РђРЅРЅР° Борисова Vremena goda 8 страница

Затем, моя «масковская девачка», что где-то на этой «фтаграфии», среди шапок и платков, иду я. Все, кто меня там окружает, умерли. Из тысяч людей, вышедших на улицу поддержать всенародно избранный парламент, который в тот же день будет разогнан большевиками, на свете осталась я одна.

 

Вдруг включается кинокамера эйдетической памяти. Сама собой, сразу, во всей полноте цвета, звука и того, что не в состоянии передать никакое кино – сочетания запахов, тепла и холода, сиюмоментной остроты чувств.

Я давно привыкла к возникновению картинок из прошлого – как вызванных усилием воли, так и спонтанных. Воспоминания наполняют мои дни смыслом, нервом, эмоциями. Без этого инструмента многолетнее существование в темной и тесной гробнице беспомощной плоти было бы невыносимым, невозможным.

Наряду с гиперосмией, то есть усилением обоняния, и гиперакузией (усилением слуха), а также развившейся биорецепционной способностью, я получила от жизни еще одну компенсацию за неподвижность – быть может, самую драгоценную: гипермнезию.

Я очень хорошо разбираюсь в фокусах памяти. Эта тема входила в предмет моих исследований. Поэтому механизм феноменального обострения и принципиального реструктурирования памяти в мозге, утратившем ряд своих обычных функций, мне известен.

Человеческая память иконична, то есть вся состоит из отдельных «иконок» – как меню компьютера. Это хранилище можно также сравнить с огромным архивом, стеллажи которого забиты массой нужных и ненужных документов. В нормально функционирующем мозге «документы», не востребованные в сегодняшней жизни человека, пылятся забытыми, но всё равно хранятся. Всё, что мы когда-то видели, слышали, осязали, обоняли, пробовали на язык, не исчезает.

Иногда доступ к давно не востребованному «документу» внезапно восстанавливается во время стрессовой ситуации. Например, после травмы головы человек вдруг может с невероятной точностью вспомнить какую-то сцену или деталь из далекого прошлого: ярко, зримо, подробно. Это включается эйдетическая, чувственная память, которой все мы обладаем в младенческом возрасте. Потом она постепенно вытесняется памятью вербально-логической.

Нарушение нормального кровоснабжения заставило мой мозг расчистить иные, давно заросшие тропы, сняло блокировку с ископаемых слоев памяти, что находятся в глубинных подземельях подкорки, гораздо ниже уровня сознания. Не сразу, постепенно, мне открылся доступ в глухие комнаты, галереи и закутки огромного здания всей моей длинной жизни.

Воспоминания в моем случае – слово чересчур приблизительное и бледное, чтобы передать эффект повторного переживания событий, когда-то уже случившихся. Я одновременно нахожусь здесь, в палате, и там, в прошлом. Всё, что я видела и ощущала в тот момент, вплоть до сердечного трепета, мимолетных запахов, скользящих теней или приглушенных звуков, воскрешает во мне.

Больше всего мое нынешнее существование напоминает жизнь в библиотечном зале. Я снимаю с полок книгу за книгой. Все их я когда-то уже читала, сюжеты мне известны, но детали подзабылись. Иногда книга сама падает с полки, я подбираю ее, вглядываюсь в случайно раскрывшуюся страницу – и уже не могу оторваться.

Мысли при этом во мне могут возникать теперешние (ведь я знаю, что случилось дальше), но эмоции – те, давние, испытанные в миг первого прочтения. Что-либо изменить в судьбе главной героини и других персонажей я не властна. Это действительно похоже на перечитывание старого романа. Представьте, что вы заглянули в «Войну и мир», читаете про Бородинский бой, знаете, что на следующей странице осколок бомбы раздробит Болконскому бедро, всё внутри вас сжимается от ужаса, но спасти князя Андрея вы не можете, разве что захлопнуть книгу и не читать. Или вы перечитываете сцену, в которой Анна Каренина дольше нужного заглядится на чугунные колеса паровоза – и бессильны ее предостеречь. Точно так же, в черный день своей жизни, я всё бегу за угол, на лязг трамвая, и ни за что не остановлюсь, даже не оглянусь назад. Что случилось, то случилось, изменить ничего нельзя.

Московская девочка заговорила про зиму, шапки и платки. С полки упала книга, распахнулись пожелтевшие страницы. Я заглядываю в них – и замираю. Но вижу я не январское шествие, которое через несколько минут будет расстреляно из винтовок и пулеметов. Я стою на Знаменской площади, перед Московским вокзалом. Я запыхалась, жадно глотаю воздух. Он пахнет тающим снегом, холодным солнцем, сырым ветром, навозом, бензином – петроградской весной.


Сашенька. Вокзал

Я приподнимаюсь на цыпочки, мне не хватает роста. Нужно не потерять в толпе Давида.

Толпа серая, нечистая, крикливая. Мешочники, расхристанные солдаты, визгливые бабы, очень много крестьян – раньше их в столице было почти не видно. За последний год Питер будто укатился из Европы в Азию, из двадцатого века в допетровские времена. Всё перепуталось, всё перевернулось. Город стал шумным, грязным, каким-то бесстыжим. Будто спившийся и опустившийся персонаж Достоевского, он упивается глубиной своего падения, старается казаться еще гаже, чем есть. Витрины, даже те что целы, закрыты мерзкими досками и рогожами. Тротуары замусорены. Приличная публика нарочно рядится в рванье. Все объясняются исключительно криком и бранью.

Пока я топчусь на месте, тяну шею, меня несколько раз пихают и матерят, но я этого почти не замечаю.

– Семь рублей от Знаменской площади до Большого проспекта?! – возмущается приезжая дама, неубедительно замотанная в бабий платок. – Это всегда стоило полтинник! Побойтесь Бога, любезный!

– Бога нынче нету, – отвечает ей с козел извозчик. – А «любезные» в Чрезвычайке сидят. Хошь – ехай, не хошь – катись на…

Дама ахает:

– Господи, что за времена! Ее хватают за рукав:

– Кому тут времена не нравятся?

(Это конец марта восемнадцатого РіРѕРґР°. РЇ нынешняя отлично знаю, что РїРѕ-настоящему страшные времена впереди: Чрезвычайка еще РЅРµ обзавелась расстрельными подвалами, семь рублей – РІСЃРµ равно деньги, Рё даже извозчики РїРѕРєР° РЅРµ исчезли. РќРѕ РјРЅРµ тринадцатилетней кажется, что настал конец света, уже протрубил последний ангел Рё сейчас, через несколько РјРёРЅСѓС‚, РЅР° землю опустится вечная тьма. РРѕСЃСЃРёСЏ умерла, РіРѕСЂРѕРґ умер, Р° как только уедет Давид, СЏ тоже СѓРјСЂСѓ.)

Пока отец с ним рядом, я даже не решаюсь подойти, проститься. Самое большее, на что я осмеливаюсь: подобраться шагов на десять, спрятавшись за тумбой, обклеенной декретами и воззваниями.

Слышу, как отец говорит:

– Пойду, выясню, на каком пути литерный. А ты следи за тачкой. Глаз не спускай!

– Кому тут нужна твоя целлюлоза, – усмехается Давид.

Он прав. Я следила за ними от самого дома. Видела, как на углу Невского их остановил патруль. Матрос в офицерской бекеше порылся в тачке, не заинтересовался: не золото, не соль, не сало – старые книги с непонятными письменами.

И вот отец уходит, Давид остается один. Чудо, настоящее чудо!

Я тут же подхожу к нему. Нельзя терять времени. Сколько его у меня – три минуты, пять?

– Это я, – говорю я.

И улыбаюсь. Гибнет мир, я умираю, но мне почему-то нужно, чтобы Давид об этом не догадался.

Он выше меня на полголовы. Глаза у него сине-зеленого цвета. Каждый раз, когда я их вижу, удивляюсь – всё не привыкну, что у человека могут быть такие глаза.

Давид удивлен, но не особенно.

– Привет. Питер я запомню, как маленький город, где мне постоянно встречалась Сашенька Казначеева. Ты что тут делаешь?

– Пришла с тобой попрощаться, – говорю я.

Раньше РІ таких случаях СЏ изображала удивление: надо же, какая встреча. РќРѕ РјРЅРµ РЅРµ хочется оскорблять трагическую минуту ложью.

Я отлично вижу, что мое появление для Давида – событие не шибко важное. Он возбужден предстоящей дорогой. Я смотрю на него не отрываясь, а он то и дело вертит головой – не возвращается ли отец.

– Вроде попрощались уже. Вчера еще.

Это правда. Он заходил ко мне домой, сказал, что всё наконец решилось, пан Дудка сдержал слово, добыл пропуск, и завтра они с «папочкой» уезжают в Москву, а оттуда в Пензу, где чехословацкий штаб. От этого известия я так одеревенела, что не могла произнести ни слова. Помню только, что вяло ответила на рукопожатие, и он ушел.

– Вчера я забыла тебе кое-что дать. На память.

Я достаю из-под пальто конверт. Он теплый, потому что лежал около сердца.

– Ух ты! – Давид разглядывает снимок. – Демонстрация пятого января. Где взяла? За такую картинку нынче и посадить могут.

– Нашла у одного фотографа. Он хотел сжечь, а я выкупила. Это тебе на память – о Петрограде, о том дне… ну и вообще.

Я не решаюсь сказать «обо мне». Фотограф очень боялся, но я упросила его сделать два отпечатка. Подумала, что, если подарю Давиду какую-нибудь из моих карточек, он, пожалуй, потеряет или выкинет, а эту будет хранить.

Где-то там, среди моря голов, мы с Давидом. Другого снимка, на котором мы вместе, у меня нет и теперь уже не будет.

– Ах да, – вспоминает он. – Мы же в тот день познакомились. Вроде недавно было, а будто в другую эпоху. Демонстрация в поддержку Учредиловки. – Давид, словно не веря, качает головой. – Сколько ж это времени прошло?

Фотографию он небрежно сует в карман своего потрепанного, но все еще элегантного пальто, и я вдруг ясно понимаю: это для него никакая не ценность, потеряет.

– Семьдесят семь дней, – отвечаю я.

(Дурочка себя выдала с головой, она лелеяла в памяти (именно так это и называла: «лелеяла») каждый из них, начиная с самого первого. Но мальчику так мало до дурочки дела, что он ее оплошности и не заметил.)

* * *

Пятого января 1918 года мы договорились участвовать в уличном шествии всей нашей фракцией, Лена Гржебина даже обещала приготовить транспарант «Александровская гимназия за демократическую отчизну!», но в результате к Марсову полю, где собирались сторонники Учредительного Собрания, из класса пришла я одна. Других девочек не пустили родители, а я своих и слушать не стала бы.

РЇ знала РїСЂРѕ себя, что СЏ девочка СЃ характером, Рё гордилась этим. РћРЅ сформировался Сѓ меня РЅРµ так давно. Всего РіРѕРґ назад, даже меньше, СЏ была обычная гимназисточка, папина-мамина дочка. Переписывала РІ альбом стихи Бальмонта Рё РњРёСЂСЂС‹ Лохвицкой, всхлипывала над книжками Чарской Рё была влюблена РІ киноактера РћСЃРёРїР° Рунича. РЇ трепетала, РєРѕРіРґР° папа С…РјСѓСЂРёР» Р±СЂРѕРІРё над РјРѕРёРј кондуитом, прятала РѕС‚ мамы роман РђРЅРЅС‹ Мар «Женщина РЅР° кресте», боялась заглядывать РІ комнату Рє бабушке. Р’Рѕ-первых, там ужасно пахло, Р° РІРѕ-вторых, однажды бабушка вцепилась С…СѓРґРѕР№, СЃ лиловыми венами СЂСѓРєРѕР№ РјРЅРµ РІ волосы Рё обозвала «мерзкой интриганкой». Приняла Р·Р° РєРѕРіРѕ-то РёР· своего прошлого. Бабушка выжила РёР· СѓРјР°, РЅРёРєРѕРіРѕ РЅРµ узнавала.

Теперешняя девочка с характером сказала бы: «Отстань, старая ведьма!» Но год назад такие слова я могла бы произнести только мысленно.

В считанные месяцы изменилось всё: окружающая жизнь, я, домашние.

Я появилась на свет поздно, первым и единственным ребенком, когда родители больше не надеялись. К моим тринадцати мама была уже наполовину седая, папа – вообще старик, за шестьдесят, про бабушку и говорить нечего, она родилась еще при Пушкине. Бабушке, можно сказать, повезло. Она впала в детство, удалилась в далекую-предалекую эпоху, и ей там было хорошо, гораздо лучше, чем нам.

Знаете, что такое революция? Это когда сначала все бегают с горящими глазами, надевают красные банты и шумно радуются. Потом мир начинает разваливаться, всё быстрей, всё необратимей, и каждый новый день хуже предыдущего. Перестают мести дворы и улицы. Товары сначала дорожают, затем исчезают. Ночью на улицах крики «Караул! Грабят!», но никто не свистит в свисток. Во время осенней стрельбы прямо перед нашим подъездом лежал мертвый человек, и целый день его не подбирали – боялись выйти.

С началом зимы стало совсем странно. Газеты с пустыми страницами, мертвые фонари, с улиц куда-то исчезла приличная публика, сплошь серые папахи да черные кепки, и ходят почему-то не по тротуарам, а по проезжей части. Дома невообразимые разговоры, шепотом: «Надо потерпеть, скоро придут немцы, и всё устроится».

До неузнаваемости переменился папа. Раньше РѕРЅ был важный человек, заведующий кредитно-ссудным столом РІ банке, Р° теперь РЅРё кредитов, РЅРё СЃСЃСѓРґ, РґР° Рё банков, РіРѕРІРѕСЂСЏС‚, СЃРєРѕСЂРѕ РЅРµ будет. Мама РІСЃРµ время плакала Рё РЅРµ хотела выходить РёР· РґРѕРјР°.

Я их обоих презирала за трусость и пораженчество, а летом одно время даже ненавидела, потому что хотела записаться в женский батальон смерти, наврала на призывном пункте, что мне семнадцать, и меня уже почти взяли, я была высокой для своего возраста, но прибежали родители, показали документы, и я была с позором изгнана.

Когда начались выборы в Учредительное Собрание, весь наш класс поделился на фракции. Я была за эсеров – за правых, не за левых же! Какое началось у нас ликование, когда выяснилось, что больше всего голосов собрали наши. Первый настоящий русский парламент был наш!

Утром пятого января я произнесла перед папой и мамой горячую речь, корила их за упование на немцев. Учредительное Собрание, избранное волей народа, наведет в стране порядок, а если понадобится, призовет на помощь союзников. Нужно только быть гражданами, а не быдлом – продемонстрировать предателям революции большевикам, что нас много, что это наш город и наша страна!

– Ты никуда не пойдешь, – жалким голосом сказал папа. – Я тебе запрещаю! Ты еще ребенок! Они будут стрелять!

Презрительно расхохотавшись, я продекламировала из Максима Горького, который тоже был на нашей стороне: – «Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах!»

Шмыгнула на улицу через черную лестницу, только меня и видели.

 

Колонны шли к Марсовому полю с девяти назначенных пунктов сбора. Уже очень давно не видела я такого количества нормальных людей с нормальными лицами, в нормальной одежде. Кроме интеллигентов пришли студенты, гимназисты старших классов, рабочие – настоящие, петроградские, а не собранные по деревням неумехи да пьяницы. Женщин собралось не меньше, чем мужчин. Я сновала туда и сюда, мне хотелось всё увидеть, всюду успеть. «Вот как нас много, – радостно думала я, – это вам не провинция, это град Петров, столица! Нас больше, чем большевиков! Недаром они получили только четверть мандатов! Это наша страна! Мы цивилизованные и умные, мы за свободу и человеческое достоинство!»

В толпе говорили, что в Таврическом дворце уже собираются депутаты, что многие не смогли добраться до Петрограда, потому что на транспорте творится безобразие.

Были Рё такие, кто беспокоился, РЅРµ устроят ли большевики какую-РЅРёР±СѓРґСЊ провокацию – даром что ли РѕРЅРё объявили РІ РіРѕСЂРѕРґРµ осадное положение. Кто-то рассказывал, что Шпалерную перекрыли вооруженные матросы СЃ крейсера «Аврора» Рё линкора В«Республика», бывшего «Павел Первый». РќРѕ РєРѕРіРґР° РѕРґРёРЅ РіРѕСЃРїРѕРґРёРЅ РІ Р±РѕР±СЂРёРєРѕРІРѕРј пирожке Рё пенсне опасливо сказал: «Не открыли Р±С‹ эти разбойники стрельбу», РЅР° него СЃРѕ всех сторон накинулись: «Не сейте панику!В» В«Расстрел абсолютно невозможен! РђР±СЃСѓСЂРґ!В» «Какими Р±С‹ мерзавцами большевики РЅРё были, РЅРѕРІРѕРµ «кровавое воскресенье» РѕРЅРё устроить РЅРµ посмеют!В» Бобриковый пирожок согласился: «Да, пожалуй, РЅР° такое РЅРµ решится даже Ленин».

Голова многотысячного потока, кое-как построившись в шеренги, с пением «Марсельезы» двинулась через Фонтанку в сторону Литейного. На мосту, изящно облокотившись о перила, стоял юноша в распахнутой гимназической шинели и, насмешливо улыбаясь, смотрел на проходивших мимо поборников демократии. Я обратила на него внимание, потому что, несмотря на снегопад, он один был без шапки, снежинки поблескивали на черных волосах, словно блестки. Длинный конец белого шарфа был перекинут за спину и тоже переливался серебром. В углу красногубого рта дымилась папироса в черном с золотом мундштуке – немыслимая в прежние времена вольность для гимназиста.

Мальчик был так красив, что я поперхнулась припевом «Вставай, подымайся, рабочий народ!», споткнулась и потеряла место в шеренге. Поток выбросил меня на тротуар прямо к чудесному красавцу.

Небывалого цвета глаза, синие с зеленым отсветом, остановились на мне, оглядели с головы до ног.

– О, Александриночка! – сказал ослепительный брюнет, и я окончательно вообразила, что это наваждение. Откуда он мог знать мое имя?

Но юноша тряхнул волосами, которые с великолепной небрежностью свешивались на чистый лоб, и прибавил:

– А я александровец – тезка и сосед.

Только теперь я поняла, что моего имени он не знает, а просто увидел вензель на шевроне. Учениц нашей Александровской гимназии называли «александринками». «Александровцами» были учащиеся Второй мужской гимназии, прежней императора Александра Первого. Она находилась на Казанской улице, неподалеку от нашей Гороховой.