет вслед за Ларой и ее шумным, ликующим окружением, окружением, с неделю не знавшим, что такое горячая пища, – на позиции нельзя подтянуть походные кухни, да и поспеть не могли за быстрым движением, движением в боях. Заказали тонкий обед, желая вознаградить себя за несколько дней вынужденной сухомятки.

И пока обсуждались закуски, стерляжья уха, осетрина и седло дикой козы, подоспели еще «туземцы». Они приехали вместе со всеми, но, за отсутствием свободных комнат в «Континентале», расположились в «Гран-Отеле» и потому запоздали.

Во главе этой новой группы был принц Мюрат. Хотя веселость не покидала его, и приветливо улыбалось открытое лицо, но внутри было не по себе. Этот рожденный для войны офицер переживал трагедию. Его последние трофеи и под виги были в буквальном смысле последними.

Он все еще силен, все еще может гнуть монеты, но уже постепенно лишается ног. Дает себя знать и подагра мирного времени, и ревматизм трех войн, и, самое главное, зимние бои в Карпатах с их стужей, когда ему отморозило обе ноги, Он с трудом вошел, и не в сапогах, а в бархатных валенках. Это нарушало его кавказский стиль, и он, родившийся на Кавказе, и кавказец по матери, грузинской княжне, сам это чувствовал более, чем кто-либо.

Он склонился к руке Лары.

– Вы видите перед собой инвалида. Ноги мои изменяют мне, как и я изменял женщинам. Я никуда не гожусь, ни пеший, ни конный. А жаль! Я так мечтал войти во главе своего дивизиона Берлин.

Лара пыталась утешить его.

Он отрицательно покачал головой, и впервые за все годы знакомства она увидела в его глазах печаль.

Юрочка подсел к Ларе:

– Вы о нас думали? Вспоминали нас?

– Еще бы, все время! И знаете, Юрочка, милый, как это странно. Не было ни одной минуты сомнения. Я считала в порядке вещей, иначе и быть не может, что вы вернетесь благополучно. И только теперь, увидев вас всех невредимыми, только теперь поняла, какой опасности вы подвергались! И мне и жутко, и радостно. И теперь, когда чего, казалось бы, волноваться, – я все же волнуюсь.

– Так бывает, – согласился Юрочка и, понизив голос, как бы проникаясь важностью того, что сейчас скажет, продолжал. – Дивизия лишний раз покрыла себя славой, но, увы, ценой значительных потерь. Она лишилась нескольких офицеров, и в том числе ротмистра Сарабуновича. Вы его не помните? Незаметный и скромный. Для дивизии же это незаменимая утрата. Он вел свою сотню в атаку под сильным артиллерийским огнем. Его контузило, контузило так – из ушей и носа хлынула кровь! Оглушенный, приказал снять себя с коня, приказал двум ингушам вести себя. А через минуту новым снарядом разорваны были и сам Сарабунович, и те, кто его вел. Он представлен к посмертному Георгию…

– Какой ужас, – молвила, содрогнувшись, Лара и уже другим тоном спросила: – Должно быть, очень лихой офицер?

– Лихой? Не скажу! – ответил Юрочка. – Лихость одно, храбрость – другое. Покойный Сарабунович был очень храбр, но лихости в нем не было. Лихость – это внешнее. Молодцеватая фигура, когда одним видом своим офицер поднимает дух и ведет за собой. Сочетание храбрости и лихости это уже идеал. Таков, например, – и хотя кругом все двигалось, шумело, искрилось, Юрочка еще понизил голос, наклонившись к Ларе, – таков, например, Тугарин. Он и в этой операции отличился. Так как имеет уже Георгиевский крест, представлен к золотому оружию… Я вам сейчас расскажу…

Лара, как бы желая остановить Юрочку, узкой холеной рукой почти коснулась его губ.

– Не надо… Потом… Завтра вы придете ко мне пить утренний – кофе и все расскажете, все… Я буду внимательно слушать, Юрочка. Такое же ощущение, когда принимаешься за интересную книгу: и желаешь узнать, что дальше, и хочется отдалить предвкушаемое удовольствие. Это одно, а затем, разве можно здесь внимательно слушать?

– Погодите, то ли еще будет! – многозначительно пообещал Юрочка.

И действительно, «туземцы» все более и более входили во вкус хмельного загула своего, но при этом никто ни на один миг не забывал о присутствии дамы. Наоборот даже, все время помнили о ней, окружая изысканно рыцарским вниманием. И потому, что она была единственной женщиной – среди них, и потому, что это было в кабинете ресторана, туземцы удерживались от ухаживания, стараясь держаться в чисто дружеских рамках. И не будучи искусственным, натянутым, это выходило так славно и просто.

Пили много, очень много, но никто не забывался, не терял чувства меры.

Лара не отставала от компании и пила шампанское. Оно кружило ей голову, но еще более кружилась голова от новых впечатлений. Обеды в мужском обществе, в, кабинетах, не впервой были ей, но впервые она видела этот загул, горячий, темпераментный, с обычаями, каких нигде, кроме как среди кавказцев, не сыщешь.

Пели хором «Алаверды», пели другие застольные песни. Заур-Бек вынул свой кинжал и, взяв кинжалы трех соседей, держа на голове стакан, до краев налитый вином, жонглировал клинками. И было страшно за него. Малейшее неловкое движение, промах, и отточенный кинжал поранит самого жонглера. Но Заур-Бек не только не промахнулся ни разу, но и не пролил ни одной капли вина. Стакан словно приклеен был к. его твердому, лоснящемуся черепу. Пример Заур-Бека зажег всех остальных, и всем хотелось проявить свою джигитскую удаль и ловкость.

Принц Мюрат с большим румяным яблоком в руке, поманив за собой Веригу-Даревского, тяжело ступая подагрическими ногами, вышел на середину кабинета.

Верига, знавший в чем дело, положил яблоко себе на ладонь. Мюрат, отступив, выхватил шашку. С молниеносной быстротой сверкнул тонкий кривой клинок. Этим страшным ударом можно было бы снести голову…

Лара сначала ничего не поняла. Яблоко осталось на ладони адъютанта Черкесского полка, но когда Верига свободной рукой отделил верхнюю половину яблока, Лара поняла: эффект рубки был не только в том, чтобы не отхватить пальцев, державших яблоко, но и в том, дабы так разрубить его, чтобы половинки остались на месте, давая впечатление целого яблока.

И уже после великолепного трюка Лара осознала всю опасность его и, закрыв лицо руками, попросила:.

– Больше не надо, ради Бога, не надо!

Закончилась лезгинка под звуки пианино и под сухое щелканье револьверных выстрелов, изрешетивших паркет…