Глава 4 «Порола себе груди белые». Ритуальные самоубийства в былинах

 

Мотив ритуального самоубийства в былинах ясно говорит об их глубокой древности. Былинные самоубийства можно отнести к двум категориям: мужские и женские. Женские (Катерина Микулична в былине «Чурило и Катерина», Василиса Микулична в былине «Данило Ловча ‑нин», Софья Волховична в балладе Федор Колыщатой») одинаковы и по причине самоубийства — ею всегда является гибель любимого мужчины, мужа или возлюбленного, — и по способу, которым героини кончают счеты с жизнью. Всегда речь идет о том, что героиня закалывается, причем почти всегда — двумя ножами, на которые она бросается «белой грудью». Это последнее обстоятельство как раз указывает на ритуальный характер поступка былинных героинь. Чтобы просто покончить с собой в состоянии горя и потрясения, достаточно и одного ножа. Да, собственно, есть немало способов обойтись вообще без холодного оружия, коими, увы, «с успехом», если так позволительно будет выразиться, пользуются самоубийцы доныне. И однотипность способа свести счеты с этим миром, и его сложность говорят о ритуале, а не о взрыве эмоций.

Несколько разнообразней причины и способы расстаться с жизнью у героев‑мужчин. Так, Сухман, тяжело раненный в бою с кочевниками, а затем обвиненный Владимиром во лжи и брошенный в темницу‑«погреб», попросту срывает повязки с ран. И смерть героя, и его имя (Сухман, Сухмантий) напоминают героя скандинавского эпоса Сигмунда, или Зигмунда, отца Сигурда‑Зигфрида. После битвы с врагами, в которой его покровитель, бог Один, внезапно встает на сторону противников героя, Сигмунд запрещает себя лечить, срывает с ран повязки. Схожи и последние слова витязей. Сухман: «Уж вы ой еси, мои раны кровавые... все за славный бился за Киев‑град, за ласкового князя, за Владимира. Он забыл... милость великую, Красно Солнышко пекчи не стало мне, князь Владимир‑от меня не возлюбил, вот не для чего стало мне на свете жить». Последние слова Сигмунда зеркальны по композиции, расположению фраз — и полностью подобны по содержанию: «Многие живы от малой надежды, меня же бросили Боги; так что не позволю я себя лечить, не хочет Один, чтоб мы обнажали меч, раз сам он его разбил; бился я в битвах, пока ему было угодно». Просто удивительно, что на это соответствие не обратили внимание ни норманнисты, давно и бесплодно ищущие хоть что‑то похожее на скандинавское влияние в древнерусской культуре, ни сторонники школы заимствований.

Впрочем, Сухман‑Сигмунд — исключение в русском эпосе. Обычно герои, как и героини, закалываются, бросаются на копье, на меч. В.В. Чердынцев подробно рассмотрел эту тему в своем исследовании, упомянув даже редкие записи, где нехарактерный для сюжета финал с самоубийством присоединен к нему позднее. Так, Бермята в одной из записей закалывается кинжалом после расправы над изменницей‑женой, Катериной Микуличной и ее соблазнителем Чурилой. Бросается на нож Алеша Попович, ставший причиной гибели любимой — Алены Збро‑довны. На копье кидается Добрыня Никитич, униженный «бабой Латыгоркой».

Как уже сказано, самоубийство не характерно для этих героев и этих сюжетов. Бермята чаще всего остается жить, иногда женится на разоблачившей изменницу‑жену рабыне (иногда он милует даже Чурилу, казня только свою супругу). Алеша в большинстве вариантов спасает любимую от расправы, что собираются учинить над ней суровые братья, и женится на ней. Нехарактерна кончина от собственного оружия и для Добрыни. Единственно, что можно извлечь из приведенных Чердынцевым примеров, так это органичность подобного исхода для былинного эпоса. Однако исследователь отчего‑то лишь бегло упомянул былину, которая в любом варианте заканчивается самоубийством заглавного героя («Дунай»), и вообще не упомянул ту, что заканчивается двойным самоубийством («Данило Ловчанин»). Между тем обе эти былины и по известности, и по драматическому напряжению — ярчайшие, пожалуй, в былинном эпосе.

Дунай в поединке лучников убивает свою жену, беременную чудесным младенцем. Потрясенный содеянным, богатырь кидается на меч, и от его крови протекает река Дунай. Былина о Дунае вдохновила величайшего русского художника XX века Константина Васильева на одну из лучших его картин, а длинный ряд эскизов к ней показывает, насколько высокий, истинно вагнеровский трагизм былинного сюжета завладел сердцем живописца.

Наконец, Данило Ловчанин оказывается перед необходимостью скрестить оружие с братьями — названным, Добрыней Никитичем, и родным, Никитой Денесьевичем, — отправленными против него Владимиром, задумавшим жениться на жене Данилы, Василисе Микуличне. Данило оказывается перед страшным выбором — либо стать братоубийцей самому, либо обречь на эту участь своих братьев. Со словами «Где ж это видано — брат на брата с боем идет!» богатырь бросается на свое копье. Его жена, Василиса, просит дозволения проститься с телом мужа и, когда ее привозят к мертвому Ловчанину, закалывается над его телом. Очень важны слова, которые жена Ловчанина произносит перед смертью:

 

А 6ольша‑де у нас заповедь клажона;

А который‑де помрет, дак тут другой лягет.

 

Эти слова ясно показывают, что и в этой былине мы имеем дело с ритуалом, а не действием под влиянием аффекта.

Вопреки Проппу, нет необходимости рассматривать эти слова, как заимствование из былины про Михайло Потыка. Оба сюжета отражают древний обычай соумирания, и более того, в былине о Потыке ключевым является не соумирание, а, как мы увидим ниже, погребение заживо с умершим супругом. Наконец, Пропп здесь явно исходил из своего убеждения о позднем, московском происхождении былины про Ловчанина и его верную жену.

Трудно не согласиться с первым публикатором этой былины П.А. Бессоновым: «Едва ли найдется произведение какой бы то ни было народной словесности, если взять отдельную песню, а не ряд их, как ряд, например, песен, сцепленных в Одиссею, которое превзойдет своей драматической силой эту русскую песню, где жена падает на труп мужа добровольной жертвою супружеской любви и верности».

Таковы два самых ярких эпических сюжета, связанных с темой ритуального самоубийства. Следует заметить, что от крови Сухмана также проистекает Сухман‑река, или Сохмат‑река.

Древность былины о Дунае мало кем оспаривалась. Слишком велико в ней количество архаических черт: жена Дуная, богатырка‑поляница, их чудесный младенец, рождение реки из их крови. Показательно в этом отношении мнение советского фольклориста В. Калугина: «Возможно, что это вообще один из самых древних сюжетов русского эпоса». Зато очень многие относили к поздним, московским даже временам былину о гибели Данилы Ловча ‑нина и его верной жены. С.И. Дмитриева вынуждена была доказывать распространение этой былины на Средней Мезени — в регионе, который она вообще считала наиболее древним местом создания и бытования былин. Из этого исследовательница делала вывод и о древности былины про Ловчанина. Здесь я с ней соглашусь, но добавлю, что лучшим показателем древности этой былины является само ее содержание — так же как и всех русских былин, где положительные герои кончают жизнь самоубийством (а отрицательные в былинах так не поступают).

В.Я. Пропп, рассматривая один из случаев самоубийства в былинах, с характерной для него советской чопорностью заметил: «Народ не одобряет самоубийц». «Не одобряет»(!) эта фраза достойна места в ряду самых сильных преуменьшений за историю человечества. Вот как на самом деле выглыядело «неодобрение» самоубийц православным крестьянством — а никакого другого «народа» во времена записи былин в России просто не было: «Души самоубийц отходят к дьяволу. Самоубийц признавали детьми дьявола, их дома разрушали. Дерево, на котором повесился самоубийца, срубали... место, где произошло самоубийство, считается нечистым.

Их хоронили в стороне от кладбищ, у дорог, на границах полей... Могилы самоубийц, особенно во время неурожаев и стихийных бедствий, разрывались и осквернялись, а трупы пробивали осиновым колом.

При погребении самоубийцу... пробивали колом, калечили труп, протыкали иглой или вбивали в рот железный гвоздь...»

Попытайтесь сопоставить оскверненные могилы и трогательные образы Данилы Ловчанина с его верной супругой. Место самоубийства, считающееся нечистым, и реку, протекающую из крови самоубийцы Дуная. Причем не какую‑нибудь реку, а «мифологизированный образ главной реки... Нередок мотив святости (выделено мною. — Л. П.) Дуная, в частности в русских заговорах». Святая река — из крови самоубийцы!

Отношение былины к героям‑самоубийцам, мягко говоря, необычно для христианского сознания, не только церковного, но и народного. Оно полностью исключает возможность складывания этих сюжетов не только в Московскую, но и в христианскую эпоху вообще. Православное сознание, православная система ценностей просто не знают обстоятельств, при которых самоубийство было бы оправдано. Сама оценка былиной самоубийц и самоубийства — ярчайший датирующий признак. Былина отражает более древнюю систему ценностей, при определенных обстоятельствах не только оправдывающую, но и прямо предписывающую самоубийство.

Вот что пишет о русах‑язычниках византиец Лев Диакон: «Когда нет уже надежды на спасение, они пронзают себе мечами внутренности и таким образом сами себя убивают». Лев Диакон объясняет это убеждением русов, что пленные (в тексте — «убитые в сражении с неприятелем», явная ошибка переписчика или самого Диакона), по мнению северных язычников, остаются и после смерти рабами победителей.

Трудно сказать, насколько достоверна ссылка придворного хрониста христианской Византии на столь сокровенные поверья язычников. Во всяком случае, посмертное рабство, как страшная кара клятвопреступникам, упоминается в договоре Руси с Византией X века. Некоторые исследователи сомневаются в самом сообщении Диакона, однако оно подтверждается (и уточняется) другими источниками. Так, Ибн Мискавейх пишет о юноше‑русе, последнем оставшемся в живых из группы русов, подвергшихся атаке фанатиков‑мусульман в садах Бердаа: «Когда он заметил, что будет взят в плен, он влез на дерево, которое росло близко от него, и наносил сам себе удары кинжалом своим в смертельные места до тех пор, пока не упал мертвым». Здесь окончательно проясняется, что самоубийством спасались не от смерти в бою от рук противника, а от плена.

Существует и более позднее упоминание об этом обычае — в «Сокровенном сказании» монголов, когда ханы обсуждают будущий поход Бату‑Батыя на запад, упоминаются среди народов, с которыми придется воевать, и «урусуты», которые, предпочитая смерть плену, «бросаются на свои собственные мечи». Трудно, однако же, предположить, что до XIII века мог сохраниться такой обычай. Остается предположить, что сведения монгольских разведчиков или относились к какому‑нибудь островку язычества на востоке крещеной Руси, вроде упоминавшегося уже Мурома или так называемой Пургасовой Руси, или же, что гораздо вероятнее, монголы или их информаторы слышали русские былины о языческих временах.

Такова историческая подоплека мужских самоубийств в былинах. Подобный обычай был широко распространен среди воинов языческой Евразии — кельтов, фракийцев, германцев — и так далее, вплоть до знаменитых самурайских сепукку Страны восходящего солнца. У славян он, правда, встречается нечасто — только в польской «Великой хронике», в рассказе о языческих временах, да в приведенных сообщениях о русах.

Несколько дольше просуществовали ритуальные самоубийства женщин. Еще древнерусские поучения («Слово св. Дионисия о желеющих») свидетельствуют об обычае «по мертвым резаться» до XIV века. Соответственно, и самозаклание женщин — все с тем же мотивом использования двух ножей — семантика данного ритуала неясна — сохраняется и в балладах московской эпохи.

Любопытно, однако, что в описаниях иноземцами ритуалов соумирания женщин‑славянок на похоронах мужа, Маврикий, VI век, Бонифаций, VIII век, арабские авторы X века практически единодушно говорят об удушении. У Маврикия Стратега: «Скромность их женщин превышает всякую человеческую природу, так что большинство их считает смерть своего мужа своей смертью и добровольно удушают себя, не считая пребывание во вдовстве за жизнь». Четыре столетия спустя то же самое сообщает Ибн Русте. Позднее, в том же «Слове о желеющих» наряду с обычаем «по мертвым резаться», упоминается и обычай по тому же поводу «давитися». О заклании девушек на погребении мужчины сообщают только в отношении русов. В былинах ничего не говорится об удавлении, только о самозаклании женщин.

Может возникнуть вопрос, насколько правомерно сопоставлять эпические самоубийства с обычаем убийства женщин на погребении их мужей или хозяев? Здесь следует отметить, что решительно все авторы, сообщающие о соумирании женщин у славян и русов говорят о добровольности этого акта. Маврикий Стратег, как мы видели, прямо называет уход славянских женщин вслед за умершим мужем добровольным. Аль Масуди пишет, что женщины славян и русов — он не противопоставляет эти народы — «желают своего сожжения». Ибн Фадлан утверждает, что «девушка», умирающая со знатным русом, вызывается сама. Это невозможно объяснить униженным положением вдовы и давлением общественного мнения, которое поддерживало в Индии и иногда поддерживает до сих пор обычай сати. Вдова в славянском обществе лицо нисколько не униженное, но скорее вполне почтенное. Достаточно обратиться к русскому эпосу — «честной вдовой» (о многом говорит сам этот окаменевший эпитет) являются матери Добрыни, Хотена Блудовича, Василия Буслаева и других былинных героев. И это отнюдь не влияние христианства. В житии Оттона Бамберг‑ского упоминается жившая на языческом Поморье «вдова... очень уважаемая (выделено мною. — Л. П.) и окруженная многочисленной семьей, деятельно правившая своим хозяйством». Так что есть все основания согласиться со средневековыми авторами в их оценке соумирания женщин славян и русов как добровольного. А отсюда уже шаг до самоубийства. Собственно, у того же Маврикия действия славянских женщин так и рассматриваются: «удушают себя». После крещения («Слово о желеющих») древний обряд и восприниматься стал как самоубийство, но необязательно видеть в этом лишь позднейшую, возникшую под влиянием не столько христианства, сколько падения язычества, форму. В скандинавском языческом эпосе смерть женщины на погребении любимого также изображена, как самоубийство: «Брюнхильд себя убила на Сигурде». Вполне вероятно, что и в погребальном обряде русов любящая жена — или наложница — могла сама выполнять обязанности жрицы, именуемой у Ибн Фадлана «ангелом смерти» (с другой стороны, и самурайское сепукку, и самоубийство у галлов допускало помощь одного из друзей самоубийцы, оставаясь притом самоубийством).

В отличие от мужских, воинских самоубийств, женские самоубийства, описанные в былинах, не могут служить столь определенным доказательством дохристианского происхождения былинного эпоса, возникновения его в нехристианской, языческой среде. Но существует былинный сюжет, с дотошной точностью историка или археолога описывающий погребальный обряд русов‑язычников IX—X веков.