Эмир Назр. Смерть Джайхани. Поход

Прозвища саманидским[30] правителям давали после их смерти. Эмир Ахмад стал зваться Убиенный. Сон его сторожил лев, взятый котенком на одной из охот. Однажды у дверей покоев почему-то не оказалось ни льва, ни иных охранников, и темной декабрьской ночью 913 года от рождения Христова, то есть через триста с небольшим лет после переселения пророка Мухаммада из Мекки в Медину, несколько тюркских гулямов[31] беспрепятственно вошли к эмиру, чтобы перерезать ему горло. На протяжении некоторого времени было неясно, в чьи руки упадет теперь золотое яблоко Хорасана. Однако счастье склонилось все же на сторону саманидов. Заговорщиков перебили, причем двое перед смертью показали на катиба, то есть главу эмирской канцелярии, как на своего главаря и организатора. Слышать это было странно: никогда прежде секретари-письмоводители в предприятия такого рода не пускались. Так или иначе, злонамеренного грамотея, тщетно силившегося уверить сподвижников покойного в очевидной своей невиновности, спешно и кроваво умертвили, после чего шейхи и воинство Бухары, недолго посовещавшись, единодушно выкликнули на царство восьмилетнего сына эмира Убиенного — Назра.

Он ясно помнил промозглый зимний день своего возвышения. Над Бухарой ползли низкие тучи. Заставляя всадников щурить глаза, холодный ветер бросал в лица то горсти мокрого снега, то брызги дождя. Лошадиные морды лоснились. Меховые шапки сотников тоже выглядели прилизанными. Рослый гулям поднял мальчика на плечи и вышел вперед. Когда войско яростно взревело, потрясая пиками и горяча храпящих коней, влажный воздух заколыхался в ритме долгого эха.

На следующий день его, как это и было положено каждому, кто всходил на престол Бухары, подняли на белой кошме и поставили на Зеленый камень, Кокташ. Он лежал во дворе Арка — параллелепипед полированного зеленого мрамора длиной в человеческий рост, а высотой и шириной в два локтя.

В регенты при мальце гулямы выдвинули книжника Джайхани.

Это был человек сведущий, разумный, расторопный и образованный, во всем проницательный, — даром что ученый. При начале визирства он написал в разные страны света, прося выслать правила и обычаи царских дворов, как-то: государств Рума, Туркестана, Хиндустана, Китая, Ирака, Сирии, Египта, Занзибара, Забула, Синда и арабских стран. Все полученные списки рассмотрел и хорошо обдумал. Казавшееся лучшим он отбирал, а что было непохвальным — отставлял. Благодаря его уму и распорядительности все дела государства пришли в порядок. Возникали мятежи; на каждый из них он посылал войско, и оно возвращалось с победой и успехом.

Если бы Назр не был сиротой, жизнь его, скорее всего, текла бы так же, как течет в Хорасане жизнь всякого высокородного отпрыска: игра в човган[32], охота, безделье, раннее пьянство и столь же раннее распутство. Имея более или менее верные представления о жизни сверстников, мальчик сразу принялся бунтовать против ритма и стиля жизни, навязываемых регентом. Некоторое время они тягались в упрямстве, однако Джайхани, кроме упрямства, сумел проявить и последовательность, жестко пресекая попытки царедворцев купить расположение малолетнего эмира ценой лишнего пряника.

Жизни иных высокородных отпрысков мальчик мог только позавидовать: не было дня, чтобы после утренней беготни, прыжков, борьбы, ратных упражнений и купания, заведенных регентом по греческому образцу, он не попадал в тиски двух угрюмых сирийцев, наставлявших его в арабском, законоведении, географии, астрономии и математике, а также (напоследок) в толковании Корана. Затем, взбодрившись чашкой кислого молока и лепешкой, малолетний властитель оказывался в помещении совета, где ему предназначался самый высокий ворох подушек, возле которого на чуть более низком сидел Джайхани.

Джайхани учил его навыкам дипломатии, единственной целью которой было поддержание существующего миропорядка.

Конечно, каждое событие в отдельности было по-своему неповторимо и, как бы ни походило на предыдущее, требовало своей собственной оценки. Поэтому, например, год назад Джайхани рассудил богато отдарить хивинцев, приведших целый караван подношений, а ныне проявил оскорбительную сдержанность, хотя ни грабежей не стало больше, ни хивинской хитрости. Почему? — ему самому неизвестно. Но и неважно, поскольку нынешний визит хивинцев — не последний. Все повторяется, подтверждая тем самым неизменность времен: снова и снова возвращаясь, прошлое избавляет настоящее от налета сиюминутности и позволяет иметь некоторую уверенность в будущем.

Да, небо вращается, с каждым мигом меняя все вокруг, но и неуклонно поворачивая свой диск к той зарубке, с которой все начнется сначала. Снова хивинцы принесут дары, и снова эмир их примет. Многое в мире имеет значение, но еще большее — нет.

Говорили неспешно: слово стоило дорого — за каждым маячили громоздкие смыслы, — а будучи произнесенным, безвозвратно каменело.

Послы вручали Назру ярлыки и свитки. Посмотрев на учителя, он медленным кивком подтверждал свое согласие принять их. Присутствующие — человек тридцать-сорок знатных мужей Бухары и двора — степенно поглаживали бороды в ожидании той минуты, когда их обязанность быть свидетелями происходящего подойдет к концу.

После недолгой официальной беседы — все больше обиняками — Джайхани мог пуститься в расспросы о всякой всячине. Не приходили ли купцы с севера, от славян? Нет?.. А откуда приходили? Ах, вот как!.. ну, это обычное. А еще говорят, в Герат приехал один человек из Пешавара, толкует, будто в заполуденном климате снова расплодились одноглазые рогатые люди... не слышали?.. жаль. Ну, Аллах лучше знает.

Как-то раз кто-то из гостей, робея и смущаясь, сказал, что его люди принесли ему морские раковины, — спешно вытряс из кожаной сумки и протянул.

— Откуда принесли? — уточнил Джайхани, удивлено рассматривая высыпанные перед ним на дастархан[33] пыльные камни; кое-какие и впрямь гляделись чем-то вроде ракушек.

— С горы.

— С горы? — удивленно и задумчиво переспросил регент. — Впрочем, я слышал, что на горах находят подобия морских животных.

— Да, да, — кивал приободренный даритель.

— Это не подделка? — строго спросил Джайхани.

— Боже мой, разве посмел бы я представить вам подделку! Нет, нет! Совсем простые люди принесли мне... вот, говорят, эмир, что мы нашли.

— Морским животным свойственно жить в воде, — заметил Джайхани. — Следовательно, либо на этом месте прежде была вода, либо кто-то вынул их из воды и принес на гору.

— Ветер? — предположил один из гостей.

— Птицы! — уверенно высказался другой.

— Может быть, учитель, там и на самом деле прежде было море?

— Это совершенно исключено, — отрезал Джайхани. И усмехнулся: — Море есть море, а горы есть горы. Горы не ходят.

— Но, учитель, например, песчаные барханы меняют свое местоположение. Ветер несет песок, и бархан постепенно перемещается. Отец говорил мне, что его родное селение было погребено барханом, а когда он был мальчишкой, ничто этого не предвещало.

— Песок! — раздраженно бросил Джайхани. — Какой смысл сравнивать несравнимые вещи? Что общего между песком и камнем, между водой и огнем?

Он помолчал.

Присутствующие тоже молчали.

— Должно быть, все-таки птицы, — с нерешительностью размышления сказал учитель. — Собственно, чем плохи морские животные в качестве корма для птенцов?

Этот вопрос не получил ответа. Просто все покивали: действительно, чем?

Но, как правило, Джайхани не заводил разговор в столь глубокие научные русла, ориентироваться в которых может только по-настоящему просвещенный человек. Как правило, он лишь неспешно кивал, прикрывая веками усталые глаза, потому что ему, автору многих сочинений по разным прикладным и умозрительным наукам, было хорошо известно, сколь велика нелюбознательность вельмож — просто удивительно, до каких границ она простирается.

В конце концов дело переходило в пьяное застолье, являвшееся обязательным подтверждением серьезности достигнутых договоренностей, и всегда-то Джайхани делал так, что у Назра находились какие-то новые и совершенно неотложные дела — готовиться к завтрашней охоте, на которой его будут сопровождать послы, или играть в човган с их почтительными нукерами[34].

Если выдавался свободный час или день, когда можно было дать себе передышку в создании ученых трудов, Джайхани переписывал Коран. Он был великолепный каллиграф. Назр любил смотреть, как регент, расставив перед собой на низком столике несколько чернильниц, разложив порядком перья и кисти, завиток за завитком покрывает свежий пергамент все новыми и новыми строками. Очередной переписанный и переплетенный текст Джайхани клал в большой деревянный сундук. Назр неоднократно спрашивал, сколько их там всего.

— Придет время, узнаете, — всякий раз отвечал ученый.

И время пришло: не больше недели промучившись болями в спине и не получив облегчения ни от своих, ни от еврейских лекарей, старик отдал душу в добрые руки Того, Кто ведает и знает.

Перед смертью он просил положить ему в изголовье могилы все собственноручно переписанные Книги — как залог того, что Господние ангелы, которым придется иметь дело с новоотпущенной душой, отнесутся к ней благосклонно.

* * *

Оказалось, вдобавок к каждому Корану Джайхани написал отдельное заключение. В самом объемистом из них подробно излагались коранические науки: разночтения, редкие слова, арабские обороты, отменяющие и отмененные стихи, толкования, причины ниспослания Корана и его законы. От первой до последней буквы оно было написано золотом. Текст обрамляли празднично светившиеся орнаменты — яркая синь порошка бирюзы, нетускнеющий кармин червяков кошенили — и круглые голубые медальоны с золотыми изречениями Пророка.

Все остальное Джайхани выводил простыми чернилами, однако десятые и пятые части Корана, начала стихов, сур и всех тридцати двух частей тоже прорисовывал золотом.

— Сорок три списка! — сказал Балами, качая головой. — Да еще заключения. Ничего себе!

Они вынули и разложили на полу тяжеленные книги и теперь сидели у раскрытого сундука.

Назр кивнул.

— Да, потрудился старик. Уже сегодня его душа окажется в раю.

— Надеюсь. Однако нужно сказать людям, чтобы рыли могилу попросторней.

— Зачем?

— Иначе Кораны не поместятся.

Назр хмыкнул. Абулфазл Балами был не просто его другом, а другом с колыбели: они росли вместе, деля сначала детские забавы, затем часы занятий и отдыха, а теперь заседания совета и суда. Но больше всего он ценил своего друга за то, что именно в его голову приходили такие простые и здравые мысли.

Рядом с семнадцатилетним Назром — высоким, плечистым, мощным, стремительным в движениях, резким — его тонкокостный, худощавый, всегда будто чем-то опечаленный друг, так любивший тишину и книги, так часто замиравший в задумчивом созерцании облака или цветка, хоть и был старше на целых полгода, а выглядел совсем мальчиком.

Однако не зря отец Абулфазла состоял некогда столь ценимым и почитаемым визирем при эмире Убиенном: именно от отца он унаследовал рассудительный характер, умел проявить выдержку, предпочитал лишнюю минуту подумать, нежели исправлять последствия опрометчивых решений, и в целом как нельзя лучше уравновешивал порывистость молодого эмира.

— Тебе придется назначить визиря, — сказал Абулфазл с едва приметным вздохом.

— Я уже назначил, — кивнул Назр. — Мой визирь — ты.

— Понимаю. Но гулямы хотят видеть на этом посту своего человека.

Юный эмир вскинул брови.

— Гулямы хотят!.. Мало ли кто что хочет! Саманиды всегда брали себе визирей только из двух родов: либо из Джайхани, либо из Балами. Что касается Джайхани, то он был регентом, а ныне упокоился с Аллахом, не оставив подходящего нам отпрыска. Балами в наличии. Что еще нужно? Гулямы должны понимать: двух визирей не бывает.

Хмурясь, Назр начал быстро щелкать сердоликовыми четками, как всегда делал размышляя.

Конечно, он и сам понимал, что сказанное им вовсе не решает задачу. Всегда разделенный на партии двор источал яд многообразных интриг. Покойный Джайхани умел поддерживать равновесие — так индийские фокусники крутят на пальце большое медное блюдо, по которому катаются, не сталкиваясь друг с другом, несколько яблок. Со смертью регента задача поддержания равновесия ложится на его собственные плечи.

Между тем гулямы — одна из главных сил государства. Это армия. Точнее, ее тюркская часть. Гулямы хотят, чтобы от государя их отделяло как можно меньше властных ступенек. Поэтому желали бы видеть на посту визиря одного из своих соплеменников и предводителей — бека Ай-Тегина.

Ай-Тегин — сипах-салар, самый главный военачальник, командир тюркской дворцовой гвардии. Это серьезная фигура: он занимает третий пост в государстве после хаджиба — распорядителя двора. Командует не только гвардией, под его началом служат и кипчаки — два полка легкой кавалерии. Ай-Тегин набирает их сам — преимущественно из неграмотных, но бойких представителей своего сложно разветвленного рода. Слава Аллаху, что кипчаки вечно враждуют с огузами: если сойдутся, с ними вовсе не будет никакого сладу.

Очередного щелчка камня о камень не последовало.

— Хорошо бы его наместником в Самарканд, — протянул Назр, мечтательно глядя перед собой. И тут же сам недовольно констатировал: — Но Ай-Тегин в Самарканд не поедет.

— Не поедет, — согласился Балами. — Да и вообще все придут в недоумение, если ты назначишь наместником гуляма. Надо его как-нибудь задобрить. Потому что ничего решительного в отношении него мы сейчас предпринять не сможем.

— Понимаю, — вздохнул Назр. — Я уже думал об этом. Он чертовски осторожен. Всегда окружен оруженосцами, дом — крепость. Рабы его любят... Кроме тюрков никого к себе не подпускает. Понадобится время — каким-то образом внедрить к нему своего человека... выждать момент.

Оба они понимали, о чем идет речь.

— Ну да. А решать нужно сейчас.

— От этих проклятых тюрков всегда больше головной боли, чем пользы! — Назр выругался и в сердцах пнул подушку. — Плевать! Не обращай внимания! Пусть Ай-Тегин проглотит и утрется! Визирем он хочет! Советы мне давать?! Тупой мужлан! Что он умеет, кроме как головы с плеч сносить?! Все, я сказал: визирь — ты!

Балами хмыкнул.

— Интересное решение. Даже если они не взбунтуются тотчас же, ты получишь себе врага на всю жизнь. Сильного, серьезного врага.

— Взбунтоваться не посмеют. Они, конечно, сила. Но все же без поддержки имамов не рискнут на серьезные действия. Пока имамы в стороне — на тюрков можно опираться без опаски. Ничего, переживет. Посулю что-нибудь... обласкаю, поговорю, пообещаю. Может, место кушбеги освободится?

— Не знаю, — вздохнул Балами. — Все может быть. Пока ничто не предвещает.

— Ну и все, хватит об этом. Есть более важные темы.

— Например? Вообще-то нам пора идти, все давно собрались.

— Да, да... сейчас, — Назр покивал. — Обсудим одну вещь. Джайхани ушел от нас. Мы его проводим с почетом. Совесть наша будет чиста. Следовательно, мы сможем начать то, что предначертано.

— А что предначертано? — с деланым недоумением спросил Балами.

— Ты отлично знаешь, что нам предначертано. Поход в Нишапур!

— Ах, поход в Нишапур...

— Ты забыл? — рассердился Назр. — Говорено-переговорено! Да, поход в Нишапур. Нишапур наш! Но все время норовит отложиться. Это еще при жизни деда началось. Нишапур третий год не платит налогов! Чего ждать?! Пока они вовсе перестанут обращать на нас внимание?

— Джайхани был против этого похода, — меланхолично заметил Балами и тут же поднял руки, заведомо гася возмущение эмира. — Но даже если я соглашусь с тобой насчет того, что пора вразумить тамошних царьков, то все равно есть по крайней мере одно обстоятельство, которое препятствует походу. Я хочу сказать: сейчас препятствует, в настоящее время.

— Ну?

— Твой самаркандский дядя.

— Фарнуш?

— Фарнуш. Фарнуш Саманид.

— Ты думаешь, он...

— Непременно. И в очень скором времени. Буквально со дня на день. Поэтому до разрешения этого вопроса Бухару тебе покидать нельзя.

Назр снова всласть пощелкал четками.

— Глупости, — сказал он.

— Почему? — поинтересовался визирь.

— Фарнуш ленив и бездеятелен! Здоров как бык, а честолюбия — и на маковое зерно не наберется. Он тюфяк! Знаю я его как облупленного. Поленится задницу от подушки оторвать. Зачем ему эти хлопоты? Сидит себе в Самарканде, горя не знает, всегда может рассчитывать на нашу поддержку — и вот он ни с того ни с сего задушит синицу в кулаке и двинется добывать журавля в небе?! Нет, не такой он человек.

— А если кто-нибудь присоветует? И потом, знаешь, когда на кону такие куши, люди иногда меняются, — заметил Балами. — Что такое Самарканд в сравнении с Бухарой? Благородная Бухара! Это не лишняя тыква на базаре.

— И войско у него — дрянь! Остолопы! Видел я их в деле. Не посмеет.

— Войско — дрянь, — согласился Балами. — Но ведь и противник перед ним не ахти какой. — И добавил, чтобы подсластить пилюлю: — Так он, по крайней мере, думает.

— Ах, так он думает! — взъярился Назр. — Ах, не ахти! Хорошо же! Совет сюда! Воинских начальников сюда! Немедленно!

Назр вскочил.

— Погоди, — сказала Балами, поднимаясь следом. — Давай хоть старика похороним.

* * *

Следующие полторы недели прошли в суматохе, свойственной периодам, когда застоявшееся, зажиревшее и почти забывшее о своем предназначении воинство приводится командирами в чувство с помощью беспрестанного ора, зуботычин, беготни и всеобщей бестолковщины.

— Дерьмо! — стервенел Назр, наблюдая то за пехотными маневрами сарбазов, то за такой же спотычливой, неровной походью кавалерии. — Господи, Балами, у нас нет армии! Нас можно брать голыми руками!

— Не горячись, — успокаивал его визирь. — Застоялись ребята, жизнь была слишком спокойной. Дай срок, все будет.

И срок был даден — но совсем короткий: уже к вечеру следующего дня пришла весть, доказавшая совершенную правоту дальновидного визиря: Фарнуш Самаркандский, брат эмира Убиенного, то есть родной дядя Назра, собрал рать и двинулся на Бухару за тем, что было ему положено по праву; оказывается, он и прежде так считал, и только интриги старого книжника все эти годы мешали ему навести наконец должный порядок в благословенном Мавераннахре.

— Вот же старый ишак, а! — с досадой бросил Назр, выслушав донесение. — Надоела ему голова на плечах. Ну что ж...

Мимо шатра вялой рысью пылила конница.

— Обрати внимание на вторую сотню, — сказал Балами.

Приложив ладонь ко лбу, Назр проводил ее взглядом. Чем-то она и впрямь отличалась от прочих — то ли кони глаже, то ли всадники бодрее.

— Сотника ко мне! — приказал эмир.

От строя отделился всадник, стремительно, прижавшись к шее лошади, проскакал к шатру, поднял коня на дыбы — и уже скатился на землю, опустившись перед эмиром на одно колено и склонив голову.

— Как зовут?

— Шейзар, ваше величество.

— Встань! Откуда такой?

— Из Панджруда, ваше величество. Сын дихкана Хакима.

— Дихкана Хакима? — Назр вопросительно взглянул на Балами.

— Верный слуга вашего деда, — подтвердил визирь. — Сыновья дихкана Хакима воевали под знаменами эмира Убиенного... Жив старик?

— Жив, — улыбнулся сотник.

— Ну хорошо, Шейзар. Будь поблизости. Может, понадобишься.

— Слушаюсь!

* * *

Скоро из донесений разведчиков стало понятно, что к утру армия Фарнуша выйдет на рубеж старого русла Хайдарьи. И, если обнаружит перед собой строй войска Назра, будет вынуждена развернуться в боевые порядки.

Назр видел в этой диспозиции два преимущества. Во-первых, старое русло полузанесено песком, а самоощущение пехотинца, вынужденного принять оборону на нетвердой почве, отличается от самоощущение бойца, с диким “ур-р-р-р-ром” летящего на него по стеклянно-шершавой глади солончака. Во-вторых, справа от предполагаемого фронта лежала мелкая, как все в пустыне, жалкая, предательская, но все же ложбина: в ней, если положить лошадей на песок и не поднимать до мгновения атаки, могла укрыться конная сотня.

Остался час или полтора, чтобы вздремнуть.

Назр не спал. Он лежал с открытыми глазами, глядя во тьму, едва разреживаемую светом тусклого каганца. Его хватало, чтобы высветить бесконечную череду мгновений предстоящего боя, набегающих друг на друга будто рябь речной воды. Случалось все: он побеждал, он был побежден; он вонзал меч в грудь великана Фарнуша, великан Фарнуш разрубал его от плеч до самого седла; голоса и ржание сливались в дикий ор, почти заглушаемый бряцанием, лязгом, хрустом, храпом; его бойцы бежали, петляя в панике как зайцы, в тщетной надежде уйти от летящей за ними вражеской конницы; его конница сметала ряды сарбазов Фарнуша и гнала их по степи, оставляя за собой порубленные тела, щедро обагрившие кровью песок и полынь; все кончалось; все начиналось; все, все, все!

Балами коснулся плеча; Назр вскочил, растерянно озираясь.

— Пора, — сказал Балами.

Судя по всему, в час битвы счастье Фарнуша смотрело в другую сторону. Что же касается верного расчета Назра, то те неизбежные превратности войны, что подстерегают даже самых опытных полководцев, не смогли чрезмерно его исказить.

Когда войска сошлись, сотня Шейзара, возникшая из своего укрытия с ошеломительной неожиданностью (так орлица падает на мирно посвистывающего суслика) и оказавшаяся как раз на том расстоянии от порядков Фарнуша, чтобы кони успели набрать ход, с такой силой ударила в левый фланг, что армия тотчас же обратилась в бегство.

Сам полководец поздно заметил, что остался один. Возможно, впрочем, он решил не переживать своего позора — поражения от рук малолетнего племянника. Так или иначе, он действительно был велик ростом, мощен и отважно бился, немало навредив наседающим на него сарбазам Назра. Конь пал. Фарнуш сражался пешим, пока наконец знаменитый сотник-юзбаши Камол Малютка не снес его голову с плеч мощным взмахом своего пудового меча.

* * *

Назр ликовал.

Когда миновала пора пиров, вызвал из Самарканда старшего сына покойного Фарнуша, да насладится его душа свежестью райских источников.

Тот послушно прибыл с целым караваном подарков. В их числе было легендарное золотое блюдо, принадлежавшее некогда Исмаилу Самани; владение им, по мысли участников процедуры, означало безоговорочное признание старшинства Назра в роду Саманидов.

Назр, ублаготворенный символическим и неожиданным для него даром, провел с племянником полдня; найдя его вполне подходящим для исполнения должности, эмир принял клятву в вечной верности, вручив взамен ярлык на Самаркандское бекство.

Теперь ничто не мешало походу в Нишапур.

Балами вздыхал, Назр же был полон энтузиазма и целыми днями терзал чиновников, добиваясь от них предприимчивости и решительности в исполнении всех тех надобностей, которые должны предшествовать столь серьезному предприятию. Кроме того, он то и дело собирал совет, вновь и вновь внушая, что не стоит размениваться на мелочи, когда есть возможность совершить серьезное, масштабное деяние, воистину достойное внука великого воина и собирателя хорасанских земель.

Члены совета соглашались насчет того, что провинцию давно следует посетить на предмет должного вразумления, а не то, не приведи Господи, Нишапур и впрямь отложится, о каковых его намерениях были знаки еще при жизни эмира Убиенного. С другой стороны, многие высказывали осторожное мнение, что Господь знает лучше и, возможно, было бы разумней начать с чего-то менее масштабного. Представляемые чиновниками сметы тоже многих неприятно поражали.

Однако Назр настаивал, уговаривал, приказывал, толкал дело вперед.

Все мало-помалу складывалось, однако складывалось как-то через силу, как будто некие таинственные силы и впрямь не хотели, чтобы этот поход состоялся. Северные области тянули с выплатой податей: выдача армейского жалованья оказалась под вопросом. Начальник кавалерии умер коликами. Прогнозы звездочетов выглядели не весьма благоприятными. Гадания тоже внушали множество сомнений. И так во всем — куда ни сунься, все не слава богу.

Однако слава деда — великого Исмаила Самани! — не давала Назру покоя.

Теплым мартовским вечером они с Балами сидели в айване за поздним ужином. Выступление войск было назначено на утро, все вокруг стремилось к этому часу, поэтому даже дворец, который, по идее, не должен был участвовать ни в каких перемещениях, приобрел налет чего-то походного, что выражалось, в частности, в том, что прислуга мешкала и путала очередность блюд.

Балами задумчиво отпил из чаши и сказал:

— Я вот что думаю. Не знаю, может быть, тебе эта мысль покажется неприятной...

Назр вопросительно поднял брови.

— Я имею в виду твоих братьев.

— Моих братьев?

— Ну да. Что ты так удивляешься? У тебя же есть братья?

— Есть, — согласился Назр, откусывая от утиной ножки, томленной в розмариновом сиропе. — Мансур, Хасан и Ибрахим. Братики мои родные. То есть два родных, а один единокровный. По отцу.

— Мансуру уже шестнадцать, — заметил Балами.

— Верно, — согласился Назр. — Недавно исполнилось шестнадцать. Я ему лошадь подарил. Хорошая лошадь, хатлонская.

— Вот я и говорю, — не отступал Балами. — По возрасту он совсем немного тебе уступает.

— Но гораздо глупее, — возразил Назр. — Я даже удивляюсь — от одного отца вроде. Правда, мать у него была арабка.

— Никто в этом разбираться не будет — умнее он тебя или глупее. Важно, что он тоже сын эмира Убиенного.

— И что?

— Назр, ты правда не понимаешь?

— Нет, — Назр бросил на дастархан обглоданную кость. — Не понимаю.

— Хорошо. Говорю прямо. В твое отсутствие могут найтись люди, которым выгодно забыть о том, что истинный эмир — ты. И выкликнуть на царство Мансура. И получить все выгоды этого положения.

— А, ты вот о чем, — Назр зевнул и откинулся на подушки. — Об этом не волнуйся.

— Почему?

— Сегодня всех троих переселили в Кухандиз.

— Боже святый! — изумился Балами. — Ты заточил их в крепость?!

— Ну, “заточил” — это, пожалуй, слишком сильно звучит, — с сомнением сказал Назр. — Но что запер, то правда. Пусть посидят месячишко-другой.

Нуждаться ни в чем не будут. Но и разговоров лишних вести не с кем. Ты ведь это имел в виду? — спросил он, усмехаясь.

Балами только развел руками.

* * *

Неизвестно, чем бы кончился поход, если бы Назр и в самом деле достиг Нишапура, однако Аллаху было угодно, чтобы этого не случилось.

Тем не менее назначенное утро настало, и все до поры до времени пошло своим чередом: трубы заревели, залязгали удила в лошадиных зубах, зашатались, заныли обозные повозки, влекомые понурыми быками, затрепетали бунчуки на концах пик — и эмир Назр, горяча скакуна под алым ковровым чепраком, повел свое войско в дальний край.

Пыль встала в полнеба, а шум, лязг, ржание, скрип колес и топот копыт разлетелись до горизонта.

Впрочем, уже через час не было видно в мареве степи ни коней, ни всадников. Пыль осела, и тишина легла на зеленые весенние окрестности благородной Бухары.

Абу Бакр. Мятеж

Вечерело. Тени оплывших башен вытягивались, ложась на крыши кибиток, лепящихся изнутри городской стены к мощным стенам старой крепости.

В скучных местах время течет медленно.

Кухандиз — скучное место.

Прежде тут хоть десятка полтора всеми забытых узников бытовало, а когда эмир приказал братьев поместить, то всех бедолаг перекинули в Арк, в тамошние зинданы. Оно для них, может, и лучше — к судьям ближе, может, с кем и разберутся наконец — кому плетей, кому со стены полетать, кого, глядишь, и выпустят — на свете ведь всякое бывает.

Прежде хоть изредка оживление случалось, а теперь вообще как на том свете. Высокородные узники молчаливы — что с них взять, пацаны совсем. Сидят, прижухнулись, как птенцы. Думают, небось, как дело повернется, когда вернется эмир из похода. Может быть, прикажет выпустить их, как в праздники люди горлинок выпускают. А то, не приведи Аллах, еще что удумает.

Ох-хо-хо!

Живут царевичи в одном покое. У двери день и ночь стража. Окна узкие, не высунешься. А высунешься, так тоже рад не будешь — стена высокая, внизу ров, лететь до него и лететь. Коли крыльев нету, так шарахнешься, что и костей не соберешь.

Всем необходимым их повар обеспечивает — Абу Бакр. Прежде он гарнизон своим варевом окармливал, а теперь и для царевичей старается. Правда, царевичам продукты из Арка привозят. И готовит им Абу Бакр отдельно... да где же он, чертов сын?!

— Абу Бакр! — хрипло крикнул начальник стражи, сидевший на низком топчане, покрытом ветхим паласом. — Ты меня голодом хочешь уморить?!

— Иду, иду!

И уже через минуту начальник, помешивая щербатой ольховой ложкой в такой же щербатой глиняной миске, недовольно принюхивался к ее содержимому.

— Из чего он эту шурпу варит, мать его так! — буркнул начальник, откладывая ложку, и снова рявкнул: — Абу Бакр!

Повар опять высунулся из-за двери.

— Что?

— Ты из чего шурпу варишь? — грозно спросил начальник. — Почему всегда грязной тряпкой воняет?!

— Ничего не воняет, — возразил Абу Бакр. — Из чего положено, из того и варю. Вам — из ослятины варю, из требухи, а молодым князьям...

— Из ослиной требухи? — сдавленно спросил начальник караула, давя рвотный позыв. — Да я тебя!

— Шучу, шучу! Нормальный баран был... ну, может, староват маленько для казана... настоящий аксакал!.. ему бы в совете муфтиев заседать.

Абу Бакр дико загыкал, нечеловечески запрокинув голову. Выразив таким образом охватившее его веселье, он скрылся в кухне.

— Вот же дурень, а! — с горечью сказал начальник караула. — Никакого сладу с ним. Я б такого дурака никогда в жизни при Кухандизе не оставил. Благородное место — а тут этот олух.

— Старинное место, — подтвердил молодой стражник, деливший с ним трапезу. Миска у него была поменьше, а от края общей лепешки он отщипывал осторожно, с деликатностью.

— Старинное! Не просто старинное. Сам Сияуш построил. — Начальник задумчиво пожевал и пояснил: — Его потом Афрасиаб убил.

— Афрасиаб много силы имел, — подтвердил стражник.

— Две тысячи лет жил, — наставительно сказал начальник, зачерпывая ложкой.

— Сильный был маг, — снова согласился молодой.

— Убил — и закопал, — твердо сказал начальник, не обращая внимания на слова стражника. — Прямо где убил, там и закопал.

Они молча похлебывали шурпу.

— А говорят, он в Рамтине похоронен, — осторожно заметил стражник.

— Так я слышал.

— Говорят! Ты слушай больше — такого наговорят, что уши заложит. Кто что толкует. Самаркандцы говорят — у них. Уструшанцы — тоже у них. Всех не наслушаешься. Здесь он похоронен, в крепости.

— Ну да, — на всякий случай кивнул молодой.

— Только никто могилу найти не может, — заметил начальник, задумчиво жуя. — Старики толкуют, что если в ночь Предопределения увидишь голубой огонь — там, значит, и могила. Разроешь, тронешь останки — станешь сильный, могучий, каким был Сияуш, вся власть мира к тебе стечется.

— Здорово! — мечтательно вздохнул стражник.

— Неплохо, что говорить, — рассудил начальник караула, с хлюпаньем втягивая юшку.

Некоторое время жевали молча.

— А я еще слышал, что потом крепость развалилась, — сказал стражник.

— Так и есть, — покровительственно одобрил его слова начальник. — Кей-Хусрав убил Афрасиаба и начал крепость перестраивать. Что-то ему не понравилось, значит. А она возьми — и развались. Снова кое-как слепили — опять рассыпается. В третий раз принялись — никакого толку. Тогда собрали ученых со всех краев земли. Ученые посоветовались и так решили: возвести крепость по плану наподобие созвездия Большой Медведицы — на семи каменных столбах.

Начальник караула отложил ложку, двумя глотками допил из миски остатки шурпы и сказал сдавленно:

— С тех пор стоит как влитая.

— А еще говорят, тут ни один царь не умер, — поспешил вставить свое слово стражник.

— Верно говорят, — кивнул начальник караула, отдуваясь. — Ни один. Ни из язычников, ни из мусульман. Да ведь судьбу, братец ты мой, все равно не обманешь! Им бы сидеть тут и не высовываться. Они бы и горя не знали. Жили бы себе поживали. Но ведь иных не переспоришь. Как его время подходит, так ему непременно приспичит куда-нибудь ехать. Проси его, умоляй — как об стену горох. Неужели нельзя ради такого дела день-другой на месте посидеть? И все бы образовалось, и, глядишь, еще сто лет бы прожил. Так нет. Втемяшится ему переть куда-нибудь по какой-то там срочной его царской надобности. И вот такой тебе, понимаешь, подарочек: только приедет в другое место, тут же: бац! — и готово, шагайте за лопатами...

— Да уж, судьба — это не огурец настругать, — вздохнул стражник. — Если позволите, дядя, я тоже кое-что расскажу. Когда пришел час моему отцу...

Пока охранники неспешно заканчивали трапезу, Абу Бакр бросил в закипевший кумган добрую горсть мяты, поставил на поднос блюдо с жареным мясом, положил сверху пару лепешек, приткнул три пиалы и, взяв кумган в одну руку, а поднос в другую, направился к юным узникам.

Пройдя низким коридором, он вышел в полукруглый залец. Низкое солнце било в два щелеобразных окна, заливая ярким светом расположенные напротив резные двустворчатые двери.

Сидевший у дверей стражник Хатлух мирно спал, свесив бородатую голову на грудь и цепко держась во сне за древко стоявшей между ног пики.

— Тревога! — со всей дури рявкнул Абу Бакр.

— Что? — Хатлух заполошно вскочил, перехватывая пику и направляя острие на повара. — Кто? Кого?

(В караулке молодой стражник тоже вздрогнул и недоуменно посмотрел на начальника. “А! — тот безнадежно махнул рукой. — Все шуткует, шакал”.)

— Кого! Того! — передразнил Абу Бакр, балансируя подносом. — Дай пройти! Совсем совесть потерял. Дрыхнешь на посту.

— А, это ты! — сказал Хатлух, вытер рот рукой и спросил недоуменно: — Ты что орешь?

— Да то! — озлился повар. — Двери открывай! Вот ты тут спишь, как у мамки под сиськой, а царевичи сбегут, что будешь делать?

— Царевичи-то не сбегут, — буркнул Хатлух. — А вот ты в следующий раз так заорешь — я тебя точно проткну, ишак ты безмозглый.

— Ничего, посмотрим еще, сбегут или не сбегут, — ворчал повар, осторожно пронося поднос мимо притолоки. — Сбегут, так тебя собакам скормят. А тыквой твоей бестолковой горох будут обмолачивать.

— Иди, иди!

Хатлух заглянул в комнату поверх плеча Абу Бакра, убедился, что все на месте, затворил за ним двери, сплюнул с досады и снова сел, бормоча насчет того, что кое-кому самому давно уж пора настучать по безмозглой башке.

В комнате царевичей было сумрачно. Узкие зарешеченные окна смотрели на восток, солнце заглядывало в них только утром, скупо расплескивая раннее свое золото на стены, завешенные ткаными покрывалами, и на пол, застеленный коврами и одеялами.

Десятилетний Хасан лежал на животе, подперев голову руками и скрестив ступни согнутых в коленях ног. Шестилетний Ибрахим сидел с противоположной стороны шахматной доски, тоже подперев голову руками. Однако подпертая голова старшего выражала беззаботность и уверенность в себе, младший же хмурился, и напряженно сведенные к вискам ладони наводили на мысль об охватившем его отчаянии.

Мансур, развалившись в другом углу, рассеянно пощелкивал четками.

Войдя, Абу Бакр низко поклонился, ухитрившись при этом ничего не поронять с подноса, и осторожно поставил его на дастархан.

— Повелитель, — сказал он, с новым поклоном обращаясь к Мансуру. — Откушайте, пожалуйста. Ягненок молодой, сочный. Мальчики! Пожалуйте кушать!

Ибрахим только пуще нахмурился; Хасан, заинтересованно посмотрев в сторону яств, перевернулся, сел и сказал не глядя:

— Ладно, сдавайся.

— Сам сдавайся! — зло ответил Ибрахим. — Скоро смерть твоему царю!

— Да уж ладно, смерть, — примирительно пробормотал старший, пересаживаясь ближе к дастархану. — Давай лучше поедим, потом новую начнем.

Секунду помедлив, Ибрахим решился и с громким хохотом смел с доски фигуры, одну из которых заменяла персиковая косточка.

Младшие увлеклись ягненком. Абу Бакр, беспрестанно кланяясь, подсел к Мансуру.

— Все готово, ваше величество, — тихо говорил он, успокоительно разводя ладонями. — Вы, главное, когда начнется, не выходите отсюда, не надо. Если кричать кто будет, на помощь звать — все равно сидите, не высовывайтесь. Верные люди все сами сделают. Бухара ждет вас, повелитель. Скоро вы будете в Арке!

— А Назр? — хмурясь и нервно пощелкивая теперь уже не четками, а костяшками пальцев, перебил его Мансур. — Он точно погиб?

— Соболезную, повелитель... брат есть брат, я понимаю. Но известие верное — погиб. Гюрза его укусила... гюрза, ваше величество... черная смерть... знаете?

— Знаю, — снова поморщился Мансур. — Ладно, хорошо. Точно завтра?

— Точно, ваше величество. А если нет, если какая неожиданность, тогда я, как обычно, вам обед принесу... тогда и новости скажу, все как есть... хорошо?

Мансур нервно поежился.

— Вы поешьте, поешьте, — бормотал Абу Бакр. — Ягненок — как горлица... во рту тает.

— Не хочу! — скривился Мансур.

Дверь приоткрылась.

— Ты что опять тут застрял? — с подозрением спросил Хатлух, заглядывая внутрь. — Поставил поднос — и вали!

— Поели бы, — упрашивал Абу Бакр, на коленках пятясь от царевича к дверям. — Во рту тает!

На ноги он встал у самого порога.

Грозно сведя брови, Хатлух еще раз осмотрел внутренность покоев и неспешно закрыл дверь.

Между тем начальник охраны и молодой стражник доели свою шурпу и теперь сидели порыгивая.

— У этой птицы два сердца, — толковал молодой стражник, — поэтому она и летает быстрее всех, и живет дольше.

— Чушь какая-то, — сказал начальник.

— Не чушь, дяденька, — заупрямился стражник. — Мне отец говорил. А мой отец, между прочим, при великом эмире Самани...

Речь его прервало новое появление повара.

— Я пошел, Ахмад-ака, — полувопросительно сказал Абу Бакр, легко кланяясь начальнику караула. — Царевичам ужин отнес, не беспокойтесь.

— Отнес? — строго переспросил начальник, супясь. — Ну хорошо.

Абу Бакр шагнул было, но задержался, расплывшись в широкой улыбке.

— Завтра из чего вам шурпу сварить? Хотите, из козлиных копыт сварганю? А если шурпа надоела, могу редьку с парочкой крыс потушить? — их в подвале, как блох в подстилке, жирные такие.

— Иди, иди, болтун проклятый! Чтоб тебе подавиться твоими словами, придурок. Вот вернется эмир, я тебя точно отсюда выставлю!

— Эмир? — удивился Абу Бакр. — Это Назр-то? Пацан-то этот безусый? Вот-вот, пусть вернется поскорее. Я ему покажу, что такое ишачий Навруз! Он у меня узнает, как орехи задницей колоть.

— Что ты несешь, идиот?! — начальник караула налился черной кровью. — Шакалье отродье! Плетей давно не получал?!

Но Абу Бакр с диким своим гыканьем, заменявшим ему то, что у других называется смехом, уже скрылся в переходе.

— Натуральный придурок, — вздохнул стражник. — Сумасшедший. Сумасшедшим все можно болтать. Люди только смеются над их глупостью, вот и все. А они и того не понимают.

— Не знаю, — угрюмо сказал начальник караула. — Сдается мне, что до петли он все-таки однажды доболтается.

* * *

Абу Бакр спустился во внутренний двор, и скоро опять стало слышно его залихватское гыканье — это он перекинулся парой-другой своих диковатых шуток с тамошним дозором. Прошел в ворота — с двумя привратными стражниками тоже о чем-то посмеялся — и двинулся по широкой, разъезженной, грязной, неустроенной улице, какие всегда и везде ведут к тюрьмам и другим домам скорби и мучений.

Теплый ветер стаскивал к северу густое облако тяжелых городских запахов, вечно источаемых гнилыми арыками и лужами нечистот, а взамен нес с юга ароматы цветущей степи. И хотелось верить, что благородная Бухара вечно будет напоена таким свежим, душистым воздухом!

Напевая, повар дошел до переулка, оглянулся, проверяя, нет ли за ним слежки, свернул в квартал Дубильщиков, миновал два квадратных пруда, на выложенных камнем берегах которых пованивали сохнущие кожи. Повернул направо, к мечети святого Гийаса (хотя от самой крепости Кухандиз можно было пройти сюда значительно короче), и обошел ее, снова оглянувшись, чтобы убедиться, что его маршрут никого не интересует.

В конце концов, изрядно попетляв, уже в сумерках он свернул в один из проулков Тюркского квартала.

* * *

Осталось до конца неясным, на самом ли деле придурок Абу Бакр юродствовал по зову сердца, испытывая те неожиданные и острые припадки опасного вдохновения, что заставляют людей говорить царям правду и смеяться им в лицо, — или, напротив, придуривался, играл роль, убеждая зрителей в собственной никчемности, а на самом деле тщательно готовясь к выходу на совсем иную сцену.

Так или иначе, через некоторое время после того, как эмир Назр во главе походной колонны отбыл в сторону Нишапура, операция, подготовленная благодаря посредничеству повара Абу Бакра, успешно состоялась: несколько бухарских своевольцев ворвались в Кухандиз, повязали стражников и освободили царевичей, старший из которых уже хорошо представлял себе судьбу, подготовленную для него сипах-саларом Ай-Тегином.

В Арке дел тоже оказалось не много, поскольку охрану составляли все те же тюрки.

В разгар дня на базарной площади невдалеке от цитадели появился небольшой отряд конной гвардии, окружавший группу одетых в раззолоченные чапаны сановников. Взвыли карнаи, ударили барабаны, и под их тревожный рокот глашатаи прокричали оторопевшим жителям Бухары, что прежний их заступник — эмир Назр — погиб в дальнем походе, снискав великую славу и вечную память. И что новым эмиром провозглашается младший брат Назра, такой же законный, как Назр, сын эмира Убиенного, — Мансур.

— Мансур! — довольно нестройно взревели всадники, раз за разом норовя кольнуть синее небо своими острыми пиками. — Эмир Мансур!

Новый эмир в сопровождении свиты поспешно проследовал в покои Арка (повара Абу Бакра не отпускал от себя ни на шаг). Базарный же люд вернулся к привычным занятиям. И снова полетело над площадью, мешаясь в более или менее ровный гул, изредка нарушаемый безобразным ослиным ревом:

— А вот джугара! Свежая джугара!

— Холодная вода! Кому холодной воды!

— Овощи! Пригородные овощи!

— Дешевые веники! Веники подешевели!..

Но, конечно, и судачили между делом: впрямь ли погиб молодой эмир, да усладится его душа запахами рая, или Мансура выкликнули на царство при живом правителе, в дальнем своем походе еще, небось, и не знающем об измене; толковали, что сипах-салар Ай-Тегин прежде просился к Назру в визири, а тот отказал, а теперь вот оно как вышло; и что, конечно, имамы испугались тюрков, потому и одобрили возвышение Мансура, а то бы им, конечно, не поздоровилось; и что если Назр жив и сможет вернуть власть, то им, конечно, все равно не поздоровится — не оставит же Назр предательство имамов без последствий; и будет ли воина (а как ей не быть?), а если будет, то подорожает ли хлеб и овес, и коли да, то насколько?

В Арке про овес и хлеб не говорили, но в целом все же рассуждали о похожем. Ай-Тегин, на правах визиря, осторожно уговаривал Мансура, что ему совершенно ничего не грозит, потому что гвардия — это мощная и, главное, профессиональная сила, призванная именно к тому, чтобы охранять правителя, не допускать никакого для него ущерба и, напротив, всячески заботиться о благополучии и процветании. Что же касается ополчения, из которого преимущественно состоит отряд Назра, то это просто кишлачные мужики, два раза в год собирающиеся на своих лошаденках и со своей провизией на положенные смотры. Поэтому, услышав о случившемся, Назр, как человек довольно робкий и малодушный... — тут Мансур вскинул брови и изумленно посмотрел на сипах-салара; ну пусть не малодушный, — поправился Ай-Тегин, — но все же и не такой храбрец, чтобы очертя голову совать ее в петлю. Поэтому, конечно же, услышав, что Мансур наконец-то занял по праву полагающийся ему престол, Назр не посмеет предпринять военные действия, распустит свой полувоенный сброд по кишлакам и, обливаясь слезами обиды и огорчения, поплетется в Самарканд просить у племянника крова и хлеба — раз у него самого теперь ничего своего нету.

Мансур кивал, и было заметно, что его окатывают то волны страха, то отчаянной уверенности в том, что все так и будет, как толкует Ай-Тегин. Ай-Тегин же заговорил о том, что надо при случае и народу показать, что эмир Мансур гораздо лучше эмира Назра, и для этого следует предусмотреть ряд мероприятий благотворительного характера — например, учитывая, что в прошлом году хлебный налог был собран с избытком, а ныне уж недалеко до нового урожая, раскрыть пару амбаров и раздать зерно нуждающимся — ну, или, точнее, всем, кто за ним явится.

— Да уж целым стадом сбегутся, тут спору нет, — заметил Абу Бакр. — Еще, чего доброго, друг друга перетопчут.

Мансур одобрительно хихикнул, и повар продолжил бодрее:

— Вообще, конечно, эмир должен о народе заботиться, что говорить. Эмирское дело какое? Я вот что слышал. Один эмир умирал. А сын и спроси: дескать, увижу я тебя еще когда-нибудь или нет. А эмир-то и говорит: да, мол, непременно — в первую, вторую или, самое позднее, на третью ночь приду к тебе во сне. Прошло двенадцать лет — ни слуху ни духу. На тринадцатый год сын все-таки его увидел. И говорит ему: “Отец! Зачем ты меня обманул?! Ты же обещал, что явишься через три ночи!” А отец, покойный эмир-то, — печальный такой, невеселый — отвечает: “Извини, сынок, занят был. Оказывается, в самом начале моего правления в окрестностях города поломался мост. Мои смотрители недоглядели, вызвали строителей только на следующий день, а за это время чей-то баран провалился и сломал ногу, — и до сего времени я держал за это ответ”. Вот какие дела у эмиров, — закончил Абу Бакр и несмело тыкнул. — Такие у них дела.

Ай-Тегин молчал.

— Вот какие дела! — повторил за ним Мансур, восторженно хлопнув ладонями по коленкам, но явно отвечая при этом не повару, а собственным мыслям. — Молодец Абу Бакр, верно говоришь! Армию нужно готовить! Верно, дядя Ай-Тегин? Абу Бакр, вели седлать коней, мы едем по войскам!

* * *

Назр, наготу которого прикрывала лишь набедренная повязка, сидел на подушках в тени раскидистого орехового дерева.

Балами прохаживался рядом, с тревогой наблюдая за происходящим.

Табиб Мушараф, не касаясь тела эмира, плавно водил ладонями возле его поясницы, опускаясь ниже, к бедрам, и еще ниже, к самым ступням.

Назр морщился, иногда встряхивал головой, как делают лошади, отгоняя докучливых оводов. Губы у него запеклись.

Балами сделал знак, слуга подал чашу арбузного сока.

— Ну скоро ты будешь что-нибудь делать? — допив, хрипло спросил Назр. — Сколько можно издеваться?

Мушараф испуганно затряс пальцами, скривился:

— Подождите, господин, подождите! Лучше не спешить, тогда мы вытащим ее целой.

— А если не целой?

— А если, не приведи Господи, не целой, то две недели горячки тебе обеспечены, — грустно ответил Балами вместо табиба.

— Да еще какой горячки, — пробормотал врач, снова начиная ласкать воздух возле кожи эмира.

— Какой ты тогда врач! — буркнул Назр, закрывая глаза. — Я тогда тебя на кол посажу. Я завтра должен двинуться дальше. Господи, за что мне такое наказание. Что ж все не слава Богу-то.

Кожа на его правом бедре то и дело начинала шевелиться — как будто изнутри ее что-то вспучивало. Бугорки появлялись, исчезали — и тут же возникали рядом.

Мушараф произвел ладонями очередное мановение.

Балами вздохнул и отвернулся. Поход и в самом деле не задался. То одно, то другое. Теперь вот еще Назр с риштой[35]. Дай Бог, чтобы обошлось.

— Вот она, вот она! — бормотал Мушараф, лаская голень. — Иди, иди сюда!

В какой-то момент он сделал под коленкой мгновенный разрез возле возникшего на коже бугра — и вдруг, с фантастической ловкостью ухватив прямо в теле, вытянул из эмира с полпальца какой-то белой нитки.

Это и была ришта.

— Тяни! — приказал Назр, не увидев, но почувствовав, что врач добился своего. — Скорей тяни!

— Боже сохрани, ваше величество! Не торопите меня!

Держа в щепоти, Мушараф другой рукой ловко защемил хвост червя заранее приготовленной палочкой, вырезанной из смолистой ветки тамариска, сделал пол-оборота... и еще пол-оборота, наматывая на спичину тонкое мучнистое тельце и тем самым постепенно вытягивая его из-под кожи.

— Терпите, эмир, — с придыханием повторял он, не замечая, как крупные капли пота текут по его раскрасневшемуся лицу. — Терпите!

Кровь неспешно сочилась из ранки. Когда чуть присохла, врач оживил ее острием ножа.

— Чтоб тебя! — сквозь зубы сказал Назр. — Балами! Смотри, что со мной творит этот коновал! Скажи, пусть вина принесут, что ли. Что вы из меня мученика делаете?

Дождавшись, когда пружинистая сила червя, старающегося остаться под кожей, чуть ослабла, Мушараф сделал еще несколько осторожных оборотов палочки.

— Идет, — азартным шепотом бормотал он. — Идет, паразит!

И еще на пару оборотов... и еще...

Прошло не меньше часа, когда наконец врач с торжествующим воплем поднял над головой свой инструмент с намотанным на него белым клубком размером со среднее яблоко.

— Готово!

Назр застонал, растирая затекшую ногу.

— Не порвал?

— Нет, слава Аллаху.

Он кинул клубок на угли жаровни, и тот, мгновенно размотавшись, задергался, зачадил и скоро исчез.

— Вот именно, слава Аллаху, — пробормотал Назр, морщась. — Все хорошо, что хорошо кончается... Может, сегодня еще успеем сотников собрать? Времени жалко.

— Сотников? — переспросил Балами, глядя в сторону заката.

Солнце — багровое, ясно очерченное, уже коснулось краешком уреза невысоких вершин Ханганского хребта.

— Или уже до утра оставим? Лучше бы сегодня... а завтра — вперед! вперед! Тянемся, честное слово, как эта проклятая ришта, чтоб ей гореть на том свете, как на этом, — в сердцах сказал Назр. — Давай, скомандуй, пусть идут на совет.

— Ну да, — вздохнул Балами, вопреки взвинченности повелителя проявляя странную флегматичность. — Можно и совет. Но тут, видишь ли, вот какое дело. Гонец прибыл.

— Из Бухары? — оживился Назр.

— Из нее, матушки.

— Ну?

— В Бухаре теперь новый эмир, — невесело сказал Балами. — Его зовут Мансур.

Глава четвертая

Мудрецы

От глиняного пола тянуло холодом. Шеравкан завозился, пытаясь упрятать ноги под куцую курпачу, и в конце концов разлепил глаза.

Ни черта не видно, только тут и там будто мукой припорошено: а это сквозь щелястую дверь и прорехи крыши просыпался в келью лунный свет.

Где все?

Спросонья представилось что-то совершенно несуразное. Джафар сбежал!.. Господин Гурган мчится сюда, маша саблей!.. Крики, топот, факела! “Где слепец?! Куда смотрел?! В яму его, мерзавца малолетнего!..”

Обулся, приоткрыл дверь, выглянул на двор.

Слава богу, было светло: огромный ковш луны висел над западным краем земли, проливая серебряный свет на все сущее; серебрилась листва, серебрились камни и стебли травы, вода в хаузе лежала серебряным слитком. Серебряный воздух звенел голосами сверчков.

Со стороны кухни доносился негромкий бубнеж. В поблескивающих гранях лунного света толком не разглядишь: все слоится и мерцает.

Там они, что ли?

Сидят у прогоревшего очага? Ну да, скорее всего. Сидят, болтают. Подойти?

Покидать жилье было боязно — ночь есть ночь. С другой стороны, светлая лунная ночь — это, конечно, совсем другое дело, чем, скажем, глухая осенняя тьма, в которой, как ни берегись, то и дело задеваешь ладонью шмыгающих вокруг зловредных аджина. Самому не приходилось, а отец рассказывал: говорит, такое ощущение, будто мышь по пальцам пробежала... легкая, пушистая... бр-р-р!

Пошел быстро, собранно, да и локти прижал к бокам, чтобы руками попусту не махать: береженого бог бережет.

Сидевшие у очага смолкли и повернулись; Джафар, впрочем, только наклонил голову, прислушиваясь.

Угли дотлевали.

— О! — негромко сказал Бухари. — Разбудили мы тебя?

— Нет, сам проснулся. Можно?

— Садись.

— Это ты? — спросил слепой.

— Я, — сказал Шеравкан.

— Дайте парню чаю.

— Да ладно, зачем.

Но Бухари уже нашарил пиалу, потянулся к одному из кумганов.

— Держи.

Старик-паломник покивал, приглаживая бороду:

— Ну, слава Аллаху!

Шеравкан присматривался к четвертому участнику полуночной компании и никак не мог понять, кто же это.

— В общем, я что говорю, — сказал Бухари, видимо продолжая начатое ранее. — Я ему в тот раз помог, а он потом меня же и высмеял — дескать, зачем совался, и без тебя хлопот хватает, только под ногами путаешься. У него в Пешаваре друг — начальник базара. Вот я и попросил, чтобы он за меня словечко замолвил. Как же! Скорее от шакала благодарности дождешься. Человек добра не помнит. Человек как устроен? Зарежь барана, тушу раздели, дай каждому поровну и себе возьми столько же... что будет? Сожрут, засалят все вокруг, расшвыряют свои поганые объедки, уйдут, рыгая, а потом раззвонят по всей округе, какой ты сквалыга: и баран-то был тощий, и соли-то пожалел, и вонь-то у тебя в доме такая, что кусок в горло не лезет.

Купец хмыкнул, как будто приглашая собеседников к одобрению; в лунном блике его черная борода блестела как намасленная. Не дождавшись реакции, продолжил:

— А если барана съешь сам, а гостям бросишь вонючие кишки и обглоданные кости — вот тогда все будут благодарить, улыбаться и почтительно кланяться! Разве не так? Кого палкой бьешь, тот тебе сапог целует. А к кому с уважением, тот сам норовит плеткой перетянуть.

— Во как, — пробормотал слепец.

— Что?

— Ничего, да только после твоих рассуждений жить не хочется.

Купец, при последних словах поднесший ко рту пиалу, чтобы промочить горло после длинной речи, поперхнулся; судя по черноте потекшего по бороде, это было вино. Поставив пиалу и утираясь, сдавленно пробасил:

— Почему же? Я правду говорю!

Джафар вяло махнул рукой. Поднял голову, учуяв, должно быть, запах пролитого.

— Налей глоток.

Неожиданно за купца вступился старый паломник.

— Видно, вы, уважаемый, горькую жизнь прожили, — с искренним сочувствием сказал он. — Тяжелые мысли и носить тяжело... да что делать. Вы правы, добрых людей стало мало на свете. Не то что в прежние времена.

Однако Бухари почему-то не принял его поддержки, а, напротив, неожиданно ощетинился.

— Это в какие же такие “прежние времена”? — сухо поинтересовался он. Похоже, старик почуял в его голосе скрытую угрозу. Не желая затевать спор, он только глубокомысленно развел руками.

Вместо него инициативу взял тот, кто был четвертым.

— Ну в какие, — сказал он. — В древние времена. Во времена Пророка. Теперь Шеравкан узнал: это был тот самый жулик, что выдавал себя за Царя поэтов. После своего шумного разоблачения он куда-то делся; Шеравкан грешным делом решил, что вовсе ушел из караван-сарая, чтобы не мозолить глаза людям. Не напоминать о собственном позоре. И на поминальном угощении его видно не было. А он, оказывается, вон чего: здесь. Еще и рассуждает. Бывают же такие бесстыжие!

— Ах, во времена Пророка, — саркастически протянул купец. — Это откуда же известно?

— Да известно уж, слава Аллаху... такое не спрячешь.

— Во времена Пророка больше было добрых людей? — напирал Бухари. Самозванец примирительно хихикнул, но все же не уступил:

— Гораздо больше.

— С кем же Пророку тогда воевать приходилось?

— Как “с кем воевать”? — переспросил самозванец, снова хихикнув.

— Да вот так: с кем воевать?

— Было с кем воевать! — не сдавался тот. — Я же не говорю, что плохих людей вовсе не было. Плохих людей и тогда хватало. А теперь от них просто спасу нет.

— Спасу нет?

— Ну да.

— А добрых мало?

Шеравкану показалось, что купец слишком уж напирает на этого неудачника. У него самого он тоже не вызывал никакой симпатии, но все же Бухари чрезмерно бычился и вращал глазами, будто хотел напугать. А дела не говорит. Кажется, ему просто пошуметь хочется, погрохотать. А о чем греметь — неважно.

— Мало, — вздохнул самозванец.

— Это еще смотря кого добрым считать, — упрямился Бухари.

— С этим понятно.

— Что понятно?

— Понятно, говорю, кого добрым считать.

— Ему понятно! — саркастически восхитился Бухари, после чего шумно выглохтал новую пиалу вина. — Кого же?

— Того, кто способен куском хлеба поделиться.

— Вот как! — с той же мерой напора и насмешливости пробасил Бухари, готовясь, вероятно, к новому наступлению. — Много ж тогда вокруг нас добрых людей бродит! Если всего куском хлеба!

— Ну да... только этот кусок должен последним быть.

Купец фыркнул.

— Да, — снова вступил в разговор старик хаджи. — Так и есть. Молодой человек правду говорит. Вот, например, под Багдадом есть одна пещера, где похоронено семьдесят святых. Почему они святые? У них была лепешка. Однако каждый уступал другому свое право отломить от нее. И этот хлеб переходил из рук в руки, пока все они не умерли — да благословит их Аллах! Пещеру так и называют — Голодная.

Повисло то, что можно было бы назвать тишиной, если бы не оглушительный грохот сверчков, поставивших своей целью распилить-таки к рассвету подлунный мир на мелкие части.

— Вы были в Багдаде, уважаемый? — поднимая голову, спросил слепец.

— Где я только не был! — хаджи махнул рукой.

Жест определенно показывал, что о его странствиях не стоит и заговаривать: их так много, что устанешь перечислять.

— Говорят, в одной тамошней мечети есть камень, который Али расколол во сне.

— Ну да, — хаджи кивнул. — Есть. Большой такой валун... с баранью тушу примерно. Трещина — в палец. Одни говорят, что Али — да будет доволен им Аллах! — саблей рубанул. Другие — что просто рукой провел.

— Рукой? — уточнил Бухари. — Не саблей, а рукой?

— Шахбаз, дорогой, — мягко сказал Джафар. — Ты не тому удивляешься. Дело не в том, что рукой. А в том, что во сне.

— Вот именно, — подтвердил хаджи. — Учитель правильно говорит: во сне.

Помаргивая, Бухари в немом изумлении перевел взгляд со старика хаджи на Царя поэтов.

— Учитель, как такое может быть? — в конце концов спросил он со сдержанным негодованием в голосе.

— Эта мечеть — шиитская, — пояснил хаджи. — Понимаете?

— При чем тут мечеть! — возмутился купец. — Будь она хоть капищем идолопоклонников! Как человек мог расколоть камень во сне?!

— Уважаемый, — встрял самозванец. — На все воля Аллаха. И потом что же: вы сами никогда снов не видите?

— Сны я вижу! Но те камни, что я колю во сне, во сне и остаются! А когда просыпаюсь, все камни вокруг меня целые!

— Состояние сна внушает человеку большую уверенность, нежели состояние бодрствования, — вздохнул слепой. — И потом, Шахбаз: ты же все-таки не Али.

— Да будет доволен им Аллах, — сказал хаджи, подводя черту.

Недовольно сопя, Бухари наполнил пиалу вином.

— Держите, учитель.

— Поставь.

Они помолчали.

— Скажите, учитель, — несмело начал самозванец, которого, судя по всему, прежде сказанное навело на новые размышления. Шеравкану показалось, что он усмехается с выражением какой-то загадочности. — Как по-вашему, что в человеке самое главное?

Джафар хмыкнул.

— Я вам чужими словами скажу. Спросили об этом одного мудреца. Он ответил: самый большой дар — это природный ум. “А если Господь не наделил человека умом?” Тогда знания, — сказал мудрец. “А если и знаний маловато?” Тогда правдивый язык. “А если и того нет?” Тогда надо молчать, — сказал мудрец. “А если нет сил молчать?” — спросил этот несчастный. Тогда умри! — крикнул мудрец, потеряв терпение.

Самозванец рассмеялся. Потом сказал:

— Я так и думал, что вы этим ответите. Это ведь из...

В эту секунду Бухари бранчливо перебил:

— Нет, а что это значит: умри?

— То и значит, — буркнул Рудаки. — Умри, чтобы не докучать людям бессмысленной болтовней.

Все молчали. Бухари обиженно сопел.

— Ты чего? — спросил Рудаки, когда молчание затянулось. — Это мудрец так сказал, а не я. Слышишь?

Купец буркнул что-то, потом сказал хмуро:

— Да ладно вам... разве я не понимаю?

— Умереть трудно, — вздохнул хаджи. — Как ни страшна жизнь — а все равно тяжело оторваться. Жизнь — будто морская вода: чем больше пьешь, тем сильнее жажда.

Самозванец кинул на угли несколько хворостин. Одна из них скоро зачадила и вспыхнула.

Все смотрели на разгорающееся пламя.

Шеравкан взял пустой кумган и пошел к колодцу.

От ворот обернулся.

Фигуры мудрецов в лунном сиянии казались вылитыми из серебра.

Когда он вернулся, разговор шел о совершенно иных вещах.

Глава пятая