Ссора из-за денег. Свадьба. Масхарабозы. Застолье 4 страница

Вопросительно посмотрел:

— Слышите? — А-а-а, а-а-а, а-а-а! О-о-о, о-о-о, о-о-о! Что вас смущает, это же просто звукопись!

— Я понимаю, — кивнул Джафар. — Несомненно, в части звукописи к вам пришла большая удача. Однако, во-первых, хороши ли эти повторяющиеся “ты как”? Тыкак-тыкак-тыкак... не много ли тыкаков? И потом: вы сравниваете эмира с весами купца. Сравнение неожиданное, но в чем его смысл?

— Указание на справедливость эмира. Весы точны и справедливы. Эмир точен и справедлив, как весы. Разве это плохо?

— У вас сказано коротко: “Ты как весы купца”. Между тем весы могут быть испорчены. Да и купцы разные попадаются. Есть и такие, что норовят обвесить. Не лучше ли написать прямо: “Ты — справедливый царь”?

Калами досадливо сморщился.

— Простовато, конечно, — вздохнул он. — Но если вы настаиваете...

И пожал плечами, признавая необходимость терпимости по отношению к тем, кто не понимает сложных, богатых поэтических сравнений.

— А что значит “ночное солнце”? — спросил Джафар. — Ночью солнца вообще не бывает. Именно этим ночь отличается от дня.

Калами вскинул взгляд, полный обезоруживающего недоумения.

— Но, учитель, не думал, что вы!.. Что тут непонятного? Ночью солнца нет, это верно. Но у нас есть эмир! Он заменяет нам солнце!

— Эмир заменяет нам солнце ночью. Лучше было бы так и сказать... нехорошо, допустим. С луной тоже понятно... хотя, конечно, нагружать один бейт всеми небесными телами... ладно, это ваше дело. Но почему “огонь оконца”?

Калами фыркнул: по мере того как он защищал от нелепых придирок строку за строкой, градус его спеси повышался.

— Мы что же теперь, всю касыду по строчке будем разбирать? Нехорошо. Хоть я и не понимаю, что можно не понимать в этом сравнении, — снова фыркнул, а теперь еще потряс головой и мученически закатил глаза. Джафар терпеливо ждал ответа. — Вы, учитель, лучше меня знаете, что такое сравнение... сравнение бывает по качеству, по взаимозаменяемости, воображаемое сравнение, сопряженное сравнение... что тут непонятного? — И в подтверждение своей правоты снова пропел недовольным и наставительным тоном: — Ты как ого-о-онь око-о-онца!

— Что это значит? — спросил Джафар. — Вы хотите сказать, что случился пожар? Иначе как объяснить, что оконце загорелось?

— При чем тут пожар?! Ну при чем тут пожар, учитель! Странник возвращается домой после многолетних скитаний! Он поднимается на холм — и видит лежащее внизу родное селение. Солнце давно скрылось за грядой... темнеет... рисинки первых звезд проклюнулись на шелке темно-синего неба. Бедный путник! он устал! у него нет сил! Но там, вдали, забрезжил огонек — это пламя очага в его родном доме. Он видит его — и один только взгляд, один только взор, одна только мысль о нем прибавляет ему мужества. И вот уже он бодро шагает дальше, радуясь близкой встрече с женой и детьми. С волнением представляет себе, как обнимет мать, как прижмется щекой к щеке отца. Что непонятного? Этот огонек в окне — наш эмир!

— Ах, дорогой Калами, как вы говорите! — вздохнул Джафар. — Заслушаешься.

— Пишу я не хуже, — буркнул поэт.

— Ну да, — вздохнул Царь поэтов. — То есть, как я понял, вы хотите сказать, что наш эмир для нас — это свет в оконце. Тогда так и напишите. Просто и ясно: свет в оконце. По крайней мере все поймут, что вы имеете в виду.

Калами снова фыркнул.

— Вы, учитель, как будто сами не понимаете. Есть же понятие размера! “Как свет в оконце” никуда не лезет.

— Напишите “будто”. “Будто свет в оконце”. В этом есть и другая выгода: одним “тыкаком” меньше станет.

— Ты как луна для нас, ты будто свет в оконце, — пробормотал Калами и вдруг оживился: — А что? Неплохо! Довольно удачно вы сказали!

Джафару отчего-то вдруг представилось, что поэт протянет руку и в припадке благодушия одобрительно потреплет по щеке своего небесталанного собеседника.

— Ну хорошо, — резко сказал он, отгоняя дикое видение. — Дорогой Калами... видите, если поразмыслить над каждым словосочетанием, можно кое-что улучшить. Поэтому я все-таки попрошу вас еще разочек ее...

— Вы же знаете, учитель, как мне тяжело живется, — тускло перебил его Калами.

Он ссутулился и снова стал понур и несчастен.

— Не везет мне с этим, учитель... а вы же сами знаете, как должен жить поэт, чтобы у него получались хорошие стихи. Помните, вы зачитывали на собрании из какого-то трактата? Дом поэта должен быть хорошо убран и приспособлен для всех времен года. Нужно иметь при нем тенистый сад, а в саду — холм для прогулок... пруд, полный кувшинок... и фонтан. И прислуга у него должна быть, и переписчики... я же помню, учитель, вы читали. А у меня что? Кибитка тесная... летом жара несусветная, зимой зуб на зуб не попадает. Мне так нужны деньги! Позвольте, учитель, я все же прочту касыду на завтрашнем собрании. Может быть, эмир пожалует мне хотя бы пятьсот дирхемов. Вы же сами знаете, он ничего не понимает в нашем деле!

— Когда речь идет о его баснословных милостях, — громко заговорил Джафар, заглушая последние слова Калами, — эмир не знает числа меньше тысячи!

Сидевшие по углам одновременно подняли головы: голос Царя поэтов гулко разнесся по залу.

— Это во-первых, — тихо сказал Джафар. — Во-вторых, не стоит рассуждать о том, насколько верно способен эмир оценить поэтические таланты своих рабов... не правда ли? Честное слово, не стоит этого делать. В-третьих, дорогой Калами... я готов помочь вам. Пришлите кого-нибудь ко мне домой ближе к вечеру, я передам денег. Но рисковать мнением господина Балами я не могу. Если господин Балами разочаруется в моей способности организовать достойное течение поэтической жизни при дворе достославного эмира Назра, он предложит эмиру назначить Царем поэтов кого-нибудь другого. Например, Шахиди. Вам этого хочется?

Автор злополучной касыды пожевал губами. Шахиди был его злейшим врагом.

— Поэтому давайте с вами так договоримся, — еще мягче сказал Джафар. — Во-первых, повторяю, пришлите кого-нибудь за деньгами. Во-вторых, поправьте то, что мы сегодня обсудили, и через пару дней приносите новый вариант. Поймите, дорогой Калами, я не могу переписывать все ваши стихи. Я переписал две ваши большие касыды, но теперь, мне кажется, вы сами можете эту...

— Господин Гурган одобрил эту касыду, — сухим голосом перебил его Калами. — Господин Гурган считает, что в ней верно отражены вопросы веры!

Джафар осекся.

Опять он, глупец, забыл, что для поэта слава дороже денег.

Однако мнение господина Гургана, приводимое в качестве аргумента при разговоре о поэзии, — это нечто совсем новое. Прежде именем господина Гургана можно было добиваться назначения на какую-нибудь должность. Или, наоборот, пытаться свалить того, кто эту должность занимает... то есть почему наоборот?.. вовсе не наоборот, а именно для того, чтобы занять ее самому.

— Ах, вот как, — задумчиво сказал он. — Спасибо, что вы сообщили мне об этом. Мнение господина Гургана чрезвычайно важно для меня. Но все же я, должно быть, не получил неких важных известий... что, разве господин Гурган уже назначен Царем поэтов? На самом деле? Отныне именно его волей определяется порядок чтения стихов эмиру?

Калами вскинул затравленный взгляд.

— Нет? Еще не назначен? Тогда отношение господина Гургана к вашим произведениям — это дело личного вкуса господина Гургана, будь он здоров и благополучен. И ничего больше. До свидания. Дафтари, прошу вас!

Дафтари уже стоял наготове у колонны, мелко кланяясь и то плотно скручивая, то вновь развивая свой свиток.

Калами тяжело поднялся, шагнул было, остановился.

— Позвольте, я расскажу вам одну историю.

Голос его подрагивал.

— Короткая история, высокоуважаемый Джафар... можно?

— Разумеется. Слушаю вас.

— Там, где я жил в детстве, водились львы... понимаете? Львы.

— Я понимаю, — кивнул Джафар. Он уже жалел о своей резкости. — Львы.

— Да, так вот. Однажды мы с братом пошли в соседнее село... отец послал отнести мелкий долг тамошнему дихкану. Мы поднялись на холм. Под холмом текла река. Даже не река... ручей. По камням можно перейти. К концу лета он почти пересыхал. И увидели льва. Он лежал у реки... большой такой лев.

Калами покачал головой, как будто снова удивляясь делам давно прошедшего.

— Мы не знали, что делать... боялись. Сидели на холме. И домой нельзя вернуться — отец ведь послал нас... и вперед тоже не пойдешь. Лев все-таки... не собака ведь, а лев. Понимаете?

— Понимаю, — сказал Джафар.

— А потом со стороны Сангибазара появился человек. Мы закричали ему, замахали, чтобы предупредить. Но он нас не слушал. Он увидел льва, достал из-за спины лук, наложил стрелу, натянул — и пошел на него. Когда приблизился, лев прыгнул, а он выстрелил. И поразил. Должно быть, попал прямо в сердце. А потом выхватил нож и прикончил.

Калами сжал кулаки и дернулся так, будто сам только что это сделал.

— Вытащил стрелу, сунул в колчан. Колчан снял. И лук положил на камни. Разулся — он в сапогах был, — разделся и тут же бросился в воду. Поплескавшись, вышел на берег, выжал волосы и оделся. Потом надел один сапог, прилег на бок и долго пробыл в таком положении. Мы не знали, что и думать. “Клянемся Аллахом, — сказали мы друг другу. — Он молодец, но перед кем же он хвастается?”

Калами загадочно усмехнулся, глядя на Царя поэтов сощуренными злыми глазами.

— В конце концов мы спустились к нему. Он лежал, как и прежде... он был мертв. Мы не понимали, что случилось. Потом брат осмелился снять тот сапог, что он успел надеть. В сапоге мы нашли маленького скорпиона.

Калами протянул сложенные щепотью пальцы.

— Ма-а-аленький! По сравнению с человеком — просто крошка. И по сравнению со львом — сущая мелочь.

Глаза поэта светились восторгом.

— Но он ужалил этого человека в большой палец — и человек тотчас умер! — торжествующе закончил он.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Джафар.

Калами победно усмехнулся.

— Победителям львов следует бояться скорпионов, — ответил он. — Спасибо вам, учитель, за науку. Я пойду. А денег мне от вас не надо.

Повернулся и пошел к дверям, неслышно ступая по цветастым паласам.

* * *

Сидел, низко опустив голову и растирая виски пальцами.

Легкое веяние воздуха и близкий шорох.

Со вздохом поднял взгляд.

— Здравствуйте, учитель, — сказал Умед Дафтари, низко кланяясь. — Как вы себя чувствуете? все ли в порядке?

— Садись, садись... все хорошо, спасибо... как сам?

— Вы так заботливы, учитель. Все хорошо, учитель, спасибо.

Узкое смуглое лицо Умеда Дафтари дышало приветливостью и уважением, черные глаза сияли волнением и радостью.

— Хотел посоветоваться насчет завершения касыды.

— Давай посоветуемся.

Умед Дафтари — милый парень. Сколько ему? — наверное, нет тридцати. Поэзия невеликая... повторы бывшего, перепевы... самоповторы... Но все же иметь с ним дело — это совсем не то, что с дураком Калами. Совсем другое дело. Простой и милый парень. Симпатичный. Славный. Ему подходит его имя — Умед[48]. Действительно, на такого можно возложить надежды. Мягок в обращении, ласков, любезен — но, пожалуй, может и характер показать. Приятно, что он, судя по всему, несет звание ученика с радостью и гордостью. В отличие оттого же, скажем, Калами. Тому его формальное ученичество — нож острый. Уверен, что это горькая несправедливость... а если бы по справедливости, так он и сам мог бы всю эту серость кой-чему поучить... страдает из-за этого, терзается недооцененностью.

Как надоело, господи.

Прежде можно было поговорить с Юсуфом. Излить душу. Юсуф всегда в ответ толковал одно и то же. Не злись. Хватит тебе. Налей чашу вина, выпей. Будь добрее. Не забывай, что мы ничем не отличаемся от других. Надеюсь, ты не настолько безумен, чтобы думать, будто Калами может проникнуться к тебе восхищением. Да, я согласен, Калами — бездарь. Да еще и дурак вдобавок. Ты и в этом прав. Но и к нему ты должен относиться с пониманием. То, что Калами — бездарь, знаем только мы с тобой. Ну и еще сотня поэтов. Да и непоэтов тоже. Все, короче говоря. Только Калами этого не знает. Нельзя винить его за это. Он не может знать о своей бездарности. Потому что Калами — поэт. Почему он поэт? — только потому, что уверен в этом. Смешно, конечно. И все же согласись, что этого достаточно. Ведь это единственное в жизни, в чем он уверился по-настоящему! А увериться в собственной бездарности он не может. И никто из нас не может. Уверяю тебя, в этом мы равны. Признание собственной бездарности равносильно самоубийству. Ведь ты не хочешь довести его до самоубийства? Слава богу. Поэтому относись с пониманием. Каждый из нас гордится тем, что пишет. Человек всегда гордится чем-нибудь из того, что имеет. Умом. Красотой. Стихами. Уверяю тебя: спроси самого последнего из людей — и ты узнаешь, что он чем-нибудь гордится. Хотя, казалось бы, чем может гордится человек? Все, что у него есть, все его качества, все приобретения — дал ему Бог. Светлая голова? — он родился с такой. Привлекательная внешность? — глупо объяснять, что она существует помимо его желания. Даже работоспособность, даже характер... да что говорить: даже воля, обладая которой иным удается изменить самого себя, — согласись, все это от Бога. Способность учиться, способность воспитываться дана Господом — и разве ты не видел детей, которых нельзя воспитать, нельзя ничему научить, потому что у них нет к этому Божьего дара. Да, да: Божии дары — человек получает их ни за что, принадлежат они не ему — и все же он находит повод ими гордиться. Между прочим, и все то, что можно поставить человеку в вину, все, что позорит его или делает заслуживающим худшего наказания, — тоже от Господа. Мало самого дара — требуется еще дар с достоинством распорядиться им... и что делать, если щедрость Творца оказалась небезгранична и человек своей ленью или равнодушием только позорит свои таланты? Впрочем, не в этом дело. Я тебе другое скажу: каждый из твоих поэтических питомцев в душе числит себя выше Царя поэтов. И искренне и глубоко уверен, что мир стал бы куда гармоничней, если бы это звание принадлежало ему, а не тебе. И все свои беды списывает на твои происки. Потому что, видишь ли, ты прорвался к трону. Благодаря, как они думают, свойственной тебе хитрости, пронырливости, изворотливости. Неразборчивости в средствах. Жадности, злобности... чему еще? Самым, коротко говоря, низким свойствам твоей души. И, конечно же, звериной безжалостности в борьбе с соперниками. А они остались внизу... попранными и обесславленными. И как же, ты думаешь, после всего этого они должны к тебе относиться?..

Юсуф был прав, всегда прав.

Все так.

Но только не в случае с Умедом Дафтари.

Умед Дафтари другой.

Конечно, и в этот раз далеко не все хорошо в том, что он принес на суд учителя... многое придется переписать... никуда не денешься... такое нельзя читать на собрании.

Что делать. Может быть, со временем он обретет легкость... точность. Маловероятно, конечно. Ну а вдруг?

— Дорогой Умед! — торжественно сказал Джафар. — Я должен вас поздравить. Я поражен! Очень, очень звонко получилось. Вы превзошли самого себя. Скоро все мы будем вынуждены у вас учиться, честное слово! Какая музыка! Как звучно! Как внушительно. Прекрасно, прекрасно. Совершенно не к чему придраться. Даже если бы хотелось это сделать. Разве что... если позволите... где-то тут есть... сущие мелочи... сейчас, сейчас. Господи, да я и сам частенько пропускаю такие огрехи... и исправляю лишь когда ткнут носом. Нужен сторонний глаз, чтобы увидеть. Вот, например, смотрите. Вот здесь вы пишете...

Визирь

— Мой отец, Абу-л-Фазл Балами, тоже был визирем.

Джафар кивнул.

С трех сторон курчавилось ажурное плетение листвы, четвертая открывалась в пространство запруды. От воды в беседку струилась прохлада. Сады Мулиан полнились покоем, тишиной, птичьими голосами, предвечерним стрекотанием кузнечиков.

— Как вы, наверное, знаете, давно повелось, что эмиры Мавераннахра назначали своими визирями представителей двух родов — Балами и Джайхани. Эмир Убиенный долго колебался в своем выборе. Претендентов было два, за интересы каждого бился целый клан. В конце концов Убиенный выбрал моего отца, сочтя, что аль-Хаджад Джайхани слишком увлечен науками, чтобы с толком заниматься государственными делами. А поскольку придерживался разумного правила держать обиженных от себя подальше, отправил неудачника управлять делами Хорасана.

Визирь осторожно облизнул нижнюю губу — как будто оценивая вкус давней справедливости.

— Сами понимаете, как решение эмира отразилось на отношениях между бывшими кандидатами. Ссылку в Хорасан Джайхани расценивал как великое несчастье. А его причиной считал своего более везучего соперника — Балами. Не знаю, что он предпринимал, чтобы отплатить, и предпринимал ли что-нибудь вообще. Если они и не стали врагами, то в любом случае совершенно ясно, что между ними поселилась неприязнь. Одному, надо полагать, представлялось, что властитель чрезмерно и незаслуженно любит другого... другому — что обиженный соперник хочет этой любви навредить и делает все, что положено в таких случаях, — наушничает, подсылает жалобщиков. Да что об этом говорить, — Балами махнул рукой. — Вы и сами знаете.

— Конечно, — согласился Джафар. — Но они могли бы и не враждовать. Мудрецы говорили: “Если хочешь узнать, кто тебя любит и кто ненавидит, кто твой враг и кого ты можешь считать другом, — загляни в свое сердце, ибо в нем, как в зеркале, отражается и вражда, и любовь”.

Балами окинул собеседника острым взглядом: как будто заподозрив на его счет что-то неладное. Например, что не так уж и умен, как думал о нем прежде.

— Разумеется, — ответил он, холодно улыбнувшись. — Полагаю, оба они так и поступали. К сожалению, мудрецы не сообщили нам, какова достоверность ответов, получаемых нами от своих сердец.

— Увы, — виновато кивнул Джафар.

— Время шло, и однажды к моему отцу пришел человек с письмом от Джайхани. Тот просил выдать подателю немалую сумму — ссылаясь на давнюю дружбу и обязуясь в скором будущем вернуть долг.

Балами отщипнул виноградинку и стал крутить ее в тонких смуглых пальцах.

— Сказать, что отец был изумлен, это ничего не сказать. Между прочим, податель письма оказался воспитанным, умным и проницательным человеком. Просто он явился из Ирака и не был еще посвящен в тонкости отношений между царедворцами нашей забытой богом провинции. Но при этом вовсе не мошенник. Впал в бедность. Имущество растрачено, дела расстроились. Вот он и решил их поправить. Пресечь полосу проклятых неудач...

— И не подозревая, что, напротив, открывает путь самым черным из них.

— Вот именно, — согласился визирь и тепло посмотрел на поэта. — Вот именно, дорогой Джафар. Вы, наверное, тоже замечали: есть такой несчастный сорт неудачников, — он покачал головой. — Когда они, испугавшись осы, отпрыгивают в сторону, то непременно оказываются в пасти у крокодила. Впрочем, бог с ними, не о том сейчас речь. Так вот. Отец прочел письмо, поразмыслил, велел ввести к себе гостя и сказал: “Ты явился ко мне с поддельными бумагами. И попал в трудное положение. Но не переживай и не расстраивайся. Мы оправдаем твои старания, насколько это будет возможно”.

— А гость, вероятно, ответил, — сказал Джафар, щурясь: — “Да продлит Аллах жизнь владыки! Если мой приход тяжел для тебя, то не смущайся отказом, ибо земля Аллаха обширна и Дарующий — Сущий и Непоколебимый”.

— Скорее всего, — серьезно подтвердил Балами. — Но при этом все же настаивал, безумец, что письмо подлинное.

— Вот как!

— Представьте. Не знаю, на что надеялся. Отец пообещал, что напишет поверенному в Хорасане. Прикажет разобраться. Если придет подтверждение подлинности, он отсчитает что сказано, да еще от себя прибавит столько же. А если письмо поддельное — прикажет сбрить бороду и дать двести палок.

— Ого!

— Ну а что еще он мог бы предпринять? — рассеянно спросил Балами, отщипывая виноградину. Положив в рот, сжал крепкими зубами и сморщился: должно быть, оказалась кислой. Затем продолжил:

— Джайхани получил записку. Тоже поразмыслил. И обратился к приближенным: мол, некий безумец взял на себя смелость передать врагу поддельное послание от моего имени. Порекомендуете, уважаемые, что мне с этим подлецом следует сделать.

— Могу себе вообразить.

— Ну да. Но Джайхани сказал: “То, что вы советуете мне, — от низости ваших намерений. На самом же деле Бог послал этого человека, чтобы с его помощью извести ядовитую змею ненависти, поселившуюся в наших сердцах, — которой, между прочим, недавно исполнилось двадцать лет”. И продиктовал письмо примерно следующего содержания...

— Позвольте продолжить вместо вас? — спросил Рудаки.

Балами улыбнулся:

— Попробуйте.

— “Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного! Твое письмо дошло — да продлит Господь твою жизнь! Я рад твоему благополучию и осчастливлен твоей честностью. Ты думал, что человек, явившийся к тебе, лжет: что он сам сочинил письмо от моего имени. Но поспешу тебя уверить, что я — именно тот, кто написал это письмо и отправил его тебе через этого человека: оно не подделано. Я полагаюсь на твою щедрость и великодушие: надеюсь, что ты окажешь должное благородному подателю сего письма, выразишь почтение его стремлению снискать твою приязнь, наделишь его щедрой милостью и не лишишь своего благодеяния. А я заранее признателен и благодарен тебе за все, что ты для меня тем самым сделаешь”.

Джафар перевел дух.

— Браво! Полагаю, оригинал звучал чуть шершавей, но по содержанию — просто слово в слово.

— Спасибо.

— И знаете, с той поры их отношения наладились. Когда мой отец умер, Джайхани по праву друга шел за его гробом. Потом он стал регентом малолетнего эмира Назра.

Балами покачал головой, как будто удивляясь скорости течения времени.

— А что же с этим несчастным?

— С подателем письма? — визирь усмехнулся. — С ним все в порядке. Как и было предписано, отец даровал ему двести тысяч дирхемов. Одел, обул, снабдил всем необходимым, включая десять хороших лошадей и десять конных невольников в подобающем облачении. И отправил в Хорасан, а в компанию ему невзначай назначил своего верного человека. И тот потом рассказал, что иракец явился к Джайхани и потребовал, чтобы тот забрал у него полученное обманом имущество. По словам соглядатая, очень на этом настаивал. Прямо выходил из себя. Дескать, Джайхани оказался в долгу перед Балами, так пусть возьмет то, что привез иракец, и вернет владельцу, искупив долг. А ему, иракцу, жизнь, сохраненная благодаря милости этих двух благородных людей, все равно дороже любого имения. Но Джайхани отказался взять у него хоть что-нибудь. И, наоборот, богато одарил. Ведь состязание в великодушии ничем не отличается от других состязаний. Правда, дорогой Джафар?

— Правда, — кивнул Джафар. — Жаль только, редко удается понаблюдать.

— Да уж, — вздохнул Балами. — Это вам не скачки.

Он задумчиво огладил себя по узкой, аккуратно стриженной бороде.

— Оба они были очень умными людьми, дорогой Джафар. Ведь великодушие — это свойство ума, не так ли? Глупый может быть добр... но великодушен?

Вряд ли, вряд ли. Даже врага лучше иметь умного. Он может обыграть вас — но обыграв и добившись победы, не позволит низости по отношению к вам.

Джафар кивнул.

Балами пригласил его, конечно же, не для того, чтобы развлекать поучительными историями и рассуждениями о свойствах ума.

— Конечно, — сказал Джафар. — Наверное, вы слышали притчу о том, как Господь создавал разум.

— Напомните.

— Всевышний старался создать его как можно более совершенным. И когда наконец создал, то посмотрел и сказал: “Приблизься!” Разум приблизился. Господь снова вгляделся. “Отступи!” — и разум отступил. И Бог сказал сам себе в восхищении: “Клянусь Своим Могуществом и Своим Величием, Я не создавал ничего величественнее этого!..”

Балами рассмеялся.

— Да, да, вы правы. Разум — это самое большое богатство, что может достаться человеку. И самое большое счастье. А что делать тому, кто его лишен? Согласитесь, прочие увечья не идут ни в какое сравнение с этим. Если нет ноги, можно взять костыль. Но где такой костыль, что заменил бы отсутствие ума?

Большая оса, появившись невесть откуда, совершила спиральный маневр, нацеливаясь, вероятно, на сочившуюся сладостью грушу. Однако, как будто уяснив намерение темнолицего слуги, безмолвно стоявшего у входа (при ее появлении он подался вперед, встревоженно вглядываясь), тут же скользнула влево, пронеслась мимо виска (Джафар услышал мелодичное пение крыльев) и мгновенно растворилась в ослепительном сиянии над зеркалом воды.

— Не успеешь помянуть что-либо, как упомянутое тут же появляется перед вами, — вздохнул Балами, проводив ее взглядом. — Оса прилетела, теперь дело за крокодилом.

И сказал затем, как будто возвращаясь к начатому:

— Вы, Джафар, очень умный человек.

— Полно вам! — возразил Джафар, благодарно прижимая ладони к груди. — Моего ума хватает лишь на то, чтобы ценить ваше бесценное расположение.

Балами отмахнулся.

— Кроме того, вы наблюдательны. К вам тянутся ваши поклонники, вы можете слышать разные мнения. Вы близки к простым людям, к народу, — Джафар поднял брови, Балами поправился: — Во всяком случае ближе, чем, скажем, я. Или даже наш уважаемый миршаб. Мы оба ему в подметки не годимся: миршаб отвечает за порядок в городе, а потому знает каждую собаку. Его боятся, не спорю, но что он ведает о людях? Какой безумец станет с ним откровенничать?

Он хмыкнул, как будто изумляясь нелепой идее насчет откровенности с миршабом.

— Вы мне льстите, — машинально пробормотал Джафар.

— И поэтому, отдавая должное вашей осведомленности, хочу также обратиться к свойственным вам и уму, и проницательности. Как вам представляется, что происходит в Бухаре? Как ее народ относится к тому, что в милости у эмира оказываются совсем новые люди?

— Вы, конечно же, имеете в виду Нахшаби?

— Ну да.

Джафар понимающе кивнул.

* * *

Мухаммед Нахшаби завоевал столь стремительную и широкую известность, что даже касательно способа его прибытия в благородную Бухару существовало несколько противоречивых мнений.

Многие клялись, что около года назад он прилетел на большом пестром ковре хамаданской выделки. По словам очевидцев, ковер несли пять аджина: четыре мохнатые летучие мыши, кривя шеи и оглушительно хлопая кожистыми крыльями, с натугой тащили углы, зажатые в зловонных пастях, пятый же — в образе жирного темнокожего, — распластавшись под ним, нес на себе основную тяжесть, отчего глаза его были налиты кровью, зубы оскалены, а черно-зеленая борода торчала вперед, трепеща и завиваясь. Сам же Нахшаби сидел сверху, скрестив ноги, с Книгой в руках и, судя по сосредоточенной позе, предавался углубленной молитве. Когда нечистые слуги Чистейшего осторожно опустили ковер у Сенных ворот, молелец раскрыл глаза и оглянулся с таким недовольным видом, будто его разбудили не вовремя. Затем нехотя спустил ноги на землю и пробормотал: “Ну вот, кажется, я на месте”. После чего, сунув Коран под мышку, проследовал в ворота, без каких-либо указаний и безошибочно определив, в какой именно стороне находится дворец.

Другие утверждали, что странник явился вовсе не к Сенным воротам, а к Молельным, и ни на каком не на ковре (уж если хочется придумать что-нибудь как можно более нелепое, так хотя бы не обезьянничали, подражая глупым басням этих арабских россказней: уже все уши ими прожужжали!), а на самом обыкновенном верблюде. Правда, животное было, по их словам, такой белизны, что слепило глаза пуще глыб слежавшегося крупитчатого снега, доставляемого в июльские жары с ледника Муйсафед: верблюд так блистал на солнце, что никто даже не пытался понять, сколько у него горбов, поскольку при попытке всмотреться неминуемо был вынужден зажмуриться и заслонить слезящиеся глаза.

Третьи, самые малочисленные, но упрямые, опровергали как первых, так и вторых. По их мнению, осмеиваемому как вторыми, так и первыми, Нахшаби прибыл с караваном — то есть самым обычным способом, к какому прибегают люди, не могущие похвастать ни приятельскими отношениями с темнокожими аджина, ни таким специфическим имуществом, как белые до ослепительности верблюды. Караван вошел в Самаркандские ворота и достиг постоялого двора. Там Нахшаби снял комнатенку, поместив в нее свои небогатые пожитки, главным предметом которых являлся, действительно, большой Коран, упакованный в парчовый чехол, снабженный завязками и ручками. Он смыл дорожную пыль и переночевал, причем большую часть ночи уделил молитве. Наутро привел свою внешность в соответствие с последней модой, распространившейся в благородной Бухаре среди мулл и другого ученого люда: цирюльник выскоблил его красивый ровный череп, выбрил щеки, а бороду аккуратно постриг и умастил благовониями. В качестве верхнего облачения Нахшаби выбрал белую чалму, длинный, зауженный в плечах светло-зеленый халат и холщовые штаны, заправленные в короткие узконосые сапоги черной кожи.

Ближе к обеду он ушел по делам, имея при себе рекомендательные письма кое к кому из влиятельных горожан, а вернулся вечером, да и то на минуту, и не пешком, а на хорошей лошади. Сопровождавший его слуга собрал пожитки, Нахшаби расплатился и покинул караван-сарай, как делают это тысячи и тысячи вечно текущих друг за другом путешественников. И, возможно, хозяин караван-сарая так и не узнал , что его скромным постояльцем был тот самый человек, о котором уже через пару дней заговорил весь город.