Ее туфельки почти не касаются земли 4 страница

Мне достоверно известно, что она состояла среди «Любовников Смерти». Ее знали там под именем Львица Экстаза. В последние недели мне посчастливилось узнать эту поразительную женщину ближе и стать невольным свидетелем огненного падения ослепительной звезды.

Нет, я не был с нею в тот непоправимый миг, когда она приняла смертельную дозу морфия, но я видел, что она гибнет, безвозвратно гибнет. Видел – и был бессилен. Недавно она по секрету сообщила мне, что «Царевич Смерть» подает ей тайные знаки и что ей уже недолго осталось терзаться жизнью. Кажется, она сообщила об этом не мне одному, но окружающие сочли признание плодом ее неукротимой фантазии.

Увы, фантазии способны порождать фантомы: жестокосердный царевич пришел за Лорелеей и увел ее от нас.

Перед тем, как переместиться из жизни в историю литературы, Львица Экстаза, как это принято у «Любовников Смерти», оставила прощальное стихотворение. Сколь мало в этих сбивчивых, нетерпеливых, окончательных строках цветистой пряности, так пленявшей почитательниц!

Ну всё, пора, меня уже зовут.Увидимся позднее – не мешайте:Мне надо что-то вспомнить напоследок.Но что? Но что?Ума не приложу.Все спуталися мысли. Всё, пора.Что будет за последним окоемом,Спешу узнать.Вперед!Царевич Смерть,Приди в кроваво-красном облаченьи,Подай мне руку, выведи на свет,Где буду я стоять, простерши руки,Как ангел, как судьба, как отраженьеСебя самой.Другого – не дано.

Каковы прощальные слова! «Другого – не дано». Вам не страшно, господа? Мне – так очень.

«Московский курьер» 7 (20) сентября 1900 г.1-ая страница

II. Из дневника Коломбины

Ребусы

«Все-таки мне ужасно повезло, что я уйду из жизни в год, являющий собою рубеж между старым и новым веком. Я словно бы заглянула в приоткрывшуюся щелку и не увидела там ничего, заслуживающего моего внимания настолько, чтобы открыть дверь и войти. Я остановлюсь на пороге, взмахну крыльями и улечу. Ну вас с вашими синематографами, самоходными экипажами и туниками a la grecque (по-моему, чудовищная пошлость). Живите в двадцатом веке без меня. Уйти и не обернуться – это красиво.

Кстати о красоте. Наши очень много о ней рассуждают и даже возводят ее до высоты абсолютного мерила. Я, в сущности, придерживаюсь того же мнения, но тут вдруг задумалась: кто красивей, Просперо или Гэндзи? Они, конечно, очень разные, и каждый в своем роде эффектен. Девять женщин из десяти, вероятно, скажут, что Гэндзи «интереснее», да к тому же и много моложе (хотя он тоже сильно пожилой, лет сорок). А я без малейших колебаний предпочту Просперо, потому что он… значительнее. Когда я с Гэндзи, мне спокойно, ясно, иногда бывает и весело, но «трепет без конца» охватывает меня лишь в присутствии дожа. В нем есть волшебство и тайна, и это весит побольше, чем внешняя красивость.

Хотя в Гэндзи, конечно, тоже немало загадочного. В течение нескольких дней он трижды сыграл со Смертью в рулетку (если считать первые два раза – на револьверном барабане) и остался жив! Поистине поразительна история с медицинской каретой, по случайности проезжавшей вдоль бульвара в тот самый момент, когда Гэндзи лишился чувств от отравленного вина!

Очевидно, все дело в том, что в этом человеке слишком много жизненной силы, а расходует он ее скупо, держит в себе.

Вчера заявил:

– Я не возьму в толк, Коломбина, с чего это вам белый свет так уж не мил? Вы молоды, здоровы, румяны, да и натурой вполне жизнерадостны, хоть и напускаете на себя инфернальность.

Я ужасно расстроилась. «Здорова, румяна» – и только? С другой стороны, как говорится, нечего на зеркало пенять. Он прав: мне не хватает утонченности и гибельности. И все же с его стороны говорить такое было очень неделикатно.

– А вы сами? – парировала я. – Вы, помнится, так возмущались дожем и даже грозились разогнать весь наш клуб, а сами всё ходите и даже вон травиться пытались.

Он ответил с серьезным видом:

– Я обожаю все таинственное. Тут, милая Коломбина, чересчур много загадок, а у меня от загадок начинается род чесотки – никак не успокоюсь, пока не дойду до подоплеки. – И вдруг предложил. – А знаете что? Давайте порешаем этот ребус вместе. Насколько мне известно, других занятий у вас всё равно нет. Вам это будет полезно. Глядишь, в разум войдете.

Мне не понравился его менторский тон, но я подумала про необъяснимое самоубийство Офелии, вспомнила Лорелею, без которой наши собрания словно утратили половину красок. Да и верно, сколько можно сидеть в четырех стенах, дожидаясь наступления вечера?

– Хорошо, – сказала я. – Ребус так ребус. Когда начнем?

– Да прямо завтра. Я заеду за вами в одиннадцать, а вы уж будьте любезны к этому времени состоять в полной маршевой готовности.

Не пойму одного: влюблен он в меня или нет. Если судить по сдержанно-насмешливой манере – нисколько. Но, может быть, просто интересничает? Действует в соответствии с идиотским поучением: «Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей». Мне, конечно, всё равно – ведь я люблю Просперо. А всё-таки хотелось бы знать.

Взять завтрашнюю экспедицию – зачем она ему? Вот где истинная загадка.

Ладно. Пускай г-н Гэндзи решает свой ребус, а я решу свой».

Назавтра в одиннадцать отправиться не получилось – и вовсе не из-за того, что хозяйка квартиры проспала или, скажем, не успела приготовиться. Напротив, Коломбина поджидала принца Гэндзи в совершенной готовности и полном снаряжении. Малютка Люцифер был накормлен, напоен и пущен пошуршать травкой в большом фанерном ящике, а сама Коломбина надела новый впечатляющий наряд: бедуинский бурнус с бубенчиками (полночи их пришивала).

Его японское высочество туалет вежливо похвалил, но попросил переодеться во что-нибудь менее броское, сослался на особую деликатность миссии. Стало быть, сам и виноват, что припозднились.

Коломбина с отвращением обрядилась в иркутскую синюю юбку с белой блузкой и скромненьким серым жакетом, на голову надела берет – ни дать ни взять курсистка, только очочков не хватает. Однако Гэндзи, бескрылый человек, остался доволен.

Он пришел не один, а со своим японцем, с которым у Коломбины на сей раз состоялось формальное знакомство с бесконечными поклонами и расшаркиваниями (со стороны господина Масы). Когда Гэндзи, представляя своего Пятницу, назвал его «наблюдательным, сметливым», да еще и «бесценным помощником», азиат приосанился, надул свои гладкие щеки и сделался похож на старательно начищенный самовар.

Втроем уселись в пролетку, причем Коломбину, будто какую-нибудь королеву Викторию, подсаживали под оба локтя.

– Мы куда, к Офелии? – спросила она.

– Нет, – ответил Гэндзи, назвав извозчику знакомый адрес – Басманная, доходный дом общества «Великан», – Начнем с Аваддона. Мне не дает покоя Зверь, что завывал в ночь самоубийства.

При виде серой пятиэтажной громады девушке стало не по себе – она вспомнила железный крюк и обрезок свисавшей с него веревки. Однако Гэндзи направился не в левый подъезд, где находилась квартира покойного Никифора Сипяги, а в правый.

Поднялись на самый верх, позвонили в дверь с медной табличкой «А.Ф.Стахович, живописец». Коломбина вспомнила, что об этом человеке, соседе Аваддона, упоминал дворник, который принял Люцифера за зеленого змия.

Дверь открыл молодой человек, чуть не до самых глаз заросший огненно-рыжей бородой – вне всякого сомнения сам живописец: в халате, сверху донизу перепачканном красками, и с потухшей трубкой в зубах.

– Тысяча извинений, Алексей Федорович, – учтиво приподнял цилиндр Гэндзи (уже и имя-отчество успел разузнать, вот какой дотошный). – Мы друзья вашего соседа, безвременно усопшего господина Сипяги. Хотим восстановить картину п-прискорбного события.

– Да, жалко студиозуса, – вздохнул Стахович, жестом приглашая войти. – Я, правда, его почти не знал. Сосед через стенку это не то что дверь в дверь. Заходите, только осторожней, у меня тут хаос.

Насчет хаоса он выразился чересчур мягко. Квартирка, в точности такая же, как у Аваддона, только зеркальной планировки, была сплошь заставлена рамами и холстами, под ногами валялся всякий мусор, пустые бутылки, какие-то тряпки, сплющенные тюбики из-под краски.

Комната, где у Аваддона находилась спальня, служила Стаховичу студией. Подле окна стояла недоконченная картина, которая изображала обнаженную на красном диване (тело ню было тщательно прописано, голова пока отсутствовала), а у противоположной стены располагался тот самый диван, действительно накрытый красной драпировкой, и на диване, действительно, полулежала совершенно раздетая девица. Она была курносая, конопатая, с распущенными соломенными волосами, на гостей взирала с ленивым любопытством и не сделала ни малейшей попытки прикрыться.

– Это Дашка, – кивнул на натурщицу художник. – Лежи, Дуня, не шевелись, я тебя с таким трудом разложил, как надо. Они пришли справиться насчет того дурачка из-за стенки, что повесился. Сейчас уйдут.

– А-а, – протянула Дашка, она же Дуня, шмыгнув носом. – Это который чуть что кулаком стучал, чтоб ругались потише?

– Он самый.

Тут выяснилось, что принц Гэндзи ужасно старомоден и целиком находится во власти филистерских предрассудков. При виде голой натурщицы он ужасно сконфузился, отвернул голову на сто восемьдесят градусов и стал заикаться вдвое больше обычного. Коломбина снисходительно улыбнулась: Просперо на его месте и глазом бы не моргнул.

Японец Маса, правда, тоже нисколько не смутился. Уставился на лежащую девицу, одобрительно поцокал языком и изрек:

– Курасивая барысьня. Кругренькая и ноги торстые.

– Маса! – покраснел Гэндзи. – Сколько раз тебе объяснять! Перестань пялиться! У нас не Япония!

Однако Дуня репликой японца была явно польщена.

– Что вас, собственно, интересует? – спросил живописец, поочередно оглядывая каждого из посетителей прищуренным взглядом. – Я ведь и в самом деле его совсем не знал. Ни разу у него не был. Он вообще производил впечатление буки. Ни компаний, ни гулянок, ни женских голосов. Прямо отшельник.

– Он, бедненький, на личность уж очень нехорош был, вся рожа в чириях, – подала голос Дуня, почесывая локоть и глядя на Масу. – А женским полом очень даже интересовался. Бывало, встретит у подъезда, прям обшарит всю глазенками. Ему бы побойчее быть, так и понравиться бы сумел. Чирии, они от одиночества. А глаза у него были хорошие, грустные такие и цветом, как васильки.

– Помолчи, дура, – прикрикнул на нее Стахович. – Тебя послушать, все мужчины только и думают, как до твоих телес добраться. Но она права: он застенчивый был, слова не вытянешь. И, правда, очень одинокий, неприкаянный. Все бубнил что-то по вечерам. Что-то ритмичное, вроде стихов. Иногда пел, довольно немузыкально – больше малороссийские песни. Перегородки тут дощатые, каждый звук слышно.

Все стены комнаты были увешаны набросками и этюдами, по большей части избражавшими женский торс в разных ракурсах и положениях, причем при некоторой наблюдательности нетрудно было заметить, что материалом для всех этих штудий послужило тело Дашки-Дуни.

– Скажите, – поинтересовалась Коломбина. – А почему вы всё время пишете одну и ту же женщину? Это у вас стиль такой? Я читала, что в Европе теперь есть художники, которые изображают только что-нибудь одно: чашку, или цветок в вазе, или блики на стекле, стремясь достичь совершенства.

– Какое там совершенство. – Стахович повернулся, приглядываясь к любознательной барышне. – Где достать денег на других натурщиц? Взять вот к примеру вас. Вы ведь мне из одной любви к искусству позировать не станете?

Коломбине показалось, что его прищуренный взгляд проникает ей прямо под жакет, и она поежилась.

– А силуэт у вас интересный. Линия бедер просто пленительная. И груди, должно быть, грушевидные, немножко асимметричные, с большими ареолами. Я угадал?

Маша Миронова от этих слов, наверное, помертвела бы и залилась густой краской. А Коломбина не дрогнула и даже улыбнулась.

– П-позвольте, сударь, как вы смеете г-говорить подобные в-вещи! – в ужасе вскричал Гэндзи, кажется, готовый немедленно вступиться за честь дамы и разорвать оскорбителя на кусочки.

Но Коломбина спасла живописца от неминуемого поединка, сказала с самым невозмутимым видом:

– Не знаю, что такое «ареолы», но уверяю вас, груди у меня совершенно симметричные. А насчет грушевидности вы не ошиблись.

Наступила короткая пауза. Художник рассматривал талию смелой девицы, Гэндзи утирал лоб батистовым платком, Маса же подошел к натурщице и протянул ей вынутый из кармана леденец в зеленой бумажке.

– Ландриновый? – спросила Дашка-Дуня. – Мерси.

Коломбине представилось, как Стахович, ставший мировой знаменитостью, приезжает в Иркутск с выставкой. Главное из полотен – ню «Соблазненная Коломбина». То-то скандал будет. Пожалуй, об этом стоило подумать.

Однако художник смотрел уже не на нее, а на японца.

– Какое потрясающее лицо! – воскликнул Стахович и в волнении потер руки. – И не сразу разглядишь! Сколько блеска в глазах, а эти складки! Чингис-хан! Тамерлан! Послушайте, сударь, я должен непременно написать ваш портрет!

Коломбина была задета: значит, у нее интересен только силуэт, а этот сопящий азиат у него Тамерлан? Гэндзи тоже уставился на своего камердинера с некоторым изумлением, а Маса нисколько не удивился – только повернулся боком, чтобы художник смог оценить и его приплюснутый профиль.

Гэндзи осторожно взял живописца за рукав:

– Господин Стахович, мы пришли сюда не для того, чтобы вам п-позировать. Дворник рассказывал, что в ночь самоубийства вы вроде бы слышали из-за стены какие-то необычные звуки. Постарайтесь описать их как можно подробнее.

– Такое нескоро забудешь! Ночка была ненастная, за окнами ветер завывал, деревья трещали, а всё равно слышно было. – Художник почесал в затылке, припоминая. – Значит, так. Домой он вернулся перед полуночью – ужасно громко хлопнул входной дверью, чего раньше за ним не водилось.

– Точно! – встряла Дашка-Дуня. – Я тебе еще сказала: «Напился. Теперь и девок водить начнет». Помнишь?

Гэндзи смущенно покосился на Коломбину, чем очень ее насмешил. За нравственность ее опасается, что ли? И так понятно, что Дашка здесь не только дни проводит, но и ночи.

– Да, именно так ты и сказала, – подтвердил художник. – Мы ложимся поздно. Я работаю, Дуня картинки в журналах смотрит, ждет, пока я закончу. Этот, за стенкой, топал, метался по комнате, бормотал что-то. Пару раз расхохотался, потом зарыдал – в общем, был не в себе. А потом, уж далеко заполночь, вдруг началось. Вой – жуткий такой, с перерывами. Я ничего подобного в жизни не слыхивал. Сначала подумал – он пса приблудного привел. Нет, вроде непохоже. Потом вообразил, что сосед с ума спятил и воет, но человек такие звуки извлекать не может. Это было что-то утробное, гулкое, но при этом членораздельное. Будто выпевали что-то, какое-то слово, снова и снова. И так два, три, четыре часа подряд.

– У-ииии! У-ииии! – густым басом завыла Дашка-Дуня. – Да, Лёшик? Прямо жуть! У-иии!

– Вот-вот, похоже, – кивнул художник. – Только громче и, в самом деле, как-то очень жутко. Пожалуй, не «у-иии», а «умм-иии». Сначала низко так – «уммм», а потом выше – «иии». У нас тут тоже шумно бывает, поэтому мы сначала ничего, терпели. А когда спать улеглись, это уже часу в четвертом, невмоготу стало. Стучу ему в стенку, кричу: «Эй, студент, что за концерт?» Никакого ответа. Так и выло до самого рассвета.

– Как вспомню, мороз по коже, – пожаловалась натурщица стоявшему рядом Масе, и он успокаивающе погладил ее по голому плечу, после чего свою ладошку с плеча так и не убрал. Дашка-Дуня, впрочем, не возражала.

– Это всё? – задумчиво спросил Гэндзи.

– Всё, – пожал плечами Стахович, удивленно наблюдая за Масиными маневрами.

– Б-благодарю, прощайте. Сударыня.

Гэндзи поклонился натурщице и стремительно направился к выходу – Коломбина с Масой кинулись следом.

– Почему вы не стали его больше ни о чем расспрашивать? – накинулась она на Гэндзи, уже на лестнице. – Он только-только начал говорить про интересное!

– Самое интересное он нам уже сообщил. Это раз, – ответил Гэндзи. – Больше мы от него ничего существенного не узнали бы. Это два. Еще минута, и мог бы разразиться скандал, потому что кое-кто вел себя чересчур нахально. Это три.

Дальше он заговорил на какой-то тарабарщине – очевидно, по-японски, потому что Маса отлично его понял и затарабанил что-то в ответ. Судя по интонации, оправдывался.

Уже на улице Коломбину вдруг как громом ударило.

– Голос! – закричала она. – Но ведь и Офелия во время сеанса поминала о каком-то голосе! Помните, когда она общалась с духом Аваддона!

– Помню, помню, не кричите так, на вас оглядываются, – сказал Гэндзи, блюститель пристойности. – А вы поняли, что именно выпевал этот голос? К чему призывал он Аваддона? Да так, что сомнений не осталось – это и есть Знак.

Она попробовала тихонько повыть:

– Уммм-ииии, умм-ииии.

Представила глухую ночь, бурю за окном, трепещущий огонек свечи, белый листок бумаги с косыми строчками. Господи Боже!

– Умммрииии, умммрииии… Ой!

– То-то что «ой!» Только представьте: страшный, н-нечеловеческий голос, беспрерывно повторяющий: «Умри, умри, умри», и так час за часом. А перед тем, на сеансе, Аваддон напрямую был назван избранником. Чего уж еще? Пиши прощальное стихотворение да лезь в п-петлю.

Коломбина остановилась, зажмурила глаза, чтобы запомнить это мгновение навсегда. Мгновение, когда Чудесное вошло в ее жизнь со всей очевидностью проверенного научного факта. Одно дело – грезить о Вечном Суженом, так и не будучи до конца уверенной, что он на самом деле существует. И совсем другое — знать, знать наверняка.

– Смерть живая, она всё видит и слышит, она рядом! – прошептала Коломбина. – И Просперо – Ее служитель! Всё чистая правда! Это не плод фантазии, не галлюцинация! Ведь даже соседи слышали!

Мостовая закачалась у нее под ногами. Перепуганная барышня зажмурилась, схватила Гэндзи за руку, зная, что потом будет сердиться на себя за слабость и глупую впечатлительность. Ну конечно Смерть – мыслящее и чувствующее существо, как же иначе!

Оправилась довольно быстро. Даже засмеялась:

– Правда, замечательно, что вокруг нас так много странного?

Хорошая вышла фраза, эффектная, да и взглянула она на Гэндзи правильно: чуть откинув назад голову и до половины опустив ресницы.

Жалко только, тот смотрел не на Коломбину, а куда-то в сторону.

– М-да, странного много, – пробормотал он, едва ли расслышав толком ее слова. – «Умри, умри» – это впечатляет. Но есть одно обстоятельство, еще более удивительное.

– Какое?

– Разве не удивительно, что голос завывал до самого рассвета?

– Ну и что? – подумав, спросила Коломбина.

– Аваддон повесился не позже трех часов ночи. Ведь когда Стахович в четвертом часу стал настойчиво колотить в стену, ответа уже не было. Да и результаты вскрытия указывают, что смерть произошла около т-трех. Если Зверь был послан Смертью призвать любовника, то зачем надрываться до самого рассвета? Ведь призванный уже прибыл?

– Может быть, Зверь его оплакивал? – неуверенно предположила Коломбина.

Гэндзи посмотрел на нее с укоризной:

– С его, звериной, точки зрения, следовало бы не плакать, а радоваться. И потом: человек уже давно умер, а Зверь все нудит: «Умри, умри». Какой-то т-туповатый у Смерти посланец, не находите?

Да, таинственного и непонятного в этой истории много, подумала Коломбина. И, главное: зачем всё-таки, сударь, вы взяли меня с собой?

Голубые глаза принца смотрели на нее приязненно, но без подоплеки.

Одно слово – ребус.