Цицерон. Диалоги: О государстве; О законах. – М., 1994. 3 страница

(34) ...Из этого явствует, что, когда мудрец переносит такое большое и такое глубокое расположение на другого человека, наделенного такой же доблестью, то это приводит к тому, что он в этом человеке (кое-кому это может показаться невероятным, но это неизбежно) любит себя не больше, чем его: и в самом деле, в чем может быть различие, когда равно все? Но если здесь может появиться хотя бы малейшее различие, то тотчас же [c.99] иссуществовать, как только один человек пожелает для себя преимуществ перед другим59.

Все это предпосылается нашей дальнейшей беседе и обсуждению всего вопроса, чтобы легче было понять, что право проистекает из природы. Высказавшись вкратце по этому вопросу, я перейду к гражданскому праву, которое и дало повод ко всей нашей беседе.

КВИНТ. – Да, разумеется, только вкратце; ведь из того, что ты сказал, лично я (даже если Аттик другого мнения) заключаю, что право, несомненно, возникло из природы.

(XIII, 35) АТТИК. – Могу ли я быть другого мнения, когда уже доказано следующее: во-первых, мы снабжены и украшены как бы дарами богов; во-вторых, у людей существует лишь одно, равное для всех и общее правило жизни; наконец, все люди связаны, так сказать, природным чувством снисходительности и благожелательности друг к другу, а также и общностью права. Раз мы (и, по моему мнению, правильно) согласились с тем, что все это верно, то как можем мы теперь отделять от природы законы и права?

(36) МАРК. – Ты прав, и дело обстоит именно так. Но, по почину философов, правда, не древних, но тех, которые устроили как бы “мастерские мудрости”60, то, что некогда обсуждалось в более общих формах, теперь рассматривается расчлененным61; ведь эти философы думают, что положение, которым мы теперь заняты, невозможно рассмотреть удовлетворительно, если они не обсудят отдельно именно того, что право проистекает из природы.

(37) МАРК. – Не всегда, Тит! Но, к чему клонится наша беседа, ты уже видишь: цель всего нашего обсуждения – укрепление государств, улучшение нравов и благо народов. Поэтому я не склонен допускать, чтобы закладывались основы, недостаточно хорошо продуманные и недостаточно изученные; я надеюсь, что эти основы будут одобрены если и не всеми людьми (ведь это и не возможно), то все же теми, кто признает нужным добиваться всего того, что само по себе справедливо и честно, и либо считать благом вообще только то, что похвально само по себе, либо, во всяком случае, видеть великое благо только в том, что действительно возможно хвалить само по себе; (38) и я жду одобрения тому, что высказал, от всех философов – независимо от того, в Старой ли Академии остались они вместе со Спевсиппом, Ксенократом и Полемоном62, или же, с ними по существу соглашаясь, но несколько отличаясь от них способом обучения, последовали учению Аристотеля и Феофраста63, или же, в соответствии со взглядами Зенона64, [c.100]последовали учению Аристона65, трудному и суровому, но в настоящее время сломленному и отвергнутому, последовали с тем, чтобы, за исключением доблестей и пороков, ко всему остальному относиться с полным спокойствием. (39) Что же касается тех, кто к себе относится слишком снисходительно, является рабом своего тела и все то, чего ищет в жизни и от чего бежит, измеряет наслаждением и болью, то – даже если они и говорят правду (ведь нам нет нужды спорить по этому поводу) – мы предложим им высказываться в своих садиках66, а от всякого участия в делах государства, которых они не знают даже частично и никогда не хотели знать, мы даже попросим их воздержаться на некоторое время. Новую же Академию, основанную Аркесилаем и Карнеадом и создающую путаницу во всех этих вопросах, мы будем умолять о молчании. Ведь если она нападет на эти положения, представляющиеся нам установленными и разработанными достаточно ясно, то она причинит очень сильные разрушения67. Ее я желаю умилостивить, не смею отстранять.

(XIV, 40) [Лакуна] ...Ведь мы очищены и без его окуриваний68. Что же касается преступлений перед людьми и нарушений долга перед богами, то никакого очищения быть не может. Поэтому за них люди несут наказание не по суду (в древности нигде не выносили приговоров, ныне во многих местах их не бывает, а там, где их все же выносят, они весьма часто не справедливы); нет, преступников тревожат и преследуют фурии – и не пылающими факелами, как это бывает в трагедиях, а угрызениями совести и мучительным сознанием зла, содеянного ими69. И если удержать человека от беззакония должна была бы кара, а не природа, то какая тревога могла бы терзать нечестивцев, переставших страшиться казни? Ведь ни один из них все же никогда не был столь дерзок, чтобы либо не постараться отрицать совершенное им преступление, либо не придумать какого-нибудь объяснения своего гнева и не искать оправдания для своего преступления в том или ином естественном праве. И если на естественные права осмеливаются ссылаться нечестивцы, то с каким же рвением их будут соблюдать честные люди! Но если от беззаконной и преступной жизни людей отвращает только кара, страх перед казнью, а не сама омерзительность такой жизни, то беззаконников нет и бесчестных людей следует считать скорее неосторожными70. (41) А мы, если нас побуждает быть честными мужами не стремление к доблести, а та или иная польза и выгода, хитры, а не честны. Ибо как поступит в потемках человек, который боится только свидетелей и судьи? Как поступит он, встретившись в пустынном месте со слабым и одиноким человеком, у которого он может отнять много золота? Наш справедливый от природы и честный муж даже заговорит с ним, поможет ему, выведет его на дорогу. А тот, кто ничего не делает для ближнего и все измеряет своей собственной выгодой? Вы, думается мне, уже [c.101]знаете, как он поступит71. Если же он станет отрицать, что он намерен лишить путника жизни и отнять у него его золото, то он всегда будет отрицать это не потому, что считает такое деяние позорным с точки зрения закона природы; он будет отрицать его только из опасения, что это станет известным, то есть навлечет на него беду. О, достойное соображение, от которого должны покраснеть, не говорю уже – образованные люди, нет, даже невежды!

(XV, 42) Но вот что нелепее всего: думать, что все, значащееся в установлениях и законах народов, справедливо. И даже если некоторые законы изданы тираннами72? Если бы Тридцать афинских правителей пожелали навязать свои законы всем и если бы все афиняне радовались законам тираннов, то разве это было бы основанием для того, чтобы законы эти были признаны справедливыми? Я полагаю, – ничуть не более справедливыми, чем закон, проведенный нашим интеррексом и давший диктатору право казнить, по своему усмотрению, любого гражданина, назвав его по имени, даже без слушания дела в суде73. Ибо существует лишь одно право, связывающее человеческое общество и установленное одним законом. Закон этот есть подлинное основание для того, чтобы приказывать и запрещать. Кто закона этого не знает, тот – человек несправедливый, независимо от того, писаный ли это закон или неписаный. Но если справедливость заключается в повиновении писаным законам и установлениям народов, и если, как утверждают все те же философы, следует все измерять выгодой, то этими законами пренебрежет и их, если сможет, нарушит всякий, кто сочтет, что это будет ему выгодно. Это учение приводит к тому, что, если справедливость не проистекает из природы, то ее вообще не существует, а та, которая устанавливается в расчете на выгоду, уничтожается из соображений выгоды для других.

(43) Более того, если право не будет корениться в природе, то все доблести уничтожатся. И в самом деле, где смогут существовать благородство, любовь к отечеству, чувство долга, желание служить ближнему или проявить свою благодарность ему? Ведь все это рождается оттого, что мы, по природе своей, склонны любить людей, а это и есть основа права. И будут уничтожены не только благожелательность к людям, но и священнодействия и обязанности по отношению к богам, а все это, полагаю я, следует сохранять не из чувства страха, а ввиду наличия тесной связи между человеком и божеством.

(XVI) Если бы права устанавливались повелениями народов, решениями первенствующих людей, приговорами судей, то существовало бы право разбойничать, право прелюбодействовать, право предъявлять подложные завещания, – если бы права эти могли получать одобрение голосованием или решением толпы74.

(44) Но если мнения и постановления глупцов столь могущественны, [c.102]что их голосование может нарушить порядок в природе, то почему же они не определят, что дурное и пагубное должно считаться благим и спасительным? Или, раз закон может создать право из бесправия, то почему этот же закон не может создать блага из зла? Однако, что касается нас, то мы можем отличить благой закон от дурного только на основании мерила, данного природой. Руководствуясь природой, отличают не только право от бесправия, но и вообще все честное от всего позорного. Ибо с тех пор, как обыкновенная способность воспринимать ознакомила нас с предметами и запечатлела их в нашем уме, честное относят к доблести, к порокам – позорное.

(45) Думать, что все основано на мнении, а не на природе, свойственно безумцу. Ведь так называемая “доблесть” (мы при этом злоупотребляем названием) дерева или коня основана не на мнении, а на природе. А если это так, то также и честное, и позорное следует различать на основании природы. Ведь если бы доблесть, взятая в целом, основывалась на мнении, то на нем же основывались бы также и ее части. Но кто признает человека умным и, я сказал бы, глубокомысленным не по его поведению, а на основании какого-либо постороннего обстоятельства? Ведь доблесть есть совершенное проявление [какого-то доброго начала,] несомненно, существующего в природе; следовательно, и всякое добро – точно так же.

(XVII) Ибо, как истинное и ложное, как последовательное и противоречивое оцениваются по их существу, а не на основании посторонних соображений, так постоянный и неизменный образ жизни, являющийся доблестью, и непостоянство, являющееся пороком, будут определены на основании их природы. Не следует ли нам оценивать прирожденные качества по такому же правилу? (46) Или врожденные качества будут оцениваться на основании природы, а доблести и пороки, возникающие из врожденных качеств, будут расцениваться иначе? А если они не будут расцениваться иначе, то не придется ли нам непременно относить и честное, и позорное к природе? Если то, что заслуживает похвалы, есть добро, то в нем самом непременно должно и заключаться нечто такое, за что это хвалят; ибо добро само по себе существует не благодаря мнениям, а от природы. Ведь если бы было не так, то мы были бы счастливы также и благодаря чужому мнению, а можно ли назвать что-либо более нелепое? Итак, раз и добро, и зло расцениваются на основании их природы и являются началами природы, то и честное, и позорное должны расцениваться по такому же правилу и их следует относить к природе.

(47) Но нас смущает разнообразие мнений и разногласия между людьми, и так как этого несоответствия нет в том, что нам дают наши чувства, то мы и считаем последние надежными от природы75; то, что одному человеку кажется одним, а другому другим, причем одним и тем же людям оно никогда не кажется одинаковым, мы называем мнимым. Но это далеко не [c.103] так. Ибо наших ощущений не извращают ни родители, ни кормилица, ни учитель, ни поэт, ни сцена; их не может изменить и общее мнение толпы. Напротив, для нашего ума устраиваются всяческие засады либо теми людьми, которых я только что перечислил и которые, получив нас в свои руки нежными и нетронутыми, воздействуют на нас и гнут нас, как им угодно, – хотя бы тем началом, что глубоко укоренилось в каждом чувстве: наслаждением, подобием добра, но при этом матерью всех зол. Поддавшись его очарованию, мы уже не различаем в достаточной степени того, что есть добро от природы, так как оно лишено этой соблазнительной сладости.

(XVIII, 48) Из этого следует (дабы мне уже закончить все это рассуждение) то, что с очевидностью вытекает из вышеизложенного: к праву и ко всему честному надо стремиться ради него самого. И в самом деле, все честные мужи ценят самое справедливость и право само по себе, и честному мужу не подобает заблуждаться и почитать то, что само по себе почитания не заслуживает. Итак, право само по себе требует, чтобы к нему стремились и его ценили. Но если этого заслуживает право, то этого заслуживает и справедливость, а с ней и остальные доблести следует почитать ради них самих. А щедрость? Она безвозмездна или ее можно купить? Если человек, не получая награды, оказывает благодеяния, то она безвозмездна; если – за плату, то она куплена. Нет сомнения в том, что человек, которого называют щедрым благодетелем, повинуется чувству долга, а не ищет выгоды. Следовательно, опять-таки и справедливость не ищет ни награды, ни платы: к ней стремятся ради нее самой, а таковы же основа и смысл всех доблестей.

(49) Наконец, если к доблести стремятся ради выгод, а не ради нее самой, то будет существовать лишь одна доблесть, которую будет правильнее всего назвать лукавством. Ведь насколько человек во всех своих действиях более всего руководствуется своей выгодой, настолько же он менее всего честный муж; так те, кто измеряет доблесть получаемой наградой, считают доблестью одно только лукавство76. И право, где найдешь благодетеля, если никто не делает добра другому охотно? Где найдешь человека благодарного, если люди неблагодарны даже тогда, когда благодарят? Где пресловутая святая дружба, если даже друга самого по себе не любят, как говорится, всем сердцем? Ведь его даже следует покинуть и бросить, отчаявшись получить от него выгоду и пользу, а можно ли сказать что-либо более чудовищное? Но если дружбу следует почитать за нее самое, то и общества людей, равенства и справедливости следует добиваться ради них самих. Если это не так, то справедливости вообще не существует. Ведь самая большая несправедливость – желать платы за справедливость.

(XIX, 50) Что же сказать о скромности, умеренности, воздержности, искренности, совестливости и стыдливости? Что люди не наглы из боязни дурной славы или же из страха перед законами и судом? Значит, люди [c.104] неподкупны и совестливы ради похвалы и ради доброй молвы о себе стесняются вести бесстыдные речи? Но мне лично стыдно за тех философов, которые избегнуть осуждения за порок желают, а заклейменными самим пороком себя не считают77. (51) Что же? Разве мы можем тех, кого от разврата удерживает боязнь дурной славы, признать стыдливыми, когда дурная слава навлекается постыдностью самого проступка? Ведь что возможно по справедливости похвалить или осудить, если человек не считается с самой природой того, что, по всеобщему мнению, заслуживает либо похвалы, либо порицания? Значит, телесные уродства, если они будут огромны, будут нас отталкивать, а извращенность ума не будет? Но ведь позор, связанный с ней, очень легко усмотреть из самих пороков. И можно ли назвать что-либо более гадкое, чем алчность, более чудовищное, чем похоть, более презренное, чем трусость, более низкое, чем тупость и глупость? Что следует из этого? Разве тех, кто обладает какими-либо отдельными или многими пороками, мы называем несчастными вследствие понесенных ими утрат, или ущерба, или каких-либо мучений, испытанных ими, а не ввиду тяжести и постыдности их пороков? И наоборот, это же можно сказать о доблести в похвалу ей.

(52) Ибо, если к доблести стремятся ради других благ, то, очевидно, существует нечто более заманчивое, чем доблесть, будут ли это деньги, или почести, или красота, или здоровье. Но когда всем этим обладаешь, оно значит весьма мало, а как долго это сохранится, знать с уверенностью никак нельзя. Или же это будет то, что даже назвать очень стыдно, – наслаждение78. Но именно в презрении к наслаждению и в отказе от него доблесть и проявляется более всего.

Итак, не ясно ли вам, какое возникает множество вопросов и мнений и как одни из них переплетаются с другими? Более того, я пошел бы дальше, если бы не сдержался.

(XX) КВИНТ. – Куда же? Ведь я, брат мой, охотно пошел бы вместе с тобой к тому же, к чему ты стремишься в своем рассуждении.

МАРК. – К пределу добра. Все имеет в виду эту цель и должно совершаться ради того, чтобы ее достигнуть. Вопрос этот спорный и чреватый разногласиями между ученейшими людьми, но рано или поздно его надо будет разрешить.

МАРК. – Так как, если бы (как сказал Аристон Хиосский83) Зенон заявил, что есть единственное благо – то, что честно, и единственное зло – то, что позорно, а все остальное совершенно одинаково, причем вполне безразлично, существует ли оно или не существует, то он сильно разошелся бы в мнениях с Ксенократом, Аристотелем и школой Платона, и разногласие это касалось бы важнейшего вопроса и всего образа жизни. Но когда Зенон теперь говорит, что доблесть, которую Старая Академия объявила высшим благом, есть единственное благо, а бесчестие, которое она считала высшим злом, есть единственное зло; когда он богатства, здоровье, красоту называет “преимуществами”, а не благами, бедность же, немощность, боль – “тяготами”, а не злом, то он разделяет мнение Ксенократа и Аристотеля, но пользуется другими словами. Но из этого разногласия – не по существу, а насчет слов – и возник спор о границах; в этом споре (коль скоро законы Двенадцати таблиц не признали давности пользования в пределах пяти футов) мы не позволим этому хитроумному человеку пастись на старом владении Академии и, вместо одного арбитра по Мамилиеву [c.106] закону, мы, трое арбитров на основании законов Двенадцати таблиц, проведем границы84.

КВИНТ. – Ты, брат мой, теперь весьма удачно пользуешься словами, взятыми из гражданского права и из законов, и я жду от тебя рассуждения именно об этом. Это, конечно, важный вопрос, как я не раз слыхал от тебя самого; несомненно, что жить в согласии с природой – высшее благо; это значит вести жизнь умеренную и согласную с доблестью; но следовать природе и как бы жить по ее закону, то есть (насколько это зависит от человека) не упускать ничего такого, что позволяет достигнуть того, чего требует природа85, ...[Лакуна] В то же время природа хочет, чтобы мы жили как бы по закону доблести. Вот почему я и не знаю, удастся ли когда-нибудь разрешить этот вопрос; в нашей беседе этого, во всяком случае, сделать не удастся, если только мы намерены довести до конца то, что начали.

(58) МАРК. – То, чего ты ждешь, Квинт, и есть предмет нашего рассуждения. О, если бы это было мне по силам! Но дело обстоит, конечно, так: коль скоро “закон” должен исправлять пороки, а в доблестях наставлять, то из него и следует выводить правила жизни. Таким образом, матерью всех благ становится мудрость, от любви к которой и произошло греческое слово “философия” [любомудрие], а философия – самый благодетельный, самый щедрый, самый лучший дар бессмертных богов, принесенный ими человеку. Ведь это она одна научила нас как всем другим делам, так и самому трудному – познать самих себя; смысл и значение этого наставления так велики, что его считали изречением не человека, а дельфийского бога89.

(59) Ведь всякий, кто познает самого себя, прежде всего почувствует, что обладает каким-то божественным качеством, и будет считать свой ум, [c.107] присущий ему, как бы священным изображением90; и этот человек всегда будет совершать и обдумывать что-либо достойное столь великого дара богов и, сам постигнув и испытав себя всего, поймет, как его одарила природа при его вступлении в жизнь и какими средствами он располагает для приобретения и достижения мудрости; ибо в самом начале он своей душой и умом получил обо всем лишь смутные представления; разъяснив себе их, он, руководимый мудростью, поймет, что станет честным мужем и – именно по этой причине – счастливым.

(XXIII, 60) Ведь когда душа, познав и восприняв доблести, откажется от своей покорности и потворства телу, подавит в себе стремление к наслаждению, словно какой-то позорный недуг, избавится от всякого страха смерти и боли, благодаря взаимному расположению соединится со своими близкими, признает всех своих близких объединенными природой, сочтет себя обязанной почитать богов и соблюдать религию во всей ее чистоте и изощрит зоркость как глаз, так и ума до способности избирать благое, а противоположные качества отвергать (доблесть эта была названа предвидением, от слова “предвидеть”), то будет ли возможно назвать или себе представить более счастливое состояние?

(61) И когда этот человек обозрит небо, землю, моря и всю природу, когда он увидит, из чего все это возникло, к чему оно возвратится и когда и как погибнет, что в этом всем смертно и тленно и что божественно и вечно, и когда он воспримет, можно сказать, существование самого божества, правящего и царящего над всем этим, а себя самого признает не жителем какого-то ограниченного места, окруженного городскими стенами, а гражданином всего мира, как бы единого града, то – бессмертные боги! – каким среди этого великолепия и при этом созерцании и познании природы он себе представится сам! [Так ведь учил и Аполлон Пифийский.] Как будет он презирать, как свысока будет он смотреть, как будет он отвергать все то, что толпа называет самым ценным91!

(XXIV, 62) И все это он защитит как бы оградой – своим способом рассуждать, умением отличать истинное от ложного и, так сказать, искусством понимать, что из чего следует и что чему противоположно92. А когда он почувствует себя рожденным для общества граждан, то он сочтет нужным прибегать не только к подробному рассмотрению вопросов, но и к свободно льющейся непрерывной речи, дабы посредством нее управлять народами, устанавливать законы, порицать дурных людей, защищать честных, восхвалять великих мужей, обращаться к согражданам с убедительными правилами, клонящимися к благу и славе, быть в состоянии побуждать людей к доблести, отвращать их от позорного поведения, утешать униженных, а деяния и намерения храбрых и мудрых людей, наряду с осуждением позорных поступков людей дурных, делать памятными навсегда. Столь многочисленны и столь велики качества, которые может усмотреть в человеке [c.108] всякий, кто захочет познать самого себя; их мать и воспитательница – мудрость.

(63) АТТИК. – Мудрость, которую ты прославил достойно и справедливо. Но к чему все это клонится?

МАРК. – Прежде всего к тому, Помпоний, о чем мы теперь будем говорить и что считаем таким важным. Но ведь это таким не будет, если то, из чего оно проистекает, тоже не будет великим. Я ведь занимаюсь всем этим охотно и, надеюсь, поступаю правильно, так как мудрости, изучение которой меня захватывает и, во всяком случае, сделало таким, каков я теперь, я не могу обойти молчанием.

Фома Аквинский «О правлении государей»

Книга I

Глава 1. О том, что нужно, чтобы вместе живущими людьми кто-то правил

А начать наш труд следует так, чтобы было ясно, что нужно понимать под словом царь. Ведь всем, кто направляется к какой-либо цели, всем, кому выпадает на долю так или иначе к ней продвигаться, необходимо какое-либо направляющее начало, с помощью которого он прямо дойдет до необходимой цели. Ведь корабль, которому выпадает на долю двигаться то в ту, то в другую сторону, под напором разных ветров, не пришел бы к намеченной цели, если бы не направлялся к гавани трудами кормчего; и у человека также есть какая-либо цель, к которой направляется вся его жизнь и деятельность, так как он действует с помощью рассудка, задачей которого является, очевидно, служить достижению цели. С другой стороны, людям выпадает на долю продвигаться к намеченной цели различными путями, что обнаруживает само по себе различие человеческих наклонностей и действий. Итак, человек нуждается в чем-либо, направляющем его к цели. Существует ведь естественно присущий каждому из людей свет разума, благодаря которому он в своих действиях направляется к цели. И если бы только человеку подобало жить одному, как живут многие животные, он не нуждался бы ни в чем ином, направляющем его к цели, но каждый сам был бы себе царем под властью Бога, наивысшего царя, поскольку в своих действиях человек сам направлял бы себя данным ему по воле Бога светом разума. Для человека, однако, так как он существо общественное и политическое1, естественно то, что он живет во множестве2; даже еще более, чем все другие существа, ибо этого требует естественная необходимость3. Ведь все другие существа от природы обеспечены пищей, покровом из шерсти, защитой, например, клыками, рогами, когтями или, по крайней мере, проворством в беге. Человек, напротив, создан так, что природа не наделила его ни одним из этих качеств, но вместо всего этого ему дан разум, благодаря которому он мог бы обеспечить себя всем этим при помощи рук. Один человек, однако, не в состоянии справиться со всем тем, что должно быть обеспечено. Поистине, один человек сам по себе не смог бы выжить. Итак, для человека естественно, что он живет в обществе многих. Более того: другим существам присуще природное чутье ко всему тому, что им полезно или вредно, например, овца от природы определяет в волке врага. Некоторые животные с помощью природного умения узнают какие-либо целебные травы и прочее, необходимое им для жизни. Человек же имеет врожденное знание о том, что ему необходимо для его жизни, только в общем, как если бы он был в состоянии дойти с помощью разума от познания общих начал до единичных, необходимых для его жизни. Невозможно, однако, чтобы один человек своим разумом постиг все вещи такого рода. Следовательно, человеку надлежит жить во множестве, чтобы один помогал другому, и разные люди использовали свой разум для того, что необходимо узнать в различных областях, например, один - в медицине, другой - в том, третий - в этом. Это еще более очевидно обнаруживается в том, что является неотъемлемо присущим человеку, - в употреблении речи, благодаря чему один человек может вполне выразить другим свои мысли. Правда, и другие существа в основном выражают друг другу свои чувства; как собака передает лаем гнев, так и другие существа выражают свои чувства различными способами. Итак, люди теснее связаны с себе подобными, чем какие бы то ни было другие существа, которые считаются стадными, например, журавль, муравей или пчела4. Рассматривая это, Соломон в Экклезиасте (IV, 9) говорит: "Двоим лучше, нежели одному; потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их". Итак, если для человека естественно, что он живет в обществе многих, то людям нужно, чтобы было у людей то, чем общество управляемо.

Кому-то из тех, кто направляется к цели, удается достичь ее прямым, а кому-то непрямым путем. Поэтому и в правлении множеством встречается справедливое и несправедливое. Прямым является всякое правление, когда оно ведет к подобающей цели, непрямым же - когда к неподобающей5. Множеству свободных и множеству рабов6 подобают разные цели. Ибо свободен тот, кто сам является своей причиной, а раб - тот, кто является тем, что он есть, по причине другого. Итак, если множество свободных людей направляется властителем к общему благу этого множества, это правление прямое и справедливое, какое и подобает свободным. Если же правление направлено не к общему благу множества, а к личному благу властителя, это правление несправедливое и превратное. Поэтому Господь грозил таким правителям через Иезекииля (XXXIV, 2), говоря: "Горе пастырям Израилевым, которые пасли себя самих! (словно бы ища собственных выгод). Не стадо ли должны пасти пастыри?". Поскольку пастыри должны заботиться о благе стада, то и любые правители должны заботиться о благе подвластного им множества.

Итак, если несправедливое правление вершится только одним7, который стремится извлечь из правления свой интерес, а вовсе не благо для подвластного ему множества, такой правитель зовется тираном (каковое наименование производится от "силы"8), потому что, как известно, он угнетает мощью, а не правит по справедливости, отчего и у древних могущественные люди назывались тиранами. Если несправедливое правление вершится не одним человеком, а большим количеством людей - если только не многими - оно называется олигархией, т. е. это главенство немногих, когда, как известно, немногие подавляют плебс ради обогащения, отличаясь от тирана только количеством. Если же несправедливое правление осуществляется многими, это именуется демократией, что означает засилье народа, когда люди из простого народа подавляют богатых. Таким образом, весь народ выступает как один тиран. Подобным же образом следует различать и справедливое правление. Так, если управление осуществляется каким-либо множеством - это называется полития, например, когда множество, состоящее из воинов, главенствует в городе-государстве9 или провинции. Если же управление осуществляется немногими, но обладающими превосходными качествами людьми, правление такого рода называется аристократия, т. е. лучшая власть, или власть лучших, тех, которые оттого и называются оптиматами. Если же справедливое правление осуществляется одним, он правильно называется царем. Поэтому Господь устами Иезекииля (гл. XXXVII, 24) говорит: "А раб Мой Давид будет царем над ними, и один будет пастырь всех их". Отсюда, очевидно, явствует, что царем следует считать того, кто главенствует один, причем это пастырь, пекущийся об общем благе множества, а не о своей выгоде.