Покупка трюфелей у мсье Икс 3 страница

В тот вечер, когда над головой постоянно гудели сновавшие между морем и пожаром самолеты, мы всерьез опасались, что увидим лес в огне. Перед Рождеством нас с профилактическим обходом навещали пожарные, подарили календарь и провели инструктаж. В случае опасности нам следовало отключить электричество, закрыть ставни, облить их водой и не отлучаться из дома. Мы тогда пошутили, что спустимся в винный погреб, чтобы поджариться не на трезвую голову. Но под тревожный гул авиамоторов шутить не хотелось.

Ветер к ночи утих, и зарево над Руссильоном потускнело до интенсивности прожекторов над площадкой для игры в boules. Перед тем как отправиться спать, мы перечитали прогноз погоды. Ничего хорошего: beau temps très chaud et ensoleillé, mistral fort. [102]

На следующий день мы узнали из «Le Provençal» подробности о руссильонском пожаре. Он уничтожил более ста акров соснового леса, прежде чем четыреста пожарных, десять самолетов и армейские подразделения подавили огонь. Газета опубликовала фото спасенных лошадей и коз, силуэт пожарного с брандспойтом на фоне пламени. Сообщалось еще о трех мелких возгораниях. На первую полосу материал, правда, не попал, так как в тот день в Марсель прибыла гонка Тур де Франс.

Через несколько дней мы посетили Руссильон. Вместо прекрасной зелени сосен местность отмечали пни и обгоревшие стволы, торчавшие из рыжей земли безобразными шипами. Несколько домов, ближайших к пожарищу, каким‑то чудом уцелели. Мы подивились, неужели их хозяева оставались внутри, когда пожарные воевали с огнем, вплотную подошедшим к их жилищам. Каково это – сидеть во тьме и слушать, как за нагретой стеной трещат в огне стволы деревьев?

В июле выпало пять миллиметров осадков, но мудрецы в кафе предвещали грозы в августе, которые затопят Люберон и дадут пожарным передышку. Особые надежды они возлагали на 15 августа, когда отпускников смоет вместе с палатками, а пироманы, если особенно повезет, перетонут.

День за днем мы ждали дождя, и день за днем палило солнце. Высаженная весной лаванда засохла. Газон окончательно погиб, земля потрескалась, обнажила свои суставы и кости – камни и корни, прежде скрытые под поверхностью, вылезли наружу. Фермеры, обзаведшиеся ирригационными водопроводами, начали поливку своих виноградников. Наш виноград поник. Опечалился и сосед Фостен.

Вода в бассейне нагрелась до температуры супа, но, по крайней мере, оставалась мокрой. Однажды вечером запах воды привлек из лесу одуревших от жары кабанов. Цепочка из одиннадцати животных направилась к дому и замерла в полусотне ярдов от нашего участка. Один кабан воспользовался остановкой и оседлал подругу. Бой не стерпел творившегося безобразия и с нетипичной для него отвагой рванул к наслаждающейся парочке, заливаясь лаем. Не разлепляясь, они сиганули к нему навстречу, и псу пришлось спасаться бегством к дому, откуда он храбро и с безопасного расстояния продолжал облаивать нарушителей. Кабаны не решились приблизиться к дому, сменили курс и направились сквозь виноградники поедать дыни Джеки в поле по другую сторону дороги.

Пятнадцатое августа выдалось столь же сухим, как и все предыдущие дни месяца. Каждый раз, когда поднимался мистраль, мы ожидали звука сирен и гула самолетов. Какой‑то маньяк‑пироман позвонил в пожарную команду и пообещал устроить пожар при первом же благоприятном ветре. В воздухе постоянно висел патрульный вертолет.

Но уследить за ним не смогли, и в этот раз загорелось в Кабриере. Ветер доносил до нас пепел, клубы дыма затемняли солнце. Собаки пугались дыма, скулили, подвывали, лаяли на порывы ветра. Дым окрасил закат, придав ему зловещий вид.

Вечером заехала жившая в Кабриере знакомая. Она сообщила, что жители окраинных домов деревни эвакуированы. Сама она покинула дом с паспортом и запасными трусиками.

После этого пожары прекратились, хотя поджигатель звонил еще не раз, все время грозя Люберону. Август закончился. Прогноз погоды предсказывал ноль целых ноль десятых осадков против обычных пятидесяти двух миллиметров. Когда наконец в сентябре пролился хоть какой‑то дождь, мы вышли во двор, с наслаждением вдыхая влажный воздух. Впервые за долгое время лес задышал свежестью.

Непосредственная опасность пожаров миновала, и местные жители могли вспомнить о других невзгодах, в частности пожаловаться на засуху в желудках. За исключением вина – «Шатонеф» провозгласили особо удачным, – гастрономические новости огорчали. Из‑за отсутствия дождей в июле трюфели ожидались мелкие и в малом количестве. Охотникам оставалось стрелять разве что друг в друга, ибо пернатая дичь в поисках воды перелетела на север и возвращаться не собиралась. Осенний стол отличался ненормальной скудостью.

Пострадало и наше образование. Мсье Меникуччи, средь множества талантов которого числилась и способность различать съедобные грибы, обещал захватить нас в лес, пронаблюдать за нами, а затем поруководить и на кухне за бутылкой красного «Керан». Прекрасные грибы. Килограммы грибов!

Но пришел октябрь, и оказалось, что собирать в лесу нечего, грибную охоту тоже пришлось отменить. Столь пустого леса Меникуччи, по его уверениям, еще никогда не видел. Он зашел к нам однажды утром при ноже, палке, корзине, в туго зашнурованных высоких ботинках против змей. В лесу он бродил в течение часа и, ничего не обнаружив, пообещал попытать счастья в следующем году. Конечно, его супругу ожидало разочарование, как и кота соседки, большого любителя лесных грибов.

Кот?

Beh oui, однако что за кот! Экстраординарный нюх, издали определяет, съедобен гриб или нет. Природа полна загадок, науке не всегда под силу их разгадать, развел руками мсье Меникуччи.

Я спросил, что кот делает со съедобными грибами. Что за вопрос! Съедает, разумеется. Но не сырыми, нет. Прежде следует их для него поджарить на оливковом масле под петрушечкой. Такова его маленькая слабость. C'est bizarre, non? [103]

 

* * *

 

В ноябре лес официально признали пороховым погребом, и его наводнил персонал государственной лесной службы, Office National des Forêts.

Однажды пасмурным утром с расстояния мили в две от дома я увидел поднимающиеся над лесом клубы дыма и услышал скрежет бензопил. В просеке, по которой пролегала дорога, замерли армейские грузовики и шевелилась какая‑то желтая механическая громадина ростом футов в десять, не меньше, что‑то среднее между бульдозером и ракетным тягачом. Между деревьями передвигались люди, которым защитные очки и каски придавали зловещее обличье. Они крушили подлесок и швыряли все в трескучие, шипящие древесным соком костры. Офицер, командовавший операцией, встретил меня подозрительным взглядом, будто шпиона или поджигателя. На мой «бонжур» он едва кивнул и отвернулся. Очень нужен ему тут штатский пиджак, да еще, судя по акценту, иностранец.

Я завернул к дому, но задержался, привлеченный возней у желтой махины. Управлявший ею механик‑водитель, судя по всему, тоже, как и я, оказался штатским пиджаком. Вместо формы его не чрезмерно стройную фигуру украшала кожаная куртка, а на голове косо сидела совершенно невоенная клетчатая кепка. Он выполнял два дела сразу: ругался и пытался ослабить туго затянутую гайку. Гаечный ключ он усилил традиционным прованским многоцелевым инструментом – молотком. Разумеется, невоенный человек. Я пустил в дело еще один «бонжур» и на этот раз добился большего успеха.

Он мог бы сойти за младшего брата Санта‑Клауса. Румяные щеки, лучисто яркие глаза, усы с надутыми в них ветром опилками – только что без бороды. Ткнув молотком в сторону военных, он высказал свое мнение о мероприятии:

– C'est comme la guerre, eh? [104]

И по‑военному обозначил операцию: débroussaillage. [105]С каждой стороны ведущей в Менерб дороги следовало очистить двадцатиметровую полосу, дабы уменьшить вероятность распространения пожара. Он со своей машиной должен был следовать за военными и крошить в труху все, что они не доломали. Хлопнув свое чудовище по желтому боку, механик пояснил:

– Этот сожрет ствол и выплюнет щепки.

До нашего дома команда добралась за неделю, оставляя за собой расчищенное пространство, отмеченное кучами пепла. Последним двигалась желтая громадина, преодолевая несколько сот метров каждый день и пожирая все с неукротимым аппетитом.

Механик однажды вечером отметился у нас, попросил стакан воды, но не отказался и от пастиса. Он извинился за то, что остановил свою машину вплотную к нашему саду. Стоянка – его ежедневная проблема. При максимальной скорости в десять километров в час сложно возвращать ее в гараж, в Апт, каждый вечер.

Второй стакан пастиса заставил его снять кепку. Он оказался словоохотливым и сразу объяснил это тем, что после вынужденной молчаливости со своим ревущим чудовищем в течение целого дня приятно поговорить с живым человеком. Но работа необходимая, никуда не денешься. Лес надо защищать. Слишком долго этим никто не занимался. Столько сухостоя! Не дай бог, еще и в следующем году засуха… pof!

Мы спросили его насчет маньяка‑поджигателя – нет, его еще не изловили. Чокнутый et des briquettes, [106]так обозначил его наш гость и пожелал ему на будущий год отдохнуть в Севеннах.

На следующий вечер механик появился с камамбером и рассказал, как готовить сыр по его оригинальной походной методе, разработанной им в просеке, чтобы подкрепиться и согреться.

– Разводите костер, – начал он, сопровождая рассказ жестами, – вынимаете сыр из коробки и снимаете обертку. А потом кладете обратно, d'accord? [107]– Чтобы мы лучше усвоили, он поднял сыр повыше и постучал по тонкому дереву коробки. – Bon. Теперь кладете коробку на угли костра. Коробка вспыхивает. Корка сыра чернеет. Сыр плавится, но… – указательный палец поднялся вверх, – но он заперт внутри корки. Он никуда не сбежит. – Затем следует глоток из стакана с пастисом, утирание усов, и он продолжает: – Alors, теперь вы берете baguette, [108]разрезаете его вдоль. Затем – attention aux doigts, пальцы берегите! – снимаете сыр с огня, проделываете дырку в корке и выливаете сыр на батон. Et voilà!

Он улыбнулся, щеки его еще больше порозовели, и он похлопал себя по животу. Как я убедился, любая беседа в Провансе рано или поздно перейдет на тему еды или напитков.

 

В начале 1990 года нам прислали климатическую статистику за предыдущий. Несмотря на необычно мокрый ноябрь, годовой уровень осадков вдвое отставал от нормы.

Еще одна мягкая зима. Уровень воды не компенсировался; как следствие, по оценкам, тридцать процентов подлеска погибло – засохло. Первый крупный пожар уничтожил более шести тысяч акров леса под Марселем, в двух местах перескочив через автостраду. Чокнутый с briquette все еще на свободе, возможно, как и мы, живо интересуется прогнозами погоды.

Мы приобрели толстый стальной ящик и сложили в него все важные бумаги – паспорта, attestations о рождении, contrats, permis, [109]старые счета за электричество – все, что нужно для доказательства нашего существования на божьем свете. Дом сгорит – несчастье, разумеется, но если пламя уничтожит эти бумаги – гибель! Потеря личности. Ящик хранится в дальнем углу винного погреба, рядом с «Шатонеф».

Каждый раз, когда идет дождь, мы радуемся, и Фостен считает нашу радость обнадеживающим признаком того, что мы уже несколько менее англичане, чем прежде.

 

Ужин с Паваротти

 

 

Реклама оповестила о приближающемся событии за несколько месяцев. В газетах и на афишах появились снимки окаймленной бородой физиономии в беретике, и с самой весны каждый в Провансе, кому слон не оттоптал уши, то и дело слышал: «Император Паваротти, – так его титуловал „Le Provençal“, – прибудет летом, чтобы спеть для нас». Более того, благодаря месту исполнения выступление обещало стать концертом эпохи. Петь маэстро собирался не в оперном театре Авиньона, защищенном от всех превратностей природных, не в зале празднеств в Горде, а на открытой сцене, сложенной из грубо отесанных его земляками камней с Апеннинского полуострова девятнадцать веков назад, в Античном театре Оранжа. Воистину, un événement éblouissant. [110]

Древний театр поражает воображение, даже когда пуст. На плане он представляет собой как бы букву D, концы дуги амфитеатра стягивает прямая стена длиной триста тридцать пять и высотой сто двадцать футов,[111]совершенно неповрежденная. Если не считать износа поверхности за почти две тысячи лет существования под открытым небом, сооружение совершенно не пострадало, как будто вчера построено. Перед стеной грунт из склона холма удален, образована выемка, в которой амфитеатром расположены ступени, скамьи для десяти тысяч зрителей.

Когда‑то размещение публики соответствовало классовой принадлежности. Впереди восседали магистраты да сенаторы, местное и командированное из столицы начальство, далее храмовые жрецы и члены торговых гильдий, еще выше – простой народ с улицы, а на самом верху, отдельно от почтенной публики, всякое там relitto: [112]бродяги, нищие, проститутки. В 1990 году правила существенно изменились, размещение определялось уже не классовым и даже не имущественным цензом, а прыткостью. Билеты разошлись задолго до концерта, для того чтобы раздобыть билет, требовалась завидная реакция.

Решительные действия предпринял наш друг Кристофер, большой специалист по такого рода операциям. Он с военной четкостью определил распорядок: готовность к шести часам вечера, обед в Оранже под магнолиями в половину седьмого, занять места в театре в девять часов ровно. Обеспечить личный состав подушками, чтобы не отсидеть мягкие места на каменных скамьях. Прогрев внутренностей в антракте. Возвращение на базу ориентировочно в час ночи.

Бывают в жизни ситуации, когда приятно получать и выполнять указания, когда уверенность, что кто‑то думает и принимает решения за тебя, приносит облегчение. Такого рода и этот случай. Ровно в шесть мы выехали из дома, через час прибыли в Оранж и обнаружили городок в праздничном настроении. Переполненные кафе жужжали ульями, на мостовую выставлялись дополнительные столики, езда по улицам сопровождалась подсчетом выскочивших на проезжую часть официантов, с которыми удалось избежать столкновения. До представления еще два часа, а к амфитеатру уже тянулась публика с подушками и пикниковыми корзинами. Рестораны представляли особое меню для soirée Pavarotti. [113]Весь Оранж потирал руки в предвкушении события. И тут с неба полилось.

Официанты, водители, народ с подушками – без сомнения, и сам маэстро – все задрали головы вверх, как только на пыльные улицы упали первые капли. Несколько недель до этого прошли без осадков. Quelle catastrophe! [114]Неужели ему придется петь под зонтом? Оркестр вынужден будет сопровождать его на мокрых инструментах? Пока шел дождь, тысячи людей как будто затаили дыхание.

К девяти о дожде успели забыть, первые звезды показались над торцевой стеной амфитеатра, мы заняли свои места, проскочив мимо торговой палатки у входа. Здесь продавались компакт‑диски, кассеты, афиши, футболки – все что угодно, вплоть до наклеек «Я люблю Лучано».

Толпа из прибывших то и дело останавливалась, как будто запиналась, и когда мы проникли туда, я понял почему. Входящий невольно задерживался, не мог не остановиться, воспринимая амфитеатр таким, каким его должен был увидеть сам Паваротти.

Тысячи и тысячи лиц бледнели в сумерках ярус над ярусом и исчезали в ночи. Возникало головокружение, как будто от взгляда с высоты. Уклон амфитеатра казался немыслимо крутым, зрители как будто нависали над входящим, еще чуть – и живая стена опрокинется на тебя. И жутковатый звук: множество голосов, каждый чуть громче шепота, но много тише нормального уровня; постоянный смазанный перегуд, сдержанный и усиленный камнем стен. Впечатление, как будто попал в человеческий улей.

Мы взобрались на сотню футов по склону, к своим местам, как раз напротив ниши в стене с подсвеченной статуей императора Августа в тоге, стоящего с вытянутой к толпе рукой. В его правление население города составляло восемьдесят пять тысяч человек, сегодня оно уменьшилось до тридцати, и значительная их часть попыталась раздобыть местечко на каменных скамьях.

Мадам оперных габаритов, отдуваясь от долгого подъема, рухнула рядом со мной на свою подушку, интенсивно обмахиваясь программкой. Круглолицая дама проживала в Оранже, много раз бывала в этом театре, но такого столпотворения еще не видела. Прикинув по головам, она провозгласила: «Тринадцать тысяч, не меньше. Dieu merci,[115]что дождь перестал».

Послышались аплодисменты, встречающие оркестр. Нестройные пробные звуки, настройка, фрагменты мелодий наложились на гул толпы. Упражнения оркестра завершил бой барабанов, и снова все взгляды устремились на сцену. Как раз под статуей Августа черный занавес закрывал проем, через который ранее вышли музыканты и теперь появилась на сцене черно‑белая фигура дирижера.

Снова взрыв аплодисментов, резкий свист с верхних рядов. Соседка укоризненно покачала головой. Это же не футбол, в конце концов. Что за поведение! Просто épouvantable. [116]Я подумал, что в этом, возможно, нет нарушения традиций, ибо свист доносился сверху, где положено находиться нищим и проституткам, а не с нижних рядов, реагирующих цивильными аплодисментами.

Оркестр безупречно сыграл увертюру Доницетти, музыка заполнила амфитеатр, окутала слушателей. Акустика здесь беспощадная, выделит любую фальшивую ноту.

Дирижер поклонился и отправился к занавесу. На какое‑то мгновение, не долее секунды, все в театре смолкло. И после этого молчания звуковой взрыв подействовал как физический удар. Перед зрителями появился этот человек. Черные волосы, черная бородка, белая грудь, белый галстук‑бабочка, в левой руке большой белый платок. Он раскинул руки, обнимая толпу, соединил ладони и склонил голову. Паваротти готов петь.

Нищие и проститутки вверху, однако, продолжали свистеть, резко, долго, засовывая пальцы в рот, как будто подзывая такси с другого конца города. Мадам рядом со мной была шокирована. «Ш‑ш‑ш‑ш!» – зашипела она. «Ш‑ш‑ш‑ш!» – вторили ей тысячи других. Нищие и проститутки не унимались. Паваротти стоял выжидая. Дирижер поднял палочку. Оркестр грянул под последние вызывающие свистки.

– Quanto e cara, quanto е bella, [117]– пел Паваротти. Голос его звучал легко, свободно, заполняя весь театр, как будто уменьшая объем до размеров комнаты. Певец стоял спокойно, сосредоточив вес на правой ноге. Левая нога опиралась о сцену лишь носком башмака. Легкий ветерок играл тканью платка.

Закончил он так, как заканчивал каждую последующую вещь в этот вечер: с последней нотой голова слегка приподнималась вверх, широкая улыбка, поклон с распростертыми руками, рукопожатие с дирижером под отражающуюся от стены овацию. Он спел еще, и, прежде чем замерли аплодисменты, дирижер проводил его до занавеса, за которым Паваротти исчез. Я предположил, что ему надо дать отдых уставшим голосовым связкам и проглотить целебную ложку меда. Но мадам соседка выразила совершенно иное мнение, надолго занявшее мое воображение.

– Конечно же, ему необходимо подкрепиться.

– Что вы, мадам!

– Ш‑ш‑ш… Слушайте флейту.

Флейта отзвучала, и мадам развила свою теорию. У Паваротти не только величайший голос, но и тело немалое. Он большой любитель вкусно поесть, кстати. Концерт длится долго. Так петь, comme un ange [118]– работа нелегкая. Логично предположить, что нужно поддерживать запас энергии, пока он на сцене. Если углубиться в программу, можно увидеть, что она составлена таким образом, чтобы позволить в промежутках, во время оркестровых дивертисментов, принять солидную закуску из пяти блюд. Voilà!

Что ж, я сунул нос в программу. Действительно, мадам рассуждала вполне логично. Почему бы ее не прочитать, к примеру, таким образом, чтобы между ариями проявились строчки меню:

 

 

ДОНИЦЕТТИ

(Insalata di carciofi)[119]

 

 

ЧИЛЕА

(Zuppa di fagioli alla Toscana)[120]

 

АНТРАКТ

(Sogliole alla Veneziana)[121]

 

ПУЧЧИНИ

(Tondello con funghi e piselli)[122]

 

ВЕРДИ

(Formaggi)[123]

 

MACCHE

(Granita di limone)[124]

 

И ЕЩЕ

(Caffè e grappa)[125]

 

 

Еще один довод в пользу того, что предположение об ужине с пением не пустой фантом воображения жительницы Оранжа: как и все зрители, я воображал, что ткань в руке маэстро – платок. Но слишком уж велик этот платок. Я поделился наблюдением с мадам, и она уверенно кивнула.

– Конечно же, это салфетка.

И мы продолжили наслаждаться концертом.

Паваротти был неподражаем не только в пении, но и в поведении. Он непринужденным образом контактировал с аудиторией, не боялся иной раз отступить от партитуры, нежно гладя в таких случаях дирижера по щеке, безупречно вступал, выходил и уходил. Однажды он вернулся на сцену в обернутом вокруг шеи голубом шарфе, спускавшемся до пояса. Я истолковал этот шарф как защиту горла от ночной прохлады. Как бы не так! – просветила меня мадам. Маэстро ненароком оросил себя соусом, прикрыл пятно, только и всего. Прелестен, правда?

Официальная программа завершена, оркестр на сцене. Нищие и проститутки скандируют: «Вер‑ди! Вер‑ди!» В этот раз зрительская масса солидарна с ними, и Паваротти присоединяет к меню добавку: «Nessun Dorma», «О Sole Mio».

Взрыв в публике, поклон оркестра, улыбка звезды – концерт окончен.

До выхода мы добирались полчаса, но успели увидеть два необъятных «мерседеса», исчезнувших в ночи.

– Могу поспорить, это он, – сказал Кристофер. – Куда, интересно бы узнать, он на ужин покатил?

Где ж Кристоферу знать, что происходило за кулисами, ему‑то не удалось оказаться рядом со всеведущей мадам из Оранжа. Тринадцать тысяч человек присутствовали на ужине Паваротти, того не сознавая. Надеюсь, маэстро еще вернется в Оранж, и рассчитываю, что в следующий раз в программе отразят и его меню.

 

Постижение пастиса

 

Исцарапанные столы и обшарпанные плетеные стулья выставлены в тень раскидистых платанов. Время подходит к полудню, клубы пыли, поднятые полотняными башмаками шаркающего через площадь старика, на мгновение застывают в воздухе, резко очерченные солнцем. Официант поднимает взгляд от «L'Équipe» и прогуливается в вашем направлении, чтобы принять заказ.

Он возвращается со стопкой, заполненной лишь на четверть, да и то если он сегодня в хорошем настроении, и с запотевшим графином воды. Вы доливаете стопку, получаете туманный напиток желтовато‑сизоватой мутности, с резким сладковатым запахом аниса.

Santé. [126]Вы вкушаете пастис – молоко Прованса.

С моей точки зрения, наиболее существенный компонент pastis [127]не анис и не алкоголь, а ambiance, [128]то есть где и как вы его пьете. Не могу представить, как его пить второпях. Не могу вообразить, что пастис можно пить в фулэмском пабе или в баре Нью‑Йорка, или еще где‑нибудь, где погода требует наличия на ногах носков. Не тот вкус. Солнце и тепло – необходимые условия. И иллюзия, что часы остановились. В общем, Прованс.

Перед приездом сюда я считал пастис товаром, продукцией, возникшей из сотрудничества двух гигантов: Перно плюс Рикар, знак равенства, пастис.

Затем я наткнулся на другие имена: Казанис, Жано, Гранье… Подивился множеству марок. В одном баре насчитал пять, в другом семь. Каждый провансалец, которого я допрашивал, оказывался, разумеется, знатоком. Каждый спрошенный давал иной ответ, часто весьма эмоциональный, нередко точный и непременно полный пренебрежительных замечаний касательно марок, которые он бы и теще не налил.

 

Благодаря счастливому случаю я натолкнулся на профессора пастиса, а так как он оказался еще и заправским шефом, класс этого профессора не оказался мне в тягость.

Мишель Боск родился под Авиньоном и эмигрировал на несколько миль, в Кабриер. С той поры в течение уже двенадцати лет он управляет деревенским рестораном «Бистро Мишель», вкладывая прибыли в развитие дела. Он пристроил обширную террасу, расширил кухню, соорудил четыре спальни для переутомившихся или перегрузившихся клиентов и превратил «Ше Мишель» в удобное и весьма популярное заведение. Но, несмотря на все усовершенствования и даже пароксизмы летнего шика для заезжих отпускников, одно осталось неизменным – бар ресторана все еще является деревенским кафе. Каждый вечер там можно застать с полдюжины загорелых физиономий и рабочих курток, услышать споры об игре в boules за стаканчиком, разумеется, пастиса.

Однажды мы застали Мишеля за стойкой, проводящим импровизированную дегустацию. Местные энтузиасты пробовали семь‑восемь сортов, иные из которых оказались для меня новинками.

Дегустация пастиса не похожа на священнодействие в погребах Бордо или Бургундии, и Мишель отнюдь не шептал, дабы его услышали, несмотря на обмен репликами, причмокивание и стук стаканов.

– А вот такой делала моя матушка, – сказал он мне. – Он из Форкалькье.

Мишель подтолкнул ко мне стаканчик и наполнил его из запотевшего металлического кувшина, в котором позвякивали кубики льда.

Бог ты мой, чем занималась его матушка! Еще один или два таких – и я готов поползти на всех четырех в одну из его спален. Я сообщил об ощущениях, и Мишель показал мне бутылку – сорок пять градусов, крепче бренди, но не выше установленного для пастиса предела и куда мягче одной из прежних проб. Две таких, как утверждал Мишель, опрокинут человека, не сгоняя с него улыбки – plof! Но… и Мишель загадочно улыбнулся, дав понять, что с легальностью напитка не все в порядке.

Он вдруг спешно вышел, как будто вспомнил о суфле в духовом шкафу, и тут же вернулся с какими‑то вещицами, которые положил и поставил передо мной на стойку.

– Знаете, что это такое?

Передо мной выросли высокий бокал на толстой короткой ножке, украшенный спиральным узором, толстая стопка, узкая, как наперсток, однако вдвое выше, и что‑то вроде плоской ложечки с симметричными отверстиями и с загнутой в виде буквы U ручкой.

– Здесь кафе было задолго до того, как я сюда прибыл, – сказал Мишель. – Это нашел, когда стенку ломали. Никогда не видели такого?

Да, вещи эти оказались для меня совершенно новыми.

– Когда‑то такие водились в любом кафе. Принадлежности для абсента. – Он загнул указательный палец, поднес его к носу и покрутил – жест, означающий пьянство. Затем взял стопку и сунул ее мне. Она оказалась тяжелой, как будто из свинца. – Это dosette, мерный стаканчик для абсента. – Ложечку он сунул в бокал, зацепив ее изгибом за край. – Bon. В ложечку клали сахар, обливали его водой, и сироп проходил через дырочки, капал в абсент. Очень модный был напиток в конце прошлого века.

Absinth, по словам Мишеля, представлял собой ядовито‑зеленый ликер, выгнанный из вина и полыни. Очень горький, очень бодрящий, но галлюциногенный, вызывающий привыкание и опасный. Крепость – шестьдесят восемь градусов! Он мог стать причиной слепоты, эпилепсии, безумия. Под влиянием абсента Ван Гог отхватил себе ухо, а Верлен выпалил в Рембо. Абсент дал имя своей собственной болезни, абсентизму, заболевший которой вполне мог casser sa pipe – откинуть коньки, дать дуба. По совокупности причин производство и употребление этого дьявольского напитка законодательно запретили в 1915 году.

Один из тех, кому это запрещение не пришлось по вкусу, – Жюль Перно, владелец фабрики абсента в Монфаве, под Авиньоном. Ему пришлось проявить расторопность и перейти на состав на базе разрешенного аниса. Новый продукт сразу же получил признание потребителей и имел существенное преимущество перед старым – выпивший его не умирал, а возвращался за новой порцией.

– Так что, видите, промышленный пастис родился в Авиньоне, как и я, – сказал Мишель и предложил мне еще одну.

Он снял с полки бутылку «Гранье», и я смог с гордостью заявить, что у меня такая же дома. «Гранье», «Mon pastis», как означено на этикетке, произведен в Кавайоне. Вкус его мягче, он легче пьется, отличается более нежным цветом, чем хищный зеленоватый «Перно». К тому же надо поддерживать местного производителя – если его продукция тебе по вкусу.

«Гранье», не задержавшись во рту, проследовал в желудок, а я все еще держался на ногах. В продолжение первого урока Мишель предложил попробовать другую grande marque, «Рикар», чтобы сравнить вкус, запах и цвет, оценить вариации.

Сохранять пытливую отстраненность исследователя мне становилось все труднее, аналитические способности притупились. Мне нравились все марки, по вкусу, гладкости прохождения в пищевод, заразительности. Чем‑то они, конечно, слегка отличались – пряностью, ароматом, но ротовая полость в результате воздействия алкоголя замлела приятной немотой. Я ощутил зверский аппетит, но критический, вернее, аналитический подход, с которым я приступил к уроку, куда‑то затерялся между второй и третьей порцией исследуемого материала. Эксперт из меня никудышный. Блаженный, голодный, но безнадежный.