Протокол эксгумации останков Энрике IV

Хуан Эслава Галан

В поисках единорога

 

Моим дочерям Марии и Диане

 

 

…однако родная наша Испания так мало ценит доблесть (каковая ее сынам свойственна от природы и оттого почитается обыденной), что не находит уместным ее награждать: не то что древние греки и римляне, которые человека, раз в жизни отважившегося на смертельный риск, увековечивали в своих сочинениях и переселяли на звездное небо.

Антонио де Вильегас, „История Абенсеррахи и прекрасной Харифы“ (1565)

 

Глава первая

 

Во имя Господа Всесильного я, Хуан де Олид, приступаю к сему сочинению в день Рождества Христова года тысяча четыреста девяносто восьмого. Всякому труду Бог и святая католическая Вера суть начало и основание, как гласит первая декреталия Клементин[1], и потому я начинаю свой труд, поручая себя Господу и полагаясь на Его строгий суд. В свидетели призываю Христа и Пресвятую Деву: все изложенное и описанное здесь — чистая правда, и чудеса, коими изобилует мой рассказ, я видел собственными глазами, и ежели я в чем солгу или хоть на йоту отступлю от истины, да постигнет меня кара Божия и да будет душа моя проклята во веки веков.

Дабы не нарушать порядок событий и не запутывать нить повествования, вернемся в 1471 год от Рождества Христова, когда я был верным вассалом и оруженосцем коннетабля Кастильского, знатного сеньора дона Мигеля Лукаса де Ирансо. В тот год получил мой господин письмо от нашего высочайшего монарха Энрике IV, могущественного короля Кастилии. Король просил в строжайшей тайне прислать ему надежного человека, превосходно владеющего оружием, сообразительного, преданного и выносливого, такого, чтобы умел молчать, когда нужно, и высказаться к месту, чтобы в речах был осторожен и сдержан чрезвычайно, чтобы не имел склонности к блуду и пьянству, не состоял в родстве ни с маврами, ни с евреями и к тому же не был женат. Дон Мигель Лукас де Ирансо не нашел в своей свите ни одного дружинника, который соединял бы в себе все требуемые качества, — ни одного, кроме меня. Поэтому скрепя сердце господин снарядил меня на службу нашему повелителю, подарив мне на прощание с присущей ему щедростью изрядный кошель с деньгами и вороного коня по кличке Алонсильо с белыми манжетами на трех ногах и звездочкой во лбу — лучшим скакуном, наверное, не мог бы похвастаться и сам Карл Великий. А госпожа моя графиня велела управителю собрать мне в дорогу котомку с сушеным инжиром, орехами и прочими съестными припасами. Коннетабль, провожая меня, не скупился на добрые советы: где удобнее заночевать, как и у кого спрашивать направление. Подготовленный таким образом, захватив с собой плащ и смену одежды, я отправился в путь, чтобы предстать перед королем, расположившимся в то время в одном из своих любимых монастырей, в той части Эстремадуры, что зовется Гвадалупе. Но когда я добрался до Гвадалупе, монахи сказали, что король уехал в Оропесу, а алькайд[2]Оропесы направил меня вслед за королем в Сеговию, и в Сеговии я наконец его настиг. Видно, Господь и окружающие Его на небесах святые вняли моим молитвам — я столько времени провел в седле, что успел натереть себе мозоли на заду, да и Алонсильо скакал уже не так резво, как в тот день, когда впервые вышел ко мне из стойла.

В Сеговии есть узенький мост, состоящий из множества арок и предназначенный исключительно для того, чтобы нести поток воды по проходящему сверху желобу[3]. Он не так велик, как тот, что тянется от Кармоны до Севильи и освежает город, зато куда изящнее, потому что преодолевает более крутые склоны и сложен из превосходно отесанных камней, между которыми не просунуть и рыбьей кости. Я любовался им недолго и скорее поспешил дальше, опасаясь, как бы повелитель наш опять не покинул город, пока я добираюсь до его двора.

И вот я подъехал к алькасару[4]. Крепость эта невообразимых размеров и являет собой одно из самых причудливых строений по нашу сторону христианского мира. У моста, перекинутого через ров, двое стражников тяжелыми копьями преградили мне путь.

— Я Хуан де Олид, вассал коннетабля Кастильского, прибыл ко двору по приказу короля. Доложите кому следует, — сказал я.

Они неохотно удалились, переговариваясь между собой, а я выпрямился и замер в седле, положив свободную руку на туго перетягивающий талию пояс. Если к какому-то из многочисленных окон алькасара прильнули дамы, пусть от их взоров не укроется надменно-мужественный облик молодого Хуана де Олида, явившегося на зов короля. Но ни одной женщины я так и не увидел, ни девицы, ни пожилой дуэньи, зато навстречу мне вышел безбородый секретарь. На голове у него красовалась итальянская шляпа, расшитая драгоценными камнями, очень узкие двухцветные штаны по генуэзской моде обтягивали ноги, выставляя его мужское достоинство на всеобщее обозрение. Столь непристойное одеяние меня несколько обескуражило. К тому же от него исходил до того удушливый запах цитрусовой воды и ароматических мазей, что, надо полагать, даже самые назойливые мухи падали в обморок.

За вышеописанным созданием шагали стражники, которые, как мне показалось, косились на него со смесью ехидства и отвращения. Приблизившись, он положил руку мне на бедро — я не придал этому значения, решив, что так, вероятно, принято при дворе, — и, хлопая ресницами, отчего мои подозрения усилились, медоточивым голосом изрек:

— Вы, должно быть, тот самый оруженосец доблестного Ирансо, которого мы ждем? — Прежде чем я открыл рот, чтобы ответить утвердительно, он продолжил: — Слезайте же с коня, дорогой друг, и следуйте за мной. Эти достойные воины позаботятся о вашем животном, дадут ему сена и ячменя. А мне позвольте показать вам ваши покои, благородный посланник.

Я уже догадался, что за птица мой провожатый, однако счел преждевременным выказывать недовольство, едва прибыв ко двору, — не то еще примут за неотесанного деревенщину с пограничья. Поэтому я оставил при себе свои сомнения, поручил Алонсильо и мой скромный багаж заботам стражников и пошел вслед за душистым шлейфом, который тянулся за придворным щеголем, словно огненный хвост за кометой, предвещающей несчастья. Прежде чем войти в высокие ворота алькасара, я посмотрел в небо: не кружит ли надо мной черная птица, не пророчит ли беду? Но в утренней лазури кувыркались лишь безобидные белые голуби.

Мы прошли через вымощенный плиткой портал, ведущий в алькасар, свернули налево и оказались в небольшом внутреннем дворе, обсаженном розами и вьюнками. Щеголь обернулся и протянул руку с явным намерением взять меня под локоть, но я сделал вид, что не заметил его жеста. Тогда он сообщил, что имя его милости — Мануэль де Вальядолид, но близкие зовут его Манолито, и мне он тоже разрешает так себя называть, поскольку, дескать, с первого взгляда проникся глубочайшей симпатией к моей особе и уже считает меня другом. Я и эту вольность пропустил мимо ушей — не хотел обижать человека, едва познакомившись, да и, опять же, боялся выставить себя невежей и грубияном. Предупреждал ведь мой господин коннетабль, что при дворе держаться следует с величайшей осмотрительностью и семь раз отмерить, прежде чем что-либо предпримешь. Поэтому я снисходительно отнесся к панибратским замашкам нового знакомца и даже раз-другой позволил ему взять меня под руку в темных коридорах, через которые лежал путь к отведенному мне помещению. Поднявшись по узкой лестнице со стертыми ступенями, мы миновали зал, где почерневшие от копоти стены украшали дорогие ткани — как мне показалось, французские, — и наконец Манолито толкнул какую-то дверь и с изысканным поклоном пропустил меня вперед. Я вошел в комнату, где стояли три высокие кровати, застланные дорогими вышитыми покрывалами, а у стен — два сундука, обитых тисненой кожей, из тех, что зовутся валенсийскими.

— Вот здесь, дорогой друг, ты и поселишься на время своего пребывания при дворе, — объявил Манолито. — Окно выходит на излучину реки, и из него хорошо видно небо. Когда все эти беззаботные птички улетят на ночь, там, наверху, зажгутся звезды, чтобы вместе со мной оберегать твой сон.

Я не нашелся что ответить и, чтобы не стоять столбом, подошел к окну, из которого действительно открывался вид на полупересохшую речку, еле видимую среди густых зарослей тростника. Вне всякого сомнения, комаров ночью будет куда больше, чем звезд. По другую сторону рва за внешней линией оборонительных укреплений высился холм, поросший соснами, источающими приятный запах хвои. Комната была и впрямь хороша, только не предусматривала запасного выхода на случай ночных посещений Манолито, а я подозревал, что таковые вполне согласуются с обычаями двора, если правду говорят уличные куплеты. Я посмотрел на дверь — нет ли на ней засова? Засов был — железный, прочный, отличный засов, и я уж было успокоился, но тут Манолито, подумав, видимо, что меня волнует безопасность помещения, заметил:

— Не беспокойся, в алькасаре Сеговии ты среди друзей, я тоже сплю в этой комнате, и под моей защитой тебе ничто не угрожает.

Надо ли говорить, что своим любезным пояснением он окончательно меня расстроил.

Придворный этикет, а также правила приличия и обыкновенная учтивость требовали, чтобы посланник представал перед королем чисто вымытым и причесанным. Поэтому Манолито вышел отдать необходимые распоряжения, и вскоре в дверь протиснулись не то четыре, не то пять служанок с большим деревянным корытом и ведрами горячей воды. Они поставили корыто к окну, вылили в него воду, над которой еще клубился пар, и удалились все, кроме одной, пожилой женщины богатырского сложения. Вездесущий Манолито де Вальядолид, разумеется, тоже остался в комнате. Его я стеснялся больше, чем женщины, но все-таки разделся догола и поспешил залезть в воду, так как взгляд Манолито немедленно устремился на известные части моего тела. Сам же он в припадке щедрости распахнул один из сундуков, извлек оттуда флакон с ароматическим маслом и добрую половину вылил мне в корыто. Масло пахло точно как его владелец, и я забеспокоился, как бы король в первую же встречу не составил обо мне превратного впечатления, будто я и его непутевый секретарь — одного поля ягоды. Впрочем, не желая прослыть невежей, я и на это ничего не сказал, а молча позволил служанке меня намыливать. Вооружившись внушительной и немилосердно жесткой мочалкой, она принялась изо всех сил тереть мне спину и прочее, постепенно приводя меня в божеский вид. За столько дней, проведенных верхом, я изрядно выпачкался, так что вода от моего купания стала походить на чернила. Когда я вылез из корыта, вернулись служаночки с большими нагретыми простынями, вытерли меня и обернули ими, а затем все вместе подняли корыто и вывернули в окно. Через мгновение снизу раздался истошный вопль и полетела отборная брань: водопад обрушился прямо на голову сержанту королевской гвардии, который как раз пришел с корзинкой под стену искать каперсы.

Вскоре Манолито, сама предусмотрительность, принес и всучил мне небесного цвета тунику с золотой вышивкой весьма искусной мавританской работы, умоляя непременно ее надеть: это, мол, его любимый праздничный наряд, который он носит только на Пасху и на Сретение, и раньше он никогда и ни за что никому бы ее не дал. Я был в равной степени признателен ему за доброту и раздосадован, поскольку понимал, какого рода благодарности он от меня ждет. Как бы там ни было, я облачился в тунику, пропитанную ароматами до того, что дыхание перехватывало, и отметил, что она спускается чуть ниже колен — то есть длину имеет вполне приличную и скромную. Дополнили ее штаны того же цвета и сафьяновые туфли, которые мне немного жали. Все это я тоже стерпел молча, потому что совершенно не привык к подобным вещам, а заработать славу деревенщины ох как не хотелось.

В таком виде меня и повели к королю, в зал, именуемый Тронным, где прекрасный витраж изображает апостола Иакова, отсекающего головы маврам[5]. Зал этот необыкновенно велик и просторен, карниз под потолком расписан мавританскими орнаментами, стены обиты узорчатыми французскими тканями, бархатом и парчой искуснейшей выделки и ценности неслыханной. Повелитель наш король сидел в кожаном кресле у окна, спиной к свету, в окружении услужливой свиты, среди которой находился и его секретарь, толстый, лысый и весьма искушенный в латинской грамоте. Я приблизился к высочайшему монарху, преклонил колено, как учил мой господин коннетабль, поцеловал протянутую мне руку, очень бледную и холодную, и не поднимался, пока мелодичный королевский голос не повелел мне встать. Тогда я отступил на два шага назад, а может, даже на три или четыре, то есть больше, чем того требует этикет. Лучше слишком далеко, чем слишком близко, подумал я, боясь оскорбить монаршие ноздри избытком пропитавших меня благовоний. Правда, мне показалось, что наш повелитель и сам окружен удушливым ароматическим облаком, а следовательно, это действительно всего лишь дворцовый обычай. В глубине души я несколько смягчился в отношении Манолито де Вальядолида, даже упрекнул себя в невежестве и неподобающей поспешности суждений. Возможно, мое первое впечатление о его жеманности и женоподобии не совсем верно и он не более чем обычный придворный щеголь.

Секретарь вслух зачитал полученное от меня письмо господина коннетабля, в котором содержались большей частью новости о жизни на границе, о ценах за меру ячменя, селемин[6]муки и фунт баранины — все это для моего повествования несущественно — и о прочих делах, касающихся только коннетабля и короля. Зато в конце письма говорилось обо мне, о том, что я человек исключительной преданности, заслуживающий полного доверия, кристально честный, опытный воин, храбрый и трудолюбивый, как никто другой, надежный хранитель тайн и прочее, и прочее, и прочее в таком же духе. Выслушивая все эти хвалы и славословия в присутствии короля, я почувствовал, как щеки мои заливает густой румянец. Король, заметив мое смущение, почесал нос, чуть улыбнулся и повернул голову к окну. Проследив за его взглядом, я снова увидел безоблачное небо, расчерченное белыми крыльями голубей. Когда секретарь закончил читать, король спросил меня:

— Любишь ли ты путешествовать?

— Да, мой сеньор, — ответил я, хотя никогда прежде не задумывался над этим вопросом.

— Что ж, тебе предстоит долгое путешествие, — сказал он и протянул руку.

Я поспешил к ней приложиться, снова преклонив колено, и на этом королевская аудиенция завершилась. Секретарь сделал мне знак покинуть зал, и я вышел, пятясь и кланяясь, и секретарь вышел со мной.

Не раз впоследствии люди интересовались, каков из себя король, похож ли он на свой портрет, вычеканенный на монетах, и я всем расписывал в красках нашу встречу, притворяясь, что повелитель был со мной куда сердечнее и любезнее, чем на самом деле. Будто бы он велел мне взять табурет и сесть рядом с собой и принялся расспрашивать, как обстоят дела на границе и у меня лично, хороша ли охота в этом году, трубят ли уже олени и не видел ли кто кабаньих следов в дубравах Андухара, где он так любит охотиться. Но теперь я поклялся говорить только правду, поэтому признаюсь, что беседа наша состояла из приведенных выше фраз и вся аудиенция заняла так мало времени, что я не успел даже толком разглядеть, молод или стар наш повелитель. Ростом он был велик и телом дороден, хотя, помнится, мягок и дрябл, как всегда бывает при роскошной жизни, не требующей труда и движения. Лицо его я не назвал бы уродливым, но и красотой оно не блистало — слишком тяжелая нижняя челюсть изрядно портила королевский облик.

Итак, как уже было сказано, я остался на попечении секретаря, который повел меня в свой зал, именуемый Залом Шишек, потому что потолок его украшен затейливо вырезанными и расписанными шишками. Там стояли складной стул, два огромных стола, заваленных бумагами и уставленных чернильницами, полки с книгами и еще какими-то документами, а на стене напротив висела вышитая картина. Секретарь открыл окно, впустив в помещение солнечный свет и мух, подошел к картине, ткнул в нее пальцем и спросил:

— Знаешь, что это за животное?

Вышивка изображала девицу с длинными светлыми волосами и алыми губками, богато одетую в парчу и тончайшие шелка, сидящую среди ярких цветов на зеленом лугу. Рядом с ней стоял лев, в позе не угрожающей, но, напротив, весьма учтивой — поистине удивительна способность красоты укрощать самые свирепые натуры. А по другую сторону от девицы была белая лошадь, и по всем статям походила бы она на своих сородичей-лошадей, если бы не длинный-предлинный, прямой, как веретено, белый рог посреди лба, в том месте, где у моего Алонсильо звездочка. На это животное и указывал мне господин секретарь.

— Так знаешь, кто это? — повторил он свой вопрос.

Я не желал казаться невеждой, однако подобной лошади, увенчанной рогом, в жизни не видал, а потому ответил честно:

— По-моему, сударь, это животное вполне могло бы сойти за лошадь, если бы не рог посреди его лба.

Он посмотрел на меня очень серьезно, покачал головой, будто взвешивая слова, а затем сказал:

— Это, друг мой, действительно лошадь, но лошадь породы не виданной ни в наших краях, ни, насколько мне известно, во всем христианском мире. Называется она единорог — вот из-за этого рога во лбу, в котором и заключено ее чудесное свойство. Эти лошади-единороги встречаются на пастбищах Африки, далеко за пределами страны мавров, там, куда не ступала нога христианина, за исключением разве что купцов пресвитера Иоанна[7], если, конечно, он — не выдумка. Король желает, чтобы ты возглавил отряд, который проберется туда и добудет ему такой рог.

— Рог… — изумленным эхом откликнулся я.

— Это утверждение или вопрос? — уточнил секретарь.

— Вопрос.

— Что ж, в таком случае вот тебе ответ: да, именно рог. Он необходим нашему повелителю. Королевские лекари извлекут из него некий ценный порошок, весьма полезный для здоровья и чрезвычайно важный для блага государства. Но главное — никому ни слова об истинной цели вашего путешествия. Вы все поедете якобы по совсем другому делу, о котором вам будет сообщено в свое время.

Вот так и вышло, что я отправился на поиски единорога.

 

Глава вторая

 

Больше королевский секретарь ничего мне не объяснил, только еще раз попросил держать услышанное в тайне, потому что интересы королевства требуют, чтобы ни одна живая душа не прознала о том, чтО мы намерены искать в африканских степях. Он сообщил, что отъезд назначен через четыре дня, на среду, а до тех пор он соберет все необходимое для путешествия. Если же кто спросит, я должен отвечать, что мы едем по королевскому поручению с посольством к эмиру Гранады вести мирные переговоры, и именно по этой причине, а не по какой другой призвал наш повелитель оруженосца коннетабля, в чьем ведении находятся мавританская граница и связанные с нею дела. На том мы и простились, и секретарь выдал мне десять мараведи на расходы — немалые деньги, если учесть, что пищу, кров и корм для Алонсильо я пока получал даром, то есть за счет алькасара.

В тот же день вечером секретарь передал мне через слугу, что я должен поехать в монастырь Святого Франциска и найти там некоего монаха, фрая Жорди из Монсеррата, который уже знает обо мне и ждет моего визита. Я отправился на конюшню седлать Алонсильо. Конь очень мне обрадовался, хотя уже успел привыкнуть к хорошему ячменю и явно не горел желанием менять новообретенные удобства на тяготы дальней дороги. Я выехал из алькасара по дощатому мосту и шагом миновал пологий берег реки, откинув назад полы плаща и небрежно положив руку на эфес шпаги. Стирающие на берегу прачки провожали рослого, статного всадника восхищенными взглядами — некоторые из них были достаточно молоды, чтобы втайне вздыхать о нем нынче ночью. Затем я свернул на тропу, вьющуюся между деревьев, и по ней добрался до нужного монастыря. Монах-привратник взял поводья Алонсильо и кликнул послушника, чтобы тот проводил меня. Вслед за юношей я прошел через тенистый дворик с прелестным маленьким фонтаном, а оттуда, по темному коридору, в увитую зеленью беседку, из которой открывался вид на просторный монастырский сад, спускающийся к реке. Вдалеке я увидел тучного монаха в соломенной шляпе, склонившегося над каким-то кустарником. Послушник указал на него со словами: „Вон фрай Жорди из Монсеррата“, — и тут же умчался по своим делам. Мне ничего не оставалось, как, извилистой дорожкой обогнув пруд, самому подойти к монаху в шляпе. Когда на него упала моя тень, он выпрямился, рукавом залатанной рясы смахнул пот со лба и, протягивая мне только что сорванный пучок какой-то травки, провозгласил:

— Скромная вербена! Отвар из нее лечит язвы и раны, что весьма нам пригодится в стране неверных. Хорошо, если она и там растет в изобилии, но я на всякий случай ею запасусь. Помимо прочего, она очищает кровь и омолаживает кожу. — Приглядевшись ко мне внимательнее, он улыбнулся и добавил: — А юнцам вроде тебя облегчает похмелье и помогает узнать о чувствах возлюбленной. Эх, вербена с медом! В молодости я и сам не пренебрегал ею.

Двойной подбородок и внушительный живот затряслись в приступе смеха. Этот пузатый, краснолицый и толстощекий монах явно относился к тем представителям рода человеческого, что особенно склонны к чревоугодию и добродушным насмешкам. Я открыл было рот, чтобы представиться, но он остановил меня жестом и сказал:

— Хуан де Олид, оруженосец коннетабля Кастильского и с недавних пор капитан королевских стрелков.

— Капитан? — переспросил я, так как впервые слышал о своем новом почетном назначении.

Монах кивнул, не переставая улыбаться, но по его лицу я понял, что он куда лучше меня осведомлен о предстоящем деле.

— Ты будешь командовать отрядом арбалетчиков, приставленных охранять посольство, — пояснил он.

— А цель этого посольства вам известна?

Все с той же улыбкой он смерил меня долгим взглядом, словно решая, достоин я доверия или нет, потом просто ответил:

— Найти единорога.

Голос его звучал так спокойно, как будто он сказал мне: „Бери корзинку, пойдем собирать грибы“. Это несколько умерило мою тревогу, и я набрался духу спросить, что он знает о единорогах и трудно ли их ловить. Фрай Жорди молча сделал мне знак следовать за собой и привел в келью с высоким потолком, где монахи переписывали книги. А книг здесь было столько, сколько обученному грамоте человеку не прочесть за целую жизнь. Усадив меня на заляпанную чернилами скамью у зарешеченного окна, через которое падал свет из залитого солнцем сада, он снял с полки книгу, раскрыл ее на заложенной ленточкой странице и положил передо мной на стол.

— Это слово Божие в Ветхом Завете. — Он ткнул в еврейские письмена, ни о чем мне не говорившие. — Слово „ре'ем“ обозначает единорога; в Септуагинте он назван „монокерос“, что точно соответствует латинскому unicornis . Это животное занимало умы величайших авторов древности, как и Отцов Церкви, в том числе Григория Богослова и Исидора Севильского. По воле короля и по приказу моего настоятеля я уже несколько месяцев изучаю все, что когда-либо было о нем написано. — Немного помолчав, он продолжил: — Единорога бессмысленно ловить живьем, так как в неволе он все равно быстро умирает. К тому же это еще опаснее, чем пытаться пленить живого льва, потому что он очень свиреп и никакой щит не выдержит удара его рога — ни деревянный, ни двойной кожаный. Единорог любит птиц и часто отдыхает в тени деревьев, на которых они поют. Его главный враг — слон, и слона он побеждает в сражении, насмерть пронзая рогом. Свой длинный, закрученный спиралью рог он точит о камни так же, как дикий кабан точит клыки. Но мы, с Божьей помощью, поймаем его на деву.

— На Святую Деву? — уточнил я, полагая, что он имеет в виду образ Богородицы.

— На деву из плоти и крови, — развеял мое заблуждение фрай Жорди. — На нетронутую девицу, еще не познавшую мужчины. — И себе под нос пробурчал: — Если, конечно, королевский канцлер сумеет найти хоть одну во всей Кастилии.

Поставив книгу на место, он взял другую, потоньше, тоже заложенную лентой, открыл нужное место и прочел:

— „Плиний утверждает, что единорог чует девственницу, подходит к ней и кладет голову ей на колени. И тогда его можно брать без помех, так как он утрачивает свой дикий норов и становится ручным. Его рог служит противоядием от любой отравы, а мазь из печени единорога чудесным образом исцеляет раны“.

Фрай Жорди на некоторое время умолк, водя пальцем по пергаментной странице, но ничего не читая вслух. Потом поднял голову и устремил задумчивый взор на раскинувшийся за окном сад. Солнце вдали клонилось к горизонту, бросая золотые отблики на крепостную стену алькасара. В предзакатных лучах замок казался причудливой драгоценной игрушкой. — Есть у рога и другие ценные свойства, — нарушил тишину монах. — Он восстанавливает угасающую мужскую силу могущественных правителей на склоне лет и возвращает им юношеский пыл. — Не сводя глаз с медленно уходящего светила, он понизил голос: — В лавках Востока продаются порошки из единорожьего рога, но король их все перепробовал — без малейшего успеха. Возможно, они ненастоящие: сделаны, например, из слоновьего бивня. Вряд ли во всем христианском мире найдется подлинный рог единорога, за исключением тех трех, что хранятся в соборе Святого Марка в Венеции. Королевский канцлер писал венецианцам и даже посланника к ним гонял, но они клянутся всем на свете, что означенные рога исчезли. Похоже, единственный способ раздобыть рог — это отправиться в Африку и поймать чудище. Наш повелитель, да хранит его Господь, возлагает исполнение этой задачи на нас с тобой.

Долго еще мы обсуждали с добрым монахом охоту на единорога, и он, человек недюжинного ума, заверил меня, что, приманив зверя девственницей, мы непременно его одолеем, потому что он сразу же станет кротким, как ягненок. И еще он сообщил, что, поскольку в землях нехристей девственниц не бывает — как известно, не сдерживаемые истинной верой, они предаются сладострастию куда больше христиан, — канцлер устроил так, чтобы с нами поехала некая донья Хосефина де Оркахадас, благородная девица, чья невинность достоверно подтверждена. Она послужит нам наживкой и средством для укрощения всех единорогов, каких нам посчастливится отыскать в африканских краях. Рассказав о ней, фрай Жорди убедительно просил меня, как начальника королевского отряда арбалетчиков, лично проследить за тем, чтобы ни один из моих людей даже края платья доньи Хосефины не коснулся — под угрозой суровой кары. Я с готовностью пообещал ему это.

За пространной беседой нас и застигла темнота, которую еле рассеивала печальная лампадка, горящая на столе. Только когда ударил колокол, призывая братьев на ужин, я распрощался с фраем Жорди, забрал Алонсильо и вернулся в алькасар в глубокой задумчивости. Вечер закончился тем, что я спустился поужинать с пажами и старшими слугами, старательно избегая вступать в разговоры, быстро вернулся к себе и лег в постель… где почти всю ночь не сомкнул глаз. Воображение рисовало мне новые земли и людей, с которыми я познакомлюсь, выполняя поручение короля в неведомых краях, а также богатство и славу, коими вознаградятся мои бессчетные подвиги на тернистом пути, и я уже был не я, а герой древних легенд, вроде Роланда или Александра Великого.

Так я ворочался в постели ночами, горя нетерпением, и оттого все дни ожидания ходил невыспавшийся и не мог с подобающей вежливостью отвечать на любезности и знаки внимания, которыми меня неизменно осыпал Манолито де Вальядолид. Тот, правда, не обижался, списывая это на мою природную замкнутость, но продолжал упорно искать моего общества и бесед со мной, пусть даже скудных и сухих.

Наконец на третий день мы покинули Сеговию, не попрощавшись ни с королем, ни с его секретарем, потому что весь двор еще раньше отбыл в Гвадалахару, — как обычно, в строжайшей тайне, во избежание предательства и внезапного покушения. На сей раз я ехал не один: меня сопровождали сорок конных арбалетчиков и фрай Жорди из Монсеррата на хорошем выносливом муле; за ним следовал еще один мул, нагруженный его лекарственными запасами. Увязался с нами и Манолито де Вальядолид, выпросивший у своего дядюшки-канцлера назначение на должность походного интенданта. На самом спокойном муле, в женском седле, скрытая длинной многослойной вуалью, ниспадающей со шляпы, молча ехала донья Хосефина де Оркахадас, наша девственница. Мальчишка-конюх нес за ней большое разноцветное опахало. Ее свиту составляли две молоденькие служанки и одна старая. Кроме того, с нами были еще три конюха и послушник, взятый в помощь фраю Жорди. Замыкал шествие обоз из пяти мулов, тяжело навьюченных продовольствием и всякой утварью, необходимой для путешествия. По желанию короля мы ни в чем не испытывали недостатка.

 

Глава третья

 

Из Сеговии мы выехали до рассвета, прежде чем проснулись петухи, и отъезд наш был окружен такой тайной, что ни одна живая душа в городе не знала, куда мы направляемся. Миновав дубовую рощу на окраине, мы свернули на дорогу в Толедо. Потянулись утомительные дни, ночевали мы на постоялых дворах, а утром возобновляли путь к землям Андалусии. Манолито де Вальядолид оказался из рук вон скверным наездником и буквально не отлипал от моего стремени, беспрестанно сетуя на неудобства, пыль и немилосердный зной. Для защиты от солнца он намотал на голову мавританский тюрбан из алого шелка с таким же платком, закрывающим лицо, делая вид, будто не замечает язвительных насмешек солдат. Меня весьма раздражала его навязчивая дружба, и я прилагал все усилия, чтобы от него отделаться, но, чем грубее я отмахивался от его вопросов и болтовни, тем сильнее, похоже, он ко мне прилипал. Я с ужасом представлял, что говорят обо мне мои острые на язык воины. С какой радостью я предпочел бы коротать дорогу в приятных беседах с фраем Жорди! Монах казался мне кладезем мудрости, его обширные познания в самых разных областях вызывали у меня живейший интерес. Но добрый толстяк по большей части держался в конце процессии, со слугами и женщинами, подальше от солдатской брани и непристойных песенок, коими развлекалась охрана. Порой он даже отставал, и нам приходилось его ждать, ибо стоило ему заметить на обочине новую травку или камешек, как он тут же спешивался, чтобы поднять их и изучить, напрочь позабыв об общем деле. Так он пополнял свое собрание трав, листьев и кореньев, хранящихся в отдельных льняных мешочках; когда мы делали долгий привал, чтобы поесть и дать роздых животным, он раскладывал свои находки сушиться на камнях с восточной стороны лагеря, где солнце припекало жарче, и восхвалял мудрость Господа, вложенную в эти растения. И — удивительное дело! — за своими трудами и учеными изысканиями он совершенно не обращал внимания на тяготы пути и не проронил ни единой жалобы. Подумать только, я-то предполагал, что именно фрай Жорди, грузный и непривычный к верховой езде, будет страдать больше всех.

Что же касается доньи Хосефины де Оркахадас, рассказать мне особо нечего. На каждом привале я против собственной воли поглядывал в ее сторону, и у меня сложилось смутное впечатление, что она недурна лицом и кротка нравом, что грудь у нее невелика, но формы соблазнительной, а бедра крутые и полные. Впрочем, я не смел подойти к ней на расстояние ближе пятнадцати шагов, поскольку обязан был подавать пример арбалетчикам и выглядел бы последним болваном, если бы принялся увиваться за ней и хлопотать вокруг наряду с ее дуэньями. Поэтому я держался в почтительном отдалении, хотя иногда мне казалось, что она на меня смотрит, и тогда я выпрямлялся в седле, расправлял плечи и нарочито строгим начальственным голосом отдавал распоряжения попавшимся под руку воинам и конюхам — что, вероятно было глупо, но, учитывая мои молодые годы, вполне простительно.

Возле Толедо мы задержались всего на один день, из соображений секретности упустив возможность посетить этот знаменитый город. Тихо и незаметно мы расположились лагерем в одной из чудесных рощ, что раскинулись по берегам реки Тахо. В гостеприимной тени высоких деревьев, на мягкой свежей траве мы дождались, пока к нам присоединился караван из нескольких мулов с хлебом и прочими запасами продовольствия, а также королевский писарь по имени Паликес, которому предстояло сопровождать нас к маврам и чернокожим. Он понимал их речи, так как окончил прославленную школу толмачей, причем, по слухам, несмотря на относительную молодость, числился в ней одним из лучших. Тщедушный, безусый и как-то чересчур смуглый, с припухшими от постоянного выговаривания чужих слов губами, он никогда не снимал головного убора — зеленой шапочки, под которой, как мы сразу догадались, скрывалась всего-навсего гладкая, как арбуз, лысина. Говорил Паликес мало и сдержанно, да и я не стремился с ним откровенничать, помня наставления моего господина коннетабля: командиру следует общаться с подчиненными предельно кратко и не иначе как по делу.

Итак, мы двинулись дальше и несколько дней спустя достигли полей Ла-Манчи, области, известной своими рыцарями и цирюльниками. Хлеба уже выросли и созрели, наступала пора жатвы, и по дорогам толпами брели жнецы, ища, к кому бы наняться. Некоторые присоединялись к нам во время привалов, болтали и пели песни с арбалетчиками и конюхами. Из подслушанных краем уха пересудов я узнал, что мы якобы направляемся в мавританские земли с целью выдать донью Хосефину де Оркахадас замуж за некоего знатного магометанина, обещавшего взамен принять крещение и обратиться в веру Христа, чтобы на стороне нашего короля Энрике сражаться со своими бывшими собратьями. И поэтому госпожа едет с такой охраной: она девственна и должна сохранить целомудрие до той ночи, когда взойдет на ложе влюбленного мавра. К сему сплетники добавляли, что госпожа, дескать, невыносимо страдает, так как сердце ее покорил молодой начальник отряда дон Хуан де Олид, славный как мужественной красотой, так и ратными подвигами на мавританской границе, воспетыми по всей стране в романсах и песнях слепцов. Слыша о себе подобное, я ужасался, гадая, есть ли в том доля истины: конечно, арбалетчики, как напьются, чего только не навыдумывают, а потом сами начинают верить в свои россказни и делиться ими с первым встречным. С одной стороны, их болтовня мне льстила, с другой — вызывала известную неловкость; ведь знаменитым полководцем я отродясь не был, но — что правда, то правда — и спиной к врагу никогда не поворачивался, сопровождая коннетабля в пограничных стычках, и мертвых мавров никогда не протыкал шпагой, дабы оросить ее кровью, как поступают иные. Если, рассуждал я, моя военная слава так сильно преувеличена, то и предполагаемая влюбленность доньи Хосефины, вероятно, является плодом хмельного воображения. Впрочем, когда это горячие юнцы прислушивались к голосу рассудка? И я начал посматривать на даму чаще, чем дозволяют приличия, и в последующие дни мне стало казаться, что она отвечает на мои взгляды. Иногда, возглавляя процессию на красавце Алонсильо, я на ходу оборачивался будто бы отдать какой-нибудь приказ, но на самом деле единственно ради того, чтобы увидеть ее, и чудилось мне, что наши глаза встречаются, невзирая на расстояние. Донья Хосефина в окружении своих служанок ехала довольно далеко позади конного отряда, где им не приходилось задыхаться в пыли и их слуха не достигали солдатские остроты, не предназначенные для женских ушей.

Тем временем мы благополучно добрались до места, называемого Муладар, откуда путь в Андалусию лежит через горы. Лагерь разбили у кристально чистого источника, и я отправил две группы арбалетчиков на охоту. Одни вернулись с тушей дикого кабана — кабаны в этих местах водятся в изобилии и отличаются чрезвычайно злобным нравом, — другие принесли полдюжины кроликов и охапку укропа. Их встретили ликованием, и я решил остаться здесь да утра, чтобы животные как следует отдохнули. А потому велел допить оставшееся в бурдюках вино, которое иначе все равно прокисло бы в горах: ведь вино в пути долго не хранится. Всеобщая радость достигла апогея, и все мои люди до последнего конюха прониклись ко мне глубокой симпатией, увидев, как я пекусь об их благополучии.

Только Манолито де Вальядолид не разделял нашего веселья. В последнее время он ехал понурившись, не наряжался с прежним усердием, не обливался с головы до ног благовониями, как раньше, не приставал ко мне с разговорами, напротив, выглядел застенчивым и печальным — ни дать ни взять отвергнутый воздыхатель. Я не спешил его утешать, таким он мне нравился больше — по крайней мере не подрывал моего авторитета в глазах солдат. Обделенный моим вниманием, он брони по берегу, присаживаясь то тут, то там, иногда тихонько наигрывал на флейте трогательные грустные мелодии, а иногда напевал затейливые вирши Вильясандино, или Масиаса Влюбленного, или еще кого из несчастных в любви поэтов, чьи творения его память хранила в бессчетном количестве. А то вдруг, устав от пения, принимался кидать в реку камешки и, кажется, иной раз даже утирал украдкой навернувшуюся слезу, глядя на воду, неуловимую, как сама жизнь. Но случалось ему бывать и в более приподнятом настроении; тогда он сопровождал фрая Жорди в поисках трав и других ценных растений.

Нам несказанно повезло путешествовать в обществе доброго фрая — мы по достоинству оценили свое счастье, когда дело дошло до приготовления кабана. Из пучка разных трав он состряпал какую-то загадочную приправу к мясу — и вышло нечто поистине божественное: всякий, кто попробовал, клялся, что в жизни не едал столь вкусного жаркого и что самый нежный фазан не сравнится с этим чудом. Монах отвечал на похвалы своим раскатистым смехом, от которого колыхался его необъятный живот и увлажнялись глаза.

Что же до толмача из Толедо, то он сдружился с сержантом арбалетчиков по имени Андрес де Премио, родом из Овьедо, столицы Астурийского княжества, и начал у него учиться тамошнему наречию. Всего несколько дней ехали они бок о бок, а Паликес уже поддерживал с ним беседу на астурийском, будто родился в соседнем доме, и мы, свидетели его преображения, только диву давались. Этот Андрес де Премио был приятен лицом, неглуп и нрава миролюбивого, ростом невысок, но силен и хорошо сложен, как подобает солдату. Голову его украшала небольшая лысина, которая, если б располагалась ближе к макушке, смахивала бы на монашескую тонзуру, что самого Андреса весьма огорчало, а его подчиненных, напротив, ужасно забавляло — впрочем, шутки по этому поводу никогда не произносились в его присутствии. И во всем Андрес отличался похвальной скромностью и сдержанностью, кроме одного: он утверждал, будто является прямым потомком Сида Кампеадора[8]. Мне нравилось его общество, однако во время еды я старался к нему не приближаться, ибо когда он открывал свою котомку с провизией, оттуда разливалась так вонь, словно он раскопал мертвеца недельной давности или же таскал с собой гнездо удодов. Дело в том, что он возил там кусок заплесневевшего сыра, который, по его словам, почитал за лучшее лакомство, нежели любые пшеничные хлеба и пироги со стола настоятельницы монастыря Санта-Мария-де-Вальдедьос. Из чего мы делали вывод, что означенная настоятельница черт знает как хорошо кушает в своем монастыре, но удостовериться в этом никому из нас так никогда и не довелось.

А иногда он велел арбалетчикам ловить зайцев и привязывать к ним колокольчики, чтобы, когда мы остановимся на отдых, выпускать их побегать по лагерю для развлечения женщин.

Так, постепенно знакомясь между собой, мы день за днем продвигались вперед, не пренебрегая увеселениями и состязаниями в силе и ловкости. Пока мы проходили изобильную вином Ла-Манчу, солдаты пребывали на седьмом небе. Но наконец, как я уже говорил, мы достигли места под названием Муладар, за которым начинается горная цепь Сьерра-Морена.

На следующее утро мы свернули лагерь и углубились в чащу горного леса по узким тропинкам перевала, прозванного Дорогой Смертников за самые коварные на свете обрывы и прочие опасности, поджидающие путника. В проводники вызвался один из арбалетчиков, некто Луис дель Каррион. Он когда-то служил в ордене Калатрава[9]в этих краях и божился, что знает здесь каждый поворот как свои пять пальцев. Каковые пальцы мне вскоре захотелось отрубить ему, как и руки по самый локоть, — мерзавец дважды заблудился в разгар полуденного зноя, и мы уже представляли, как наши трупы пойдут на ужин стервятникам в этой глуши, но тут вдруг вдали показалась заброшенная крепость Ферраль. Замок был лишен крыши и местами разрушен, но нам пришелся весьма кстати, чтобы заночевать и передохнуть после дневных мучений. С наступлением сумерек, но еще до захода солнца мы расположились в замке, и арбалетчики отправились пострелять дичи. Вернулись они с кусками прекрасного огромного оленя — я таких в жизни не видал, — и один из них, взяв с собой побольше народу, пошел обратно за остатками туши, пока на нее не набросились грифы и волки, и его расторопность оказалась боле чем уместна. Когда солдаты забирали уже лишившееся ног и головы животное, над ним вовсю кружили стервятники, примеряясь, по своему обыкновению, как половчее отхватить порцию падали.

Вечером мы закатили настоящее пиршество, чему немало способствовали волшебные травы-приправы, своевременно заготовленные фраем Жорди Все наелись до отвала и еще чуточку сверх того — такое восхитительное получилось мясо. Правда, солдаты сетовали на отсутствие вина, чтобы достойно запить его.

Утомительный дневной переход и чересчур обильная трапеза дали о себе знать — скоро всех сморил глубокий сон. Бодрствовали только часовые, которым я строго-настрого наказал не клевать носом, иначе на мясные объедки тотчас сбегутся волки. Да и мне самому не спалось, поскольку покинутые и полуразрушенные замки всегда настраивают меня на лирический лад; так что, убедившись в тщетности попыток задремать, созерцая звезды, я выбрался из-под плаща, которым укрывался, и направился в дубовую рощу неподалеку от лагеря. Прогуливаясь меж деревьев, я услышал, как сзади хрустнула ветка, будто под неосторожной ногой. Я стремительно обернулся, и глаза мои различили в темноте неумолимо приближающийся силуэт. За неимением другого оружия я выхватил острый кинжал, который не снимал с пояса даже на ночь. Поздно я вспомнил, что эти горы кишат разбойниками: ведь здесь прячутся все, кто когда-либо совершил преступление против нашего короля и кого разыскивают служители правосудия. Разбойничьи шайки не настолько многочисленны, чтобы нападать на большой вооруженный отряд, однако если кто-то из них за нами следил, то сейчас как раз самый подходящий случай, чтобы со мной разделаться. Все это пронеслось у меня в голове куда быстрее, чем я рассказываю, и я уже видел себя ограбленным и порубленным на кусочки, как говорится, во цвете лет, как вдруг узнал в своем преследователе всего лишь служанку госпожи моей доньи Хосефины де Оркахадас, ту, что носила чепчик с оборками, едва удерживавший ее буйные светлые кудри. Лунный блик отразился в лезвии кинжала, и девушка испуганно отпрянула.

— Это я, сеньор капитан, — шепнула она, подавив крик ужаса. — Инесилья, служанка доньи Хосефины.

Я тут же успокоился и вложил клинок в ножны, немного смущенный тем, что девчонка застала меня врасплох. Мы стояли лицом к лицу, всего в двух шагах друг от друга, не зная ни что говорить, ни что делать. Тут облачко, наполовину скрывавшее луну, отбежало в сторонку, бледный свет озарил рощу, и Инесилья стыдливо прикрыла лицо краем покрывала, оставив на виду лишь карие глаза, осененные шелковыми ресницами. Взгляд ее проникал в самую душу — мне показалось, что она поспешно сморгнула слезинку, и сердце мое смягчилось, а воля ослабла. Я протянул ей руку, она протянула мне свою; в чаще ухнула сова, и голос ее прозвучал для меня слаще соловьиных трелей; густой теплый воздух был напоен горными ароматами: были тут и лаванда, и розмарин, и тимьян, и еще тысячи цветов, дарящих ночи ее неповторимое благоухание. Не разжимая рук, мы шагнули навстречу друг другу. Тут луна спряталась вновь, и тогда девушка отпустила покрывало, подставила мне горячие пухлые губы, и я припал к ним, и скоро очутились мы на земле и, когда она подняла свои юбки, сошлись, как издавна предначертано мужчине и женщине. Должен сказать, что в тишине гор, на мягкой траве, в истоме летней ночи наслаждение ощущается куда острее, чем в самой роскошной пуховой постели под тончайшими фламандскими простынями. Прекрасная ночь!

 

Глава четвертая

 

Утром следующего дня мы свернули палатки, собрали вещи и позавтракали остатками вчерашнего пира, потому как жареное мясо, если оно хорошо приготовлено, в холодном виде не менее вкусно и приятно, чем в горячем.

По дорожкам и тропам, которые зовутся Королевскими — не оттого ли, что они так высоко? — по дивным местам с быстрыми ручьями, мы достигли прославленной Королевской долины, где почти три столетия назад разыгралась знаменитая битва[10]. В летописях сказано, что святой апостол Иаков спустился с небес, где он обитает, чтобы сразиться с маврами, и сарацины оставили на поле боя тысячу тысяч павших — вся нечистая рать стеклась сюда из дальних земель, — а христиан погибло всего восемнадцать человек, да и те только потому, что полагались на свои силы больше, чем на Всемогущего, и гордыня их навлекла гнев Господень. То было в добрые старые времена. Нынче же, чему я не раз бывал свидетелем, можно являть собой образец благочестия, причащаться еженедельно, перед сражением с маврами поставить шесть восковых свечей в церкви и молитвы вознести как подобает, и все равна допустишь роковой промах, получишь смертельный удар и преставишься — хотя после отправишься прямиком в рай, что, конечно, весьма утешительно.

Когда мы проходили через горную долину, освященную великой битвой, даже самые закаленные воины дрогнули, увидев, почему поле издали казалось белесоватого цвета, как будто заросло осокой и маргаритками; на самом же деле оно было сплошь усеяно костями, лошадиными и человеческими. В отрешенном молчании мы обходили бренные останки по тропинкам, протоптанным другими путешественниками, молились у стоящих там и тут крестов и слушали шелест ветра в редких кустах остролиста, растущих на этих холодных высотах. Я предусмотрительно покинул авангард и переместился в конец процессии, якобы для того, чтобы обсудить кое-какие дела с фраем Жорди, а по правде сказать — исключительно ради доньи Хосефины. Быть может, мое присутствие поблизости успокоит ее; ведь наверняка ей страшно смотреть на такое количество непогребенных костей и беззубых черепов.

За прошедшие дни наша дама немного осмелела и уже не всегда ехала с закрытым лицом; иногда, утром или вечером, когда солнце не так беспощадно, она откидывала вуали, являя взору столь нежные и правильные черты, что я терялся, не зная, чем раньше восхищаться: глубиной ли ее черных бархатных глаз, серьезных и в то же время теплых, или очаровательной пухлостью пунцовых губ, или ровными жемчужно-белыми зубками. От такой красоты у меня захватывало дух, и все же я не смел сокращать расстояние между нами, опасаясь подать дурной пример арбалетчикам, а то и вовсе нарушить недвусмысленно изъявленную мне королевскую волю. Любуясь ею издали, я нечаянно встретился глазами со служаночкой Инесильей, которая шла рядом с мулом доньи Хосефины; в ее взгляде мне почудилась насмешка, словно в напоминание о вчерашнем, и при мысли, что она могла сообщить об этом своей госпоже, меня охватил невыносимый стыд, и щеки мои запылали. Спеша скрыть смущение, я довольно неуклюже бросил Алонсильо в сторону и поскакал к фраю Жорди. Тот как раз вел поучительную речь о свойствах порошка из мумии, а ехавшие по обе стороны от него Манолито и Паликес жадно внимали его словам.

Мы спустились с гор к Линаресу, куда очень торопились мои арбалетчики, для которых каждый день без вина был прожит зря. Учитывая, сколько в Линаресе пьяниц, я предположил, что там мы найдем его сколько угодно, — так и вышло, хотя местное вино оказалось кисловатым на вкус и сильно разбавленным водой. А еще через три дня, перейдя Гвадалквивир по мосту Пуэнте-Кебрада, мы вошли в Хаэн, защиту и опору Кастильского королевства, где поджидал нас мой господин коннетабль со своими домочадцами. Поскольку гонец еще накануне оповестил его о нашем прибытии, он выехал встретить нас в местечке под названием Пуэнте-де-Табла, что на берегу Гвадалбульона, с многочисленной пышной свитой и музыкантами.

Как только мы показались из-за поворота дороги, ведущей к возделанным полям, где стояли в ожидании коннетабль и прочие, мой господин двинулся нам навстречу с такой торжественностью, какой, наверное, не удостоил бы и послов самого пресвитера Иоанна. Он был облачен в алый атласный колет и короткий голубой жакет, отороченный куньим мехом, а сверху накинул белый плащ, тоже короткий; на шее у него красовалось тяжелое золотое ожерелье, усыпанное жемчугом и драгоценными камнями, на голове — шляпа в тон колету, на ногах — сапоги из дорогой кожи. Прежде чем распахнуть мне объятия, он направился к донье Хосефине, молодцевато спрыгнул с коня и склонился поцеловать ей ручку, что она ему любезно позволила. Тут я ощутил внезапный укол ревности и что-то вроде тихого всхлипа в глубине моего существа и понял, что слепо, до безумия влюблен в донью Хосефину, несмотря на то что не имел до сих пор случая ни поговорить с ней, ни прикоснуться к ней, хоть мимолетом.

Коннетабля сопровождала его супруга, которая тоже подошла к донье Хосефине, расцеловала в белоснежные щечки и, выполняя королевскую волю, с этой минуты взяла ее под свое покровительство как женщина более знатная и влиятельная, известная к тому же своей добротой и благоразумием.

Итак, мы возвращались, окруженные бурным ликованием, под звуки труб, барабанов и кларнетов, производивших такой шум, что невозможно было толком расслышать собеседника. Проехав местечко Каррера, мы вошли в город через ворота Святой Марии, что неподалеку от собора, миновали улицу Колоколов и свернули направо, на главную улицу, где народ высовывался из окон, а многие забрались на плоские крыши, и все махали нам платками и кричали приветствия, как будто праздновали большую победу. Те же, кто раньше меня недолюбливал, — а таких всегда было немало, — сейчас и вовсе рычали от зависти, видя меня блестящим капитаном арбалетчиков, гарцующим на великолепном Алонсильо подле самого коннетабля, который обращается со мной скорее как с другом, нежели как с оруженосцем. Глазами я выискивал в толпе двух-трех девиц, с кем водил знакомство в прежние дни, но углядел, к сожалению, только двух — хорошо бы и третья посмотрела на меня в нынешнем облике, столь торжественном, будто я ни много ни мало как только что завоевал Мекку!

Наконец мы добрались до замка коннетабля и исчезли за его воротами; инструменты тотчас умолкли, чтобы отдохнули не столько музыканты, сколько наши уши, порядком оглохшие их стараниями. Дворецкий развел новоприбывших по комнатам, проследив, чтобы каждый получил место по своему званию и положению, чем все мы остались очень довольны: никто из моих людей не пожаловался на размещение — напротив, все они привыкли к куда худшим условиям, не говоря уж о лошадях, которым отвели в конюшне лучшие стойла и так щедро насыпали ячменя и сена, что даже кони царя Соломона или Карла Великого могли бы им только позавидовать. Устроившись, мы все собрались мыться, поскольку изрядно запачкались в долгой дороге, и надо было видеть, как слуги бегом таскают через обеденный зал огромные нагретые на кухне котлы, от вторых валит пар, а также мыло и ароматические масла. Замок напоминал потревоженный муравейник — такая вокруг нас поднялась суматоха; впрочем, чувствовалось, что нашему приезду здесь рады.

Пока мы устраивались и получали новые одежды — коннетабль с супругой всегда хранят запасные на случай, если гости не привезли с собой смену, — дворецкий командовал расстановкой столов в главном зале внизу. На ужин ждали городскую знать и духовенство — за исключением епископа, который, насмерть рассорившись с моим господином коннетаблем, удалился в свое имение в Бехихаре копить желчь и портить девок.

Когда все привели себя в надлежащий вид, дабы не уронить чести знатных хозяев, заиграли рожки, созывая гостей к ужину, и те покинули свои комнаты и спустились в большой зал, где стояло шесть длинных столов, покрытых льняными скатертями и уставленных серебряными блюдами, возле которых застыли навытяжку слуги с разделочными ножами. Мы расселись, следуя указаниям распорядителя, повара внесли первые яства, и пир начался.

Разместили же нас следующим образом: за главным столом, на обитых бархатом скамьях, под французским гобеленом, изображающим сон Навуходоносора, восседал коннетабль, рядом — его супруга, a по другую руку — донья Хосефина, снявшая по случаю праздника свои вуали. Сегодня она убрала волосы под золотую сеточку, оставив на виду свою лебединую шею. Присущая ей скромность манер только подчеркивала естественную красоту и подливала масла а огонь, пылающий в моем сердце. Шелковое платье доньи Хосефины было расшито золотом и по корсету — жемчужными нитями, видимо, чтобы ее маленькая грудь казалась выше и полнее. За ней сидели знатные дамы нашего города, а дальше — члены Городского совета, среди коих и ваш покорный слуга. Я подкупил распорядителя, чтобы тот устроил мне местечко напротив доньи Хосефины, и теперь надеялся, что она вынуждена будет говорить со мной, как только сидящий рядом с ней коннетабль перестанет развлекать ее беседой.

За другими столами расположились прочие дворяне, а за последним — местное духовенство, те и другие — согласно порядку, заведенному у них между собой. Все пребывали в отменном расположении духа, смеялись, балагурили, перекрикивали друг друга и показывали пустые кубки виночерпиям, которые сломя голову носились от стола к столу с кувшинами превосходного пряного вина, не успевая доливать — с такой скоростью пили гости. Собаки бегали под столами и путались в ногах у прислуги, на лету ловя брошенные кости; сегодня они не рычали и не грызлись между собой, ибо стоило псу схватить косточку, как его менее удачливому собрату тут же прилетала еще одна, плохо обглоданная, с жилами и кусками мяса. Под неусыпным надзором распорядителя ужин протекал без сучка без задоринки. После мясной похлебки подали бланманже, затем жареное мясо, щедро приправленное чесноком и перцем, а под конец — сладости, и каждое блюдо сопровождалось наиболее подходящим к нему вином. Не счесть было съеденного и выпитого тем вечером: разной птицы, козлят, барашков, овощей, пирогов и пирожных, голов сыра, пшеничных хлебов, варений, красных и белых вин. Таково было изобилие, что объедков после гостей хватило слугам и арбалетчикам, чтобы до отвала набить желудок, и еще осталось лишнее.

И стоило полюбоваться, как Паликес, обычно столь серьезный, немного расслабился от выпитого — как известно, в школе толмачей принято утолять жажду исключительно водой из реки Тахо, — пошел разливаться соловьем на самых немыслимых языках, то на латыни, то на греческом, то на еврейском, то на арабском, а то и вовсе нес невесть какую абракадабру, чем заслужил бурю смеха и восторженных криков от наших застольников, которые иной речи, кроме родной кастильской, отродясь не слыхали, да и ею-то, осмелюсь заметить, большинство из них не вполне владело.

Однако, описывая пир в таких подробностях, я лишь пытаюсь отсрочить рассказ о том, что случилось в это время со мной, ибо затрудняюсь подобрать верные слова, которые не будут истолкованы превратно. Все началось, как только прибыли первые подносы с яствами. Я вытирал руки, вымытые в поднесенном мне сосуде с водой, и, не смея поднять глаз на сидящую напротив меня донью Хосефину, подбирал в уме изысканные фразы, чтобы завязать разговор и произвести на нее впечатление человека уравновешенного и разумного в суждениях, как вдруг почувствовал маленькую ступню, скользящую по моей ноге под столом. Она гладила меня от щиколотки до колена и, кажется не дерзала подняться выше лишь потому, что не могла дотянуться. Я точно окаменел. Изнутри меня обдало огнем, я едва дышал, у меня немилосердно горели не только щеки, но даже и затылок, и чем сильнее я боялся, как бы мое смятение не заметили окружающие, тем ярче пылало мое лицо. До того дошло, что сам господин коннетабль обратил внимание на мой странный вид и спросил:

— Что с тобой, Хуанито? Здоров ли ты, дружок? Не выйти ли тебе на воздух проветриться?

В ответ я, уставясь в стол, пролепетал:

— Что вы, сеньор, я прекрасно себя чувствую.

И хотя причина моего недуга сидела прямо передо мной, я не решался взглянуть на нее, а лишь прислушивался к своим ощущениям: трепет поднимался от моих чресел к желудку, вызывая сладостную истому, затем пробегал дальше вверх, по спине, к затылку, и я испытывал столь сильное наслаждение, что готов был вот так сидеть без движения целую вечность, не замечая течения времени. А ножка доньи Хосефины все скользила вверх-вниз, и ее маленькая стопа с нежным изгибом, мягкая и теплая, прижималась к моей ноге, словно игривый котенок, и я вытянул вперед ногу, чтобы ей было удобнее ласкать меня, а также — чтобы мускулы напряглись. Пусть восхищается моей телесной мощью. И повторялось это много раз в течение всего пира, поэтому к пище и вину я прикасался, только когда господин мой коннетабль спрашивал: „Уж не заболел ли ты, Хуанито, почему ничего не ешь?“ Тогда я, чтобы не вызывать подозрений, клал в рот кусочек мяса и неохотно жевал, безразличный к его вкусу, ибо был сыт ликованием: ведь на седьмом небе, известное дело, не до хлеба насущного. Время от времени я как бы невзначай посматривал на донью Хосефину, но она выглядела совершенно невозмутимой, будто не имела ни малейшего отношения к заманчивым и обжигающим ласкам под столом, и это женское притворство приводило меня в полнейший восторг. Как ей удается быть одновременно столь холодной и благовоспитанной сверху и столь горячей и дерзкой — внизу?

Но вот пиршество подошло к концу, настала пора убирать скатерти, и многие уже вышли из-за столов. Я же не решался встать, потому как донья Хосефина еще не доела десерт, а ее ножка все не давала мне покоя. Про себя я даже шутил, что этак она мне мозоли натрет, если будет и дальше столь настойчива, — и я, признаться, в глубине души ничего не имел против. И тут ко мне вновь обратился господин коннетабль:

— Хуанито, а ты что же не встаешь? Еще не наелся?

— Мне и здесь хорошо, сеньор, — отозвался я.

Ехидная усмешка зазмеилась на его губах, и сказал он:

— Имей в виду, ты можешь идти, когда пожелаешь, и знай, нога, которой заняты все твои помыслы, — моя.

Подо мной словно земля разверзлась, и, охваченный жгучим стыдом, я не находил слов для ответа. Хорошо хоть коннетабль сжалился надо мной и сообщил о своем розыгрыше негромко, словами, для других непонятными, чтобы не позорить меня перед сотрапезниками. Тем не менее я был так удручен его коварством, что не остался смотреть обещанное после ужина представление уродцев, выкрашенных наполовину в серебряный цвет, наполовину — в золотой, пренебрег и музыкой и танцами, которыми все еще долго услаждались во внутреннем дворе, окруженном колоннадой, благо ночь выдалась теплая и воздух был напоен ароматом жасмина. Обиженный и раненный в самое сердце, изнемогая от безответной любви, я удалился к себе под предлогом головной боли. Проходя через кухню, где ели слуги, а с ними Андрес де Премио и служанки доньи Хосефины, я увидел, как Андрес шепчет что-то на ушко сидящей у него на коленях Инесилье, обняв ее тонкую талию. А значит, Инесилья не придет ко мне сегодня ночью, как в прошлый раз, поскольку нашла себе ухажера повеселее. С этими мыслями я переступил порог своей комнаты, придвинул к двери скамейку, разделся, лег в постель и если не заплакал, то отнюдь не за отсутствием такого желания, но единственно потому, что пережитое за ужином вымотало и утомило меня до предела. Так что я лишь вздохнул раз-другой и тут же забылся благодатным сном.

Однако же вечер был не настолько безнадежно испорчен, как я полагал. Внезапно меня разбудил какой-то звук. Скамейка у двери ползла по плитам пола. Я насторожился. Кто-то толкал дверь. В окно падал рассеянный луч от горящего во дворе светильника. Снаружи смолкла музыка — праздник окончился. В ночной тишине слышались лишь позвякивание котлов и чанов, отмываемых на кухне, да тихий скрип чьих-то неплотно закрытых ставень. И еще стук сердца в моей груди. В доме коннетабля я не боялся нападения, напротив, во мне зародилась надежда, что Инесилья пришла скрасить мое одиночество, как тогда, в замке Ферраль. И вот в комнату кто-то заглянул — я различил в полумраке женскую головку с распущенными волосами и ниспадающей на лицо вуалью. Это и впрямь была Инесилья. Она вошла и снова придвинула скамейку к двери, а я принял ее в объятия, шепча:

— Как, Инесилья, а я думал, ты теперь с сержантом и обо мне позабыла?

Ночная гостья ничего не ответила. Только, не отрывая лица, прижала палец к моим губам, жестом велела мне вернуться в постель и закрыла ставни, погрузив нас в полную тьму. До меня донесся шорох ее одежд, падающих на пол, а о том, что произошло дальше, я не добавлю ни слова, поскольку того требует честь и было бы вопиющей низостью доверять бумаге подобные вещи. Скажу лишь, что общество Инесильи бальзамом пролилось на мое раненое сердце и что если бы она умела взбивать яичный белок столь же искусно, как утешать страждущего мужчину, то короли дрались бы за право назначить ее главным кондитером при своем дворе. Да что там, подобным талантом в изготовлении деликатесов — или еще в чем — она без труда за служила бы место среди прислуги Папы Римского. Засим умолкаю.

На следующее утро замок огласили звуки кларнетов, рожков и тамбуринов, пробуждая тех, кто еще спал. Я открыл глаза и не нашел рядом с собой Инесильи — она уже ушла. Музыка становилась все громче. Из доме чинно выходили нарядные люди и направлялись в собор к обедне, которую почтил своим присутствием сам коннетабль. Мы благочестиво внимали молитвам, а по окончании службы вышли за крепостные стены через все те же ворота Святой Марии и расположились на площади монастыря Святого Франциска, где заканчивалась подготовка к блестящему турниру. Двадцать рыцарей в боевых доспехах и шлемах, верхом и с копьями в руках, уже ждали начала. На роскошных зеленых попонах, накинутых поверх конской брони, красовались различные изречения. Знаменосец впереди вздымал знамя, гремели литавры и трубы. Отряд возглавлял командор де Монтисон, брат моего господина коннетабля.

С противоположной стороны, через ворота Пуэрта-де-ла-Баррера, в строгом порядке приближался второй отряд из двадцати рыцарей, с таким же музыкальным сопровождением, во всем похожий на первый, только попоны на конях были синие и знамена другие. Им командовал мой друг Гонсало Мехиа.

Совершив почетный круг по площади и поклонившись коннетаблю и дамам, сидящим в убранной тканями и подушками ложе, отряды встали друг напротив друга. Капитаны отдавали своим людям приказы и подбадривали их, будто готовились к настоящей кровавой битве. Толпа черни на площади замерла в предвкушении — воцарившаяся тишина поражала, учитывая, что поглазеть на турнир собрался весь город. Если бы не раздавались время от времени то плач грудного младенца, то рев осла из-за ограды монастырского сада, можно было бы услышать, как пролетает муха — одна из того множества, что вилось над головами зрителей, старательно отравляя им часы досуга. (Поблизости находились скотобойни, где мухи всегда водятся в изобилии, наглые и ужасно кусачие.)

Коннетабль взмахнул платком, по его знаку протрубил рожок, и всадники галопом поскакали навстречу друг другу, нахлестывая лошадей и высекая искры из камней. Сломав копья в первой атаке, они выхватили черные мечи — тупые, с деревянными клинками — и бросились в бой так рьяно, словно дрались насмерть с заклятым врагом. Замечательное было зрелище. Когда же лучшие рыцари города достаточно показали свою доблесть, снова протрубил рожок, и оба отряда подъехали к ложе коннетабля, который объявил счет и распорядился здесь же подать угощение утомленным участникам турнира. Всадники спешились, передав подоспевшим слугам и оруженосцам коней и доспехи, пока слуги коннетабля разливали по кубкам вино, заранее охлажденное в близлежащем колодце. Это было изысканное розовое, какое подают в харчевне „Воробей“. Рыцари смешались с почетными зрителями и дамами, и там, где только что кипело сражение, трещало дерево и звенело железо, теперь шумел праздник и велись дружеские беседы. Я наблюдал за всем этим с некоторой грустью, размышляя о переменчивости человеческих страстей и занятий, о том, как легко мы от одного настроения переходим к противоположному. В моей же груди копьем засела любовь и проходить вовсе не желала, и, как я ни старался это скрыть, неизменно все мои мысли вертелись вокруг лица и стана прекрасной доньи Хосефины.