Стремление к высокому общественному положению

Существует тип женщин, все устремления которых целиком направлены на достижение высокого поло-


жения в обществе. Они заботятся только о том, чтобы всячески подчеркивать и укреплять свой социальный статус. Краткий анализ такой «одержимости» приводит социолог Торстейн Веблен в своей книге «Теория уров­ней времяпрепровождения», исследуя «уровни времяп­репровождения». Одежда, украшения, декор интерьера, завязывание отношений с нужными людьми, светская и благотворительная деятельность, досуг, уход за лицом и телом, — все призвано являть собой и усиливать значи­мость общественного положения не только супруга, но и всей семьи в целом, всей фамильной линии. Легкомыс­ленная в глазах некоторых людей, для женщин этого типа такая деятельность обретает не подлежащую сом­нениям значимость и воспринимается ими как ежеднев­ные обязанности. Дети занимают в таких семьях только то место, которое предназначается им домашним ук­ладом, их предъявляют по особым случаям, если есть необходимость продемонстрировать благополучную се­мейную жизнь. Но в повседневной жизни их предостав­ляют заботам домашней прислуги, которой приходится отвечать еще и за воспитание подрастающего поколе­ния наравне с уходом за восточными вазами и дорогой мебелью. Большую часть времени дети пребывают под неусыпным надзором прислуживающего персонала, и главная их задача - поддерживать видимость тишины и спокойствия, если они хотят заслужить благосклонный взгляд матери, означающий: «Все в порядке!».

В наше время среди жен дипломатов, крупных пред­принимателей или политиков, может быть, еще встреча­ется подобный тип матери-супруги, если только она не жертвует полностью отношениями со своими детьми. В недавнем прошлом высшее общество удерживало лиди­рующие показатели по распространенности этого типа женщин. Его блестящее описание предлагает Эдит Уортон в романе «Жительницы Нью-Йорка» (1927). Нона, дочь Паулины Менфорд, была вынуждена приспосаб-


лизаться к неумолимому материнскому расписанию жизни: «Нона привыкла к бесконечной череде встреч своей матери, привыкла к быстрой смене лиц целите­лей, торговцев произведениями искусства, социальных работников и маникюрш. Когда миссис Менфорд выде­ляла пару минут для общения с детьми, она проявляла себя превосходной матерью. Но в этой изнурительной нью-йоркской жизни, полной бесконечных дел и обязан­ностей, которые не прекращали множиться, если бы ее потомство получило разрешение выкатиться из своих комнат на целый час, то есть претендовать на ее время, ее нервная система просто не смогла бы этого выдер­жать, — сколькими обязательствами тогда ей пришлось бы пренебречь!»

Речь идет именно об обязательствах, потому что у ге­роини возникает необходимость поддерживать свой ста­тус не только в приличном нью-йоркском обществе, но еще и как представительницы определенной нации, бла­годаря принадлежности к «этому великому гуманитар­ному стремлению, заставляющему нас гордиться тем, что мы американцы». «Ты согласна, что это прекрас­но - принадлежать к единственной нации на планете, каждый представитель которой абсолютно свободен, и практически любой может заниматься именно тем, что получается у него лучше, чем у всех остальных?» — вот почему миссис Менфорд, озабоченная целью облагоде­тельствовать все человечество, не находит ни малейшей причины уделять достаточно внимания собственной до­чери. И когда та пытается привлечь внимание к тому факту, что невозможно без противоречий ратовать од­новременно и за материнство без ограничений, и за кон­троль над рождаемостью, материнское терпение очень быстро достигает предела, превышение которого миссис Менфорд не в состоянии вынести: «Эта манера вечно доискиваться до причин, требовать немедленных объ­яснений! Быть подчиненной в своем собственном доме,


подвергаться непрерывным допросам». Нет ничего, что бы она ненавидела больше вопросов, на которые ей не хватило времени подготовить ответы».

В противоположность матери, которая стремится во всем быть совершенной («Когда я берусь за какое-ни­будь дело, я всегда стараюсь выполнить его как следует. Ты нее знаешь, каков мой принцип: все или ничего!») и, ревностно следуя протестантской этике, упорно не заме­чает происходящего в реальности, Нона единственная воплощает собой здравый смысл, потом что она - такая, какая она есть. Ей приходится в одиночку переживать, чувствовать, догадываться и, наконец, пытаться решить все семейные проблемы, открывающиеся ей: разочаро­вания своих близких в любви, развод, адюльтер, инцест, смертельные болезни, даже попытки совершить убийс­тво. Но во всех этих переживаниях она остается совер­шенно одинокой, вокруг нет ни души, кому она мог­ла бы довериться. Все, кто рядом с ней, сами являются участниками происходящих драм, а та, что в их центре - мать, насколько всемогущая, настолько лее бестолко­вая, — упорно игнорирует все, что не согласуется с тем положением, которое она с таким рвением демонстри­рует окружающим.

 

 


Глава 7 Матери-любовницы

Ничто другое не способно заставить женщину забыть о привязанности к своему ребенку столь быстро, как лю­бовная страсть. Сценаристы фильмов или писатели-ро­манисты довольно часто используют в своем творчестве новую связь «женщины в большей степени, чем матери», возникшую после развода с мужем и тем более адюль­тер, как правило, более интригующий, чем увлечение собственным супругом или его статусом. Читатель же или зритель, как раз поэтому, почти всегда забывает, что у этих матерей есть дети - ведь и сами героини по выше­упомянутой причине не склонны хоть сколько-нибудь задумываться о своем потомстве. Присмотревшись пов­нимательнее к изнанке любовной интриги, можно обна­ружить там то, что поможет понять, насколько потерян­ной чувствует себя дочь, вынужденная соперничать с любовником матери.

Эмма и Берта

Все ли помнят, что у Эммы Бовари была дочь? Не­сколько страничек, которые Гюстав Флобер посвящает малышке Берте в романе «Мадам Бовари» (1857), толь­ко подтверждают, если кто-то еще сомневается на сей счет, что материнство было далеко не главной заботой


знаменитой героини. Было бы странным колебаться в определении, к какому типу матерей относится Эмма Бовари, — Флобер описывает типичный случай «женщи­ны в большей степени, чем матери».

Эмма - женщина, которая «страстно жаждет страс­ти». Она готова увлекаться, чем попало: своей прической, итальянским языком, серьезной литературой, попыткой сделаться святой или, на худой конец, больничной си­делкой, в конце концов, подойдет даже материнство, как один из вариантов. Но все эти увлечения интересу­ют ее очень недолго: «Она их перебирала, бросала, пе­реходила от одного к другому». Если она хотя бы была мальчиком: «Мужчина, по крайней мере, свободен, он может менять увлечения, путешествовать, преодолевать обстоятельства, вкушать самые изысканные удовольс­твия, а женщина должна постоянно сдерживать себя». Эмма такова, каковы все женщины той эпохи, она за­перта в рамках своей идентичности супруги и матери, вся история ее жизни сама по себе провоцирует скандал, который всем нам известен.

С первых недель беременности, не имея возможности обеспечить ребенку приданое, о котором Эмма мечтает, она психологически обесценивает и приданое, и будуще­го ребенка. Теперь материнство не может дать ей того нарциссического удовлетворения, которое принесли бы показные покупки. Далее, сразу после родов, услышав, что у нее девочка, «она отвернулась от нее и потеряла сознание». Мальчик мог бы стать идеализированным продолжением ее самой, но девочка только заставляет ее вернуться к реальности, в которой быть женщиной - несчастье, а этой реальности она пыталась избежать всеми своими силами, вплоть до готовности умереть. Отключившись, Эмма избегает необходимости смот­реть на Берту, но еще раньше она отвернулась от самой себя. Когда Эмма вновь придет в себя, нужно будет выбирать для дочери имя, и это окажется, как говорит

 


Флобер, единственным проявлением заботы, показыва­ющим, что на самом деле она пытается таким образом обеспечить дочери лучшие социальные условия, раз та не родилась мальчиком. «Эмма вспомнила, как в замке Вобьессар она услышала, что маркиза назвала именем Берта молодую женщину, и в это мгновение имя было выбрано».

Сегодня известно, что раннее разлучение с матерью не способствует развитию привязанности. Берта, как и большинство детей той эпохи и схожего происхожде­ния, была отдана кормилице. Хотя временами у Эммы появлялась потребность увидеть свою маленькую дочь, ее нисколько не удивила убогость обстановки, в кото­рой та жила. Когда малышка срыгнула после кормле­ния, это вызвало у Эммы очевидное отвращение. Через пару минут она уже была занята другими мыслями и поспешила избавиться и от кормилицы, и от дочери. Как только малышки не оказалось рядом, она перестала существовать для матери.

Только лишь когда предмет ее первой платоничес­кой влюбленности - Леон - сообщает о своем отъезде, Эмма решает забрать дочь у кормилицы, без сомнения, возлагая на нее миссию незамедлительно восполнить образовавшуюся после отъезда любимого пустоту, но только в присутствии посторонних. «Когда его визиты завершались, и он уходил, Фелисите приносила Берту, и мадам Бовари раздевала малышку, чтобы осмотреть ее тельце. Эмма заявляла, что обожает детей, что они - ее утешение, ее радость, ее безумие, все ее ласки со­провождались лирическими излияниями, которые за­ставляли всех присутствующих вспомнить «Нотр Дам де Пари». Позже, когда она будет полностью погруже­на в заботы об организации своего побега с Рудольфом (который, кстати, провалился), именно он напомнит ей, что у нее есть ребенок: «А как же твоя дочь?» Она по­медлит несколько мгновений, затем ответит: «Придется


взять ее с собой. Тем хуже!». Таким образом, Берта пе­рестает существовать для Эммы, как только речь захо­дит о возможном удовлетворении ее любовных устрем­лений. Возвращаясь к реальности и понимая, что если покинет дочь, то будет выглядеть чуть ли не монстром в глазах всех окружающих, она сводит все ее сущест­вование к этому «тем хуже». Далее в тот момент, когда Эмма решает изменить образ жизни, который внушает ей омерзение, дочь символизирует для нее все то, что ее ограничивает, тормозит, мешает ей очиститься. Мож­но повторить вслед за Жаном Старобински, который в своем главном аналитическом труде утверждает, что отношения Эммы со своей дочерью либо «теплые», либо «прохладные», и гораздо чаще «прохладные», чем «теплые». Температура зависит исключительно от со­стояния влюбленности Эммы, так как она может быть женщиной, может быть матерью, но никогда обеими од­новременно.*

Когда Эмма остается с Бертой наедине и не занята любовными хлопотами, она и словом, и жестом оттал­кивает дочь, которая отваживается выпрашивать у нее то, что та не в состоянии ей дать: немного нежности, внимания, ласки, хотя бы один добрый взгляд. Эмма отталкивает дочь до тех пор, пока в прямом смысле не уронит ее, пока та не упадет: «Малышка Берта ковыля­ла в вязаных башмачках и попыталась приблизиться к матери, схватиться за краешек ее платья, но уцепилась за завязки ее передника. «Отстань от меня!» — произ­несла мать, отстраняя ее рукой. Немного погодя, девоч­ка вновь попыталась подойти, на этот раз еще ближе; опираясь руками на колени матери, Берта подняла на нее огромные голубые глаза, а с губ малышки на шел­ковый передник матери спустилась прозрачная ниточка

* Жан Старобински.«Температурная шкала. Прочтение телав романе «Мадам Бовари»,1980.

 


слюны. «Отстань от меня!» - раздраженно повторила Эмма. Выражение ее лица привело девочку в ужас, и она принялась плакать. «Ну, отстань же от меня!» - вос­кликнула Эмма и оттолкнула ее локтем. Берта упала на ножку комода, прямо на медную розетку и рассекла щеку, потекла кровь».

Эмма скрывает от мужа несчастный случай, сваливая всю вину на Берту: «Посмотри, дорогой: малышка заиг­ралась и, споткнувшись, поранила щеку», - говорит она ему абсолютно спокойным голосом. Это утверждение - типичный признак плохого обращения с ребенком: «Это не я ударила ее, она сама ударилась». Вышеопи­санная сцена прекрасно иллюстрирует опасность, кото­рой подвергается дочь, исключенная из материнского существования только потому, что принадлежит к тому же полу. Например, наблюдая за дочерью, задремав­шей после возвращения от отца, Эмма поймала себя на ужасной мысли: «На редкость некрасивый ребенок!»*. Конечно, в этом есть доля презрения, которое жена пи­тает к своему мужу, но также явственно ощущается след ненависти, которую Эмма испытывает к самой себе. Той ненависти, что она отчаянно пытается перебороть, при­лагая тщетные усилия ради осуществления своих заве­домо неисполнимых устремлений, и которая, в конце концов, приведет ее к смерти. Как только девочка дела­ет попытку немного приблизиться, вновь прикоснуться к матери, Эмма создает взрывоопасную ситуацию, за­канчивающуюся физической травмой дочери, так что у той даже течет кровь и возникает страх перед матерью. Эмма отрицает собственную жестокость. Что касается отца, то он все-таки искренне любит свою дочь, хотя слепо доверяет жене, и эта близорукость заставляет его

* Эта сцена полностью вошла в экранизацию романа, снятуюКлодом Шабролем (1991) с ИзабельЮппер в главнойроли.


ошибочно принимать беспокойство Эммы и ее отвраще­ние к дочери за естественную материнскую тревогу.

Одна из проблем, которую создает малышам плохое материнское обращение, состоит в том, что они чувс­твуют себя виноватыми в нем, но все же считают, что лучше так, чем полное равнодушие. Трудный для рас­познавания, этот комплекс отношений имеет тенденцию к самовоспроизведению в течение всей жизни в той или иной форме. В этом контексте демонстративную не­жность можно рассматривать, наоборот, как ложную, так как именно жестокое отношение является подлин­ным. «Приведите ее ко мне! - крикнула мать и раскрыла объятия, бросаясь к ней навстречу. — Как я люблю тебя, моя ненаглядная крошка! Как же я тебя люблю!» Затем, заметив, что кончик уха у нее немного грязный, Эмма тут же позвонила, чтобы ей немедленно принесли горя­чей воды и отмыли ее, переменили ей белье, чулочки, башмачки, забросала няню вопросами о здоровье доче­ри, как после возвращения из длительного путешествия, наконец, снова поцеловала ее со слезами на глазах и с рук на руки передала ее прислуге, которая совершенно оторопела от таких неожиданных проявлений нежнос­ти». Уверяем, что сама Берта была ошарашена также сильно и не могла в полной мере насладиться прили­вами материнской любви, тем более что по большому счету, речь шла только о том, чтобы переменить пла­тье и привести в порядок внешний вид дочери, а затем вернуть ее туда, где она оставалась все время до этого, - обратно в «шкаф».

Отъезд возлюбленного освободил в сердце Эммы место для дочери и для проявления пусть и амбивален­тного (двойственного), но хоть какого-то материнского чувства. В дальнейшем бегство Рудольфа, на которого Эмма возлагала все свои надежды, что благодаря ему, она станет той идеальной женщиной, в которую всегда мечтала перевоплотиться, сначала заставит ее почувс-

 


твовать себя больной и покинутой, а затем изменит отношение к дочери. Отныне мать будет относиться к Берте с «неизменной снисходительностью», на которую, конечно, по своему же мнению, она получила права из-за причиненного ей невыразимого страдания - страдания покинутой женщины, причем невыразимого в прямом смысле слова, то есть такого, которое невозможно про­являть открыто. «Она велела вернуть домой малышку, которую муж на протяжении всей ее болезни держал у кормилицы. Эмме взбрело в голову, что нужно научить ее читать; Берта много плакала, но Эмма не раздража­лась больше. Это был период смирения, неизменной снисходительности. Ее высказывания были переполне­ны идеальными выражениями нежности. Она произно­сила, глядя на свое дитя: «Прошла ли твоя колика, мой ангел?» Но как только Эмму захватила страсть к Леону, с которым она собиралась регулярно видеться в Руане, она тут же устранилась от обязанностей матери и супру­ги. Дом больше не поддерживался в порядке, и Берта ходила оборвышем, тем более, что отец ничего не мог сделать для нее: везде были развешены какие-то тряпки, и «малышка Берта к великому неудовольствию мадам Омэ, ходила в дырявых чулках. Когда Шарль робко попробовал устроить осмотр, она гневно отвечала, что это ни в коей мере не ее вина!»

Берта оставалась забытой матерью до того часа, пока у Эммы не началась агония из-за отравления мышья­ком. Сцена, описанная Флобером, без сомнения наводит на мысль о Красной шапочке, разглядывающей волка: «Берта все это время сидела на кровати у матери: «Ой, мамочка, какие большие у тебя глаза! Какая ты блед­ная! Как ты вспотела!» Мать смотрела прямо на нее, не отрывая взгляда. «Я боюсь!» - проговорила малышка,


принимаясь плакать. Эмма взяла ее за руку, чтобы по­целовать, но девочка отняла свою ручку. «Хватит! Пусть ее уведут!» - вскричал Шарль, рыдавший в это время в алькове». После смерти матери Берта пережила крат­кий «медовый месяц» с отцом, который стал ей только ближе, когда удалился от всех своих знакомых, настоль­ко близок, что именно она, в одиночку, нашла его мерт­вым, сидящим на скамье в саду.

Можно предположить, что отсутствие интереса (мяг­ко выражаясь), которое демонстрировала Берте ее мать, помешало девочке развить хоть какую-то способность вызывать к себе симпатии у тех женщин, которые могли бы стать для нее заместительными матерями. Еще при жизни отца ни служанка, ни бабушка, которая умер­ла в том же году, не принимали никакого участия в ее воспитании. Она нашла приют у своей тетки, настолько бедной, что та вынуждена была отправить сироту на хлопкопрядильную фабрику, чтобы девочка сама за­рабатывала себе на жизнь. Бедняжка Берта! Но и бед­няжка Эмма! «Она не была счастлива, никогда не была. Откуда проистекала эта неудовлетворенность жизнью, с чего началось это стремительное разложение всего, с чем она соприкасалась?» Можно ли любить дочь, ког­да не любишь или не любима как женщина, и если не любила мужчину, с которым она была зачата? Молено ли быть любимой как женщина, если ожидать от этой любви насыщения «ненасытной страсти»?

 


Глава 8 Матери-звезды

«Почему ты терзаешь меня?» - спрашивает мать у своей дочери в фильме Педро Альмодовара «Острые каблуки». Бекки (Мариза Паредес), знаменитая в про­шлом певица, возвращается в Испанию после длитель­ного пребывания за границей. Ее дочь Ребекка (Викто­рия Абриль), телеведущая, только что в прямом эфире, в новостях призналась, что убила Манюэля - своего мужа и бывшего любовника матери, с которым та во­зобновила прежнюю связь, а затем вновь разорвала ее — связь с мужчиной, который к тому времени уже был мужем ее дочери. Ребекку арестовывают и заключают в тюрьму. Судья, сомневаясь в искренности признания и раскаяния, организует очную ставку между матерью и дочерью, во время которой дочь взрывается:

«В фильме «Осенняя соната», — говорит она, — у та­лантливой пианистки дочь - посредственность. Похоже на нас с тобой. Мать приходит послушать дочь, которая тоже играет на фортепиано, и просит сыграть для нее. Дочь смущена, но, в конце концов, соглашается. Она нервно играет Шопена. Со стороны кажется, что мать поздравляет дочь с успехом, но при этом она не в си­лах удержаться от оскорблений. Для дочери нет ничего более унизительного, чем слышать из уст матери: Ты


ничтожество, полный ноль, как ты осмелилась испол­нять это возвышенное произведение? Неужели ты дума­ешь, я могу это вынести? Ты слишком вульгарна, чтобы копировать меня. Сколько ни пытайся, ты не сможешь стать даже моей бледной копией, а твоя попытка мне подражать больше напоминает оскорбление, чем дань признательности».

Впервые в жизни Ребекка высказывает матери прав­ду об их отношениях. Одновременно она признается, что именно она, будучи маленькой девочкой, спровоци­ровала смерть своего отчима, чтобы остаться вдвоем с матерью. Эта сцена из прошлого воскресила в памяти ревность девочки к любовнику матери. Чтобы суметь высказать эту правду, дочь прибегает - в точности, как это делаем мы, к художественному вымыслу - друго­му фильму, который позволяет ей в иносказательной форме признаться в содеянном. С помощью этого иносказания ее мучительные переживания обретают возможность выхода из замкнутого пространства. Об аналогичной ситуации рассказывает «Осенняя соната», фильм Ингмара Бергмана (1978).

«Осенняя соната»

В категории «в большей степени женщин, чем мате­рей» Бекки подпадает под определение «матерей-звезд», также, как и Шарлотта (Ингрид Бергман), виртуозная пианистка, созданная воображением Ингмара Бергма­на. И у одной, и у другой есть дочери - одна или две, как в случае Шарлотты, матери Евы (Лив Ульман) и ее недоразвитой сестры Хелены. Проблема же матерей заключается не в том, что обе они - звезды, а в том, что профессиональный успех стал единственным смыслом и целью их существования.

Именно по этой причине, когда Ева, случайно узнав о смерти близкого друга Шарлотты, решается написать

 


матери, чтобы пригласить ее к себе в гости после семи­летней разлуки, она детально описывает, какое замеча­тельное пианино ей удалось заполучить. Ева пишет, что мать могла бы поработать на нем, понимая, что одна только встреча с дочерью сама по себе вряд ли может стать достаточно веской причиной для матери, чтобы привлечь ее, так как та не может вынести малейшего напоминания о своих материнских обязанностях, даже если ей придется исполнять их всего лишь несколько дней. Всегда и во всем ее профессиональной самореали­зации придается первостепенное значение.

Шарлотта прибывает немного раньше, чем предпола­галось. Эта маленькая нестыковка весьма показательна: если «матери в большей степени, чем женщины» всегда оказываются там и тогда, где и когда в них нуждаются, а иногда, когда они совсем не нужны, то «женщины в большей степени, чем матери» никогда не бывают на месте, когда их ждут. Они всегда появляются слишком рано или слишком поздно, но в любом случае не вовре­мя. К несчастью, ко всем этим недоразумениям добав­ляется очевидная асимметрия в материнско-дочерних отношениях. Шарлотта не сочла нужным даже проин­формировать Еву о смерти своего сожителя, тогда как сама Ева незамедлительно сообщила матери о том, что они с мужем в результате несчастного случая потеряли четырехлетнего сына. Даже в такой тяжелой ситуации Шарлотта предпочла сослаться на профессиональную занятость, лишь бы не приезжать. Подспудно несчастья матери и мать и дочь рассматривают как более важные, чем аналогичные у дочери, которую мать не сочла до­стойной даже проинформировать о том, что у нее про­изошло.

Асимметричность их отношений принимает единс­твенно возможную как для одной, так и для другой форму: подчиненное положение дочери по отношению к матери. Сразу после приветствий и проявлений вза-


имной вежливости Ева демонстрирует подчинение, в котором проявляется существующая иерархия: она с первой фразы начинает говорить о том, что связано с профессиональной деятельностью матери: «Ты привез­ла все свои партитуры? » И тут же закрепляет собствен­ное подчиненное положение: «Ты дашь мне несколько уроков? Решено, ты со мной позанимаешься!». Одновре­менно она провоцирует соперничество с матерью на ее территории, где она наверняка окажется в проигрыше. Как будто материнское превосходство должно быть подтверждено прежде самой связи, которая существует между матерью и дочерью, и это закрепляет характер их взаимоотношений, даже несмотря на то, что они так мало общаются друг с другом.

Разумеется, Шарлотта первая начинает разговор и, конечно же, о самой себе. Она говорит о смерти свое­го любовника, не задав ни единого вопроса дочери о смерти ее маленького сына. Впрочем, повод довольно быстро исчерпывает себя: «Я не могу позволить себе слишком долгих сожалений». У матери явно заметны трудности как с выражением чувств, так и со способ­ностью их проживать до конца, она старается подавить их как можно скорее: «Конечно же, я ощущаю некото­рую пустоту. Но нельзя все время пережевывать одни и те же мысли». Сразу за этими скупыми и черствыми эмоциональными проявлениями без всякого перехода следует приступ нарциссизма, словно призванный ук­репить ее защитный панцирь. «Ты не находишь, что я очень изменилась за последние годы? Правда, я стала подкрашивать волосы», — бросает она дочери, будто де­монстративно ожидая, что та признает и примет мате­ринское превосходство не только в профессиональной области, но и как женщины.

Шарлотта использует свою дочь, как она обычно пос­тупает со всеми окружающими, полностью сводя роль дочери только к тому, чтобы служить матери зеркалом,

 


перманентным подтверждением ее собственной значи­мости. В то лее время для такого типа матерей восхи­щение дочери даже более валено, чем взаимообмен нарциссическими подкреплениями. Как бы парадоксально это не выглядело, она нуждается в беспрерывном одоб­рении дочери. Именно оно составляет условие, которое позволяет матери сохранить способность постоянно по­давлять собственное чувство вины, в свою очередь, по­рождающее их искаженные отношения. Главная страсть Шарлотты - работа - признается в них основополагаю­щим фактором, который освобождает ее от выполнения материнских обязанностей, даже самых элементарных. Так, мать считает для себя возможным оставаться вда­ли от дочери даже в то время, когда Ева только что потеряла маленького ребенка. Отсутствие постоянно­го одобрения со стороны дочери может только усилить подспудно тлеющий конфликт, что, в конце концов, и происходит, когда Ева открывает свои подлинные чувс­тва. Она решается, наконец, обвинить мать и высказать ей жестокие слова, пробуждающие в той острое чувство вины и окончательно лишая того исключительного по­ложения, которое постоянно подкреплялось прощением и защитой дочери. Ева говорит: «Для тебя всегда нужно делать исключение! Пойми, наконец, что и ты виновата, ты тоже, так же, как и все остальные!».

Эмоциональная черствость и нарциссизм служат ма­тери защитой от чувства вины. Такой предстает нам Шарлотта в противоположность Еве, которая продол­жает жить, сохраняя сильную эмоциональную привязан­ность к своему умершему ребенку, на которую мать не­способна даже по отношению к живой дочери. Немного позже, после изнурительного разговора, когда Шарлот­та остается одна в своей комнате, ее захлестывают эмо­ции: «Что со мной, почему я так взвинчена, как будто у меня лихорадка? Мне хочется плакать». Но вскоре она вновь берет себя в руки, стараясь как можно быстрее


подавить все свои эмоции и отмежеваться от проснувше­гося чувства вины: «Это глупо! Я плохая мать, это так. Естественно, что меня мучает совесть. Вечные угрызе­ния совести».

Чтобы побороть чувство вины, порождаемое больной совестью, но никогда не проживаемое по-настоящему глубоко, Шарлотта применяет серию хорошо испытан­ных защитных приемов. Она использует, во-первых, аг­рессивное утверждение своей женственности («Оденусь-ка я получше к обеду. Ева должна будет признать, что старушка неплохо сохранилась»); во-вторых, — бегство («Я пробуду здесь меньше, чем предполагала»); и, нако­нец — то, что делает этих женщин «в большей степени женщинами, чем матерями», а именно, — сублимацию болезненных эмоций в своей страсти, одновременно от­секая их от первоисточника: «Это плохо. Плохо. Плохо. Это также плохо, как второй пассаж в сонате Бартока. Да, правда. Я взяла слишком быстрый темп, это очевид­но. Это должно быть так: натиск, нам - нам, затем темп слегка замедляется, как от страдания. Медленно, но без слез, потому что больше слез не осталось, их вообще никогда не будет. Вот так. Если это получится, то у это­го визита в священное жилище может появиться хоть какой-то смысл». Теперь становится понятно, почему женщины этого типа так выкладываются в своей страс­ти - работе, притворно жалуясь, что она поглощает все их силы, но при этом они не могут с ней расстаться, так как рискуют потерять единственный смысл жизни.

Попытавшись восстановить взаимоотношения с мате­рью, Ева лучше узнает и в то лее время разоблачает ее сущность. Не располагая иными средствами, она воспро­изводит прежние причиняющие боль отношения и при­бегает к привычному самоуничижению, чтобы удержать мать. Вот почему, когда она решается поговорить, ей не удается избежать разговора на «заминированную» му­зыкальную тему и приходится вступить на территорию,

 


которая всегда составляла материнское королевство: «Я часто играю в церкви. В прошлом месяце я провела це­лый музыкальный вечер. Я играла и комментировала то, что играю. Получилось очень удачно». Засим следу­ет незамедлительный ответ Шарлотты, она тут же напо­минает, кому принадлежит корона: «В Лос-Анджелесе я дала пять концертов для школьников, в концертном зале дворца, каждый раз перед тремя тысячами детей! Я играла, комментировала. Невообразимый успех. Но это так утомительно!» Для дочери не остается никакого места, даже скромного, в той области, где царит только мать и где Шарлотта всегда и неизменно делает больше и лучше - всегда она, она, она.

Но худшее для Евы еще впереди, а именно — тот са­мый пресловутый урок фортепиано, о котором, откры­вая матери страшную правду об их отношениях, говори­ла Ребекка из фильма «Острые каблуки». Все вертится вокруг второй прелюдии Шопена, «исполненной» во всех смыслах этого слова Евой. Шарлотта дает дочери урок мастерства, по ее лее собственной, напоминаем, просьбе, на которой Ева настаивает, желая услышать от матери правду о своей игре. «Я поняла», — наконец говорит Ева, совершенно раздавленная после того, как Шарлотта, в свою очередь, сыграла тот же отрывок. На что же, в конце концов, напросилась дочь, и что она поняла, чего не знала раньше? Но ей вновь необходимо было услы­шать подтверждение этому, словно бы единственному условию любых возможных отношений с матерью: толь­ко мать царит, и она ни с кем не собирается делиться ни этими правами, ни этой властью, это просто невозмож­но. И Шарлотта заявляет об этом со всей откровеннос­тью, хотя прекрасно осознает жестокий смысл сказан­ного. («Не обижайся, ты сама хотела этого!» - говорит дочери Шарлотта в конце урока). Мать не допускает ни малейшей возможности для какого-либо соперничества и убивает всякую надежду на равенство между собой и


дочерью, не произнося ни слова о своем превосходстве. Всегда существует риск, что дочь попросит у матери именно то, что та не в состоянии ей подарить - люб­ви или признания. Выпрашивая их, Ева изначально за­нимает подчиненную позицию жертвы, а выклянчивая именно то, что мать не в силах дать ей, провоцирует жестокость. Единственным ответом может быть только жестокость, лишь подтверждающая жертвенное поло­жение дочери.

Ева вынуждена до последнего поддерживать мате­ринскую игру, так как это - единственная возможность сохранить отношения с матерью. Вторая дочь, Хелена, сестра Евы, максимально далека от какой-либо услуж­ливости и попыток сохранять хорошую мину при пло­хой игре. Отрезанная от всего мира из-за афазии,* «де­бильная дочь», она становится для матери искаженным зеркалом, иначе говоря, самым убедительным симво­лом неблагодарности и чувства вины. Несчастье делает ее совершенно непонятной для всех, кроме тех, кто ее любит, кроме самых близких к ней людей, как, напри­мер, Ева. Но Шарлотта не входит в их число, так как абсолютно не способна принять эту «неудачную» дочь, которая только и может, что напоминать матери о ее собственной эмоциональной ущербности. Этот живой упрек, это лепечущее невесть что и пускающее слюну существо Ева использует с целью поразить мать, обли­чая ее с помощью «условной передачи полномочий» — она робко сообщает, что теперь сестра живет у нее, хотя ранее считалось, что Хелена находится в специали­зированном заведении.

Чтобы сопротивляться постоянному чувству вины, источником которого становится сознание, что она пре­небрегла, отвергла и забыла собственную дочь, Шарлот-

* Афазия - нарушение речи, ее частичная или полная утрата из-за локальныхпоражений коры головногомозг. (Прим, переводчика)

 


та все время пребывает в напряжении. Она все время вынуждена защищаться от него: «Для меня это самое неприятное, но другого выбора у меня нет!». Затем она переходит в наступление: «Всю жизнь я с трудом вы­носила людей, которые не способны осознавать мотива­цию собственных поступков». Таким образом, она дает понять, что Еве не удалось ее провести, если она, пусть даже и бессознательно, пыталась состряпать против нее обвинение, навязывая присутствие сестры. С помощью такой иносказательной интерпретации Шарлотта врыва­ется в бессознательное дочери и дает понять, что только она, Шарлотта, направляет движущие силы ситуации: скальпелем ей служит проницательность.

Хелене Шарлотта театрально бросает: «Я так часто думала о тебе, просто целыми днями». Ей не удается никого ввести в заблуждение своим обманом, все зна­ют, что она сознательно лжет, ломает комедию, и она сама прекрасно осознает это. Ее обман совсем не то же самое, что фальшь - фальшивит она, когда не желает открыто лгать своим дочерям. В противоположность лжи, фальшь представляет собой всего лишь рассогла­сованность между внутренним содержанием и невпопад произносимыми словами, которые звучат слишком вы­сокопарно и потому будто постоянно сопровождаются более громким эхом. Наилучшим образом это иллюст­рирует Ева: «Я любила тебя до смерти, я тебе верила, но я всегда боялась того, что ты скажешь. Инстинктивно я чувствовала, что ты почти всегда говорила не то, что думала на самом деле Я не понимала твоих слов, ты говорила одно, а выражение твоих глаз и интонации го­лоса говорили другое».

Подобная манера фальшивить соответствует клини­ческой трактовке расщепления, характеризующего «в большей степени женщин, чем матерей»: они разделяют свою жизнь на несколько частей я все время прилагают массу усилий, чтобы не дать им возможности соприкос-


нуться, всегда тщательно согласовывая свое поведение с тем идеальным образом, соответствия которому от них ожидают. Шарлотта думает, что говорит, как идеаль­ная, по ее представлению, мать, хотя единственное, что ей удается выразить, - только пустоту мира, лишенного эмоций. Как музыкант она способна была почувство­вать разницу: ведь в музыке обман - это извлечение фальшивой ноты во время игры, то есть явная ошибка исполнителя, тогда как фальшивить в жизни - то же

самое, что играть на расстроенном инструменте. По странному противоречию, чем убедительнее сами сло­ва, тем острее ощущается их фальшивое звучание из-за рассогласованности с тем, как они произносятся. В то же время все окружающие парадоксальным образом готовы с любезным видом согласиться со сказанным, лишь бы подтвердить, что слова собеседника их очень тронули. Никто не настаивает на том, что человек го­ворит правду — в конце концов, «человеку свойственно ошибаться», и, действительно, люди часто допускают ошибки, но, тем не менее, все соглашаются со сказан­ным. Только в музыке верное звучание - это гармония и чистота исполнения.

Становится ясно, почему Ева, рассказывая мужу о своей матери, употребляет слова «непостижимая» и «странная». Когда ребенок чувствует, что какие-то вещи не могут быть выражены окружающими с помощью слов, или, как в дан­ном случае, когда мать «фальшивит», он старается оттол­кнуть от себя все, что связано с «официальной правдой». В свою очередь, это провоцирует появление симптомов полного отрицания всего, что говорит другой человек. Об этом же немного позже (вернее, слишком поздно) говорит и сама Ева: «Я не могла тебя ненавидеть, и моя ненависть превратилась в ужасную тоску. Ребенок сам не в состоя­нии понять - он просто не знает, никто ничего не объясняет, он чувствует себя зависимым, униженным, отвергнутым, замурованным в неприступной крепости; ребенок кричит

 


- никто не отвечает, никто не приходит, тебе все еще непо­нятно?» Очевидно, что не в силах больше кричать, так как отчаялась быть услышанной, Ева постаралась никогда и ничего больше не чувствовать.

Взрослея в таких условиях, трудно впоследствии полюбить мужчину, так как существует риск вызвать взрыв невысказанной ненависти. Вот почему Ева не мо­жет ни любить Виктора, своего мужа, ни, в то же вре­мя, ненавидеть его, благо, хотя бы он любит ее такой, какая она есть, и говорит ей об этом. Между ее мужем и матерью не существует ни одной точки соприкосно­вения, впрочем, Ева знает единственную форму любви, а именно ту, что она испытывает к матери. Ей неведо­ма взаимность, но у нее не было никакой возможности даже подступиться к этой правде, так как в их с мате­рью отношениях всегда царила фальшь: «Я пребывала в полной уверенности, — скажет она потом, — что мы любим друг друга и что ты все знаешь лучше меня». Тем не менее, отчасти, она знала: «Ты почти никогда не говорила, что думала».

Кроме того, откуда она могла узнать, что такое лю­бовь женщины к мужу, если мать не смогла на собствен­ном примере научить этому своих дочерей? Несмотря на все свои усилия, Шарлотта так и не смогла создать для своих детей образ матери, по-настоящему любящей мужа, Ева, кстати, напоминает ей о Жозефе, своем отце: «Бедный папа, ведь он был всего лишь посредственнос­тью, милым, послушным, всегда со всем соглашался». Трудно любить мужчину, когда отец низведен до уров­ня материнского приложения, аксессуара, не способного внушить уважение дочерям. Шарлотта, впрочем, также не испытывает никакого уважения к мужу своей дочери, хотя вслух она произносит слова, полностью противо­положные тому, что она на самом деле о нем думает: «Когда я вас вижу вместе, Виктора и тебя, то просто на­чинаю завидовать». Но когда Ева слышит эти, как всег-


да, прозвучавшие фальшиво слова, она вспоминает, что такое притворное признание превосходства в любви со­вершенно не соответствует их отношениям. Она не мо­жет не догадываться об истинном отношении матери к ее мужу, которое Шарлотта выскажет, как только оста­нется одна в своей комнате: «Этот Виктор нагоняет тос­ку, он похож на Жозефа, причем, самым неприятным образом, только еще более жалкий. Им, должно быть, смертельно скучно друг с другом, я в этом уверена».

Вечером первого дня, уже мучительного для нее, Шарлотта задремала. Ей приснился кошмар: объятия ее дочери, Хелены перерастают в агрессию, которая в истинной форме выражает все то, что мать на самом деле испытывает по поводу самого существования этой «неудачной» дочери. Шарлотта просыпается с рыдания­ми. Ева приходит, чтобы ее успокоить, и это становится моментом истины, поводом, чтобы им объясниться и, наконец, поговорить о прошлом. Разговору способству­ет интимность сумерек и немного алкоголя. О чем рас­спрашивает Ева свою мать?

Возвращение в прошлое может проиллюстрировать это: Шарлотта играет на фортепиано, она работает. Маленькая девочка слушает за дверью. Музыка зати­хает, и во время этого долгожданного перерыва дочь осмеливается войти, чтобы принести Шарлотте кофе. Мать бросает, наконец, на нее один мимолетный взгляд, располагается на диване и раскрывает журнал, за кото­рым прячется ее лицо. Девочка, которую мы видим со спины, сидит на коленях в нескольких метрах от матери и, застыв в неподвижности, неотрывно смотрит на нее - вся внимание. «Иди, иди, поиграй на улице!» - бросает ей мать, так и не взглянув на нее. Это все.

Эта ледяная холодность, эта неприступность произво­дят на девочку сильнейшее впечатление и погружают в бездонное ощущение собственной неполноценности (что я сделала?), заставляют ее почувствовать себя нежелан-

 


ной и даже усомниться в собственном существовании (а есть ли я на самом деле?). Ребенок способен очень эф­фективно отвлечь взрослого, поглощенного работой, но ошеломляющее материнское безразличие, ее отказ при­знать само существование дочери провоцируют у Евы глубинное расстройство, которое и составляет предмет исследования: дочь проникает в психическое состояние матери, и с этого мгновения она вынуждена защищать­ся от ощущения небытия.*

Но воспоминаний не достаточно, чтобы понять, тем более, чтобы высказать правду: нужны слова, те слова, которые Ева, наконец, решается бросить в искаженное лицо матери, пока длится эта ночь, о которой расска­зывает нам Бергман. Мало-помалу Шарлотта теряет в глазах зрителей всю свою привлекательность сильной личности по контрасту с дочерью, которая предстает все более интересной, глубокой и красивой. В те минуты, когда она отказывает умоляющей матери в прощении и не позволяет ей даже прикоснуться к себе, Ева, наконец, проявляет себя как взрослая женщина, которой не была до сих пор. Она и на следующий день останется ею, а не прежней нелепой, состарившейся девочкой, напялив­шей на себя взрослую одежду.

Ева обвиняет мать в том, что та только делала вид, будто любит свою дочь, тогда как на самом деле Ева служила для нее неким дополнением, поддержкой уга­сающего нарциссизма: «Я была для тебя только куклой, с которой ты играла, когда у тебя было время. Но сто­ило мне заболеть, или, если я создавала тебе малейшее

* Франсуаза Малле-Жорис, очевидно, сама испытала нечто подоб­ное, только не ощущая сомнений в собственном существовании. В книге "Двойное признание" она опишет собственную мать, характе­ризуя ее как женщину «с холодной рассудочностью, для которой лю­бовь - не более, чем спектакль, представляющий интерес для науки и философии; она была способна увидеть целый мир в полосках на раковине, но не замечала выражения ожидания на лице ребенка».


неудобство, ты подбрасывала меня отцу или няне. Ты закрывалась в комнате, чтобы работать, и никто не имел права тебя беспокоить. Я так любила тебя, но тебя никогда не было рядом, даже если ты в принципе была согласна ответить на вопросы, которые мне так хоте­лось тебе задать». Даже когда Шарлотта была вынуж­дена вновь вернуться на какое-то время к своему очагу и своей идентичности супруги и матери, для дочери это обернулось подлинной катастрофой: «К концу месяца я поняла, какой ужасной обузой я была для тебя и для отца. Я хотела убежать из дома». Рана Евы не затяну­лась со временем: «Мне было четырнадцать лет, и не найдя ничего лучшего, ты устремила на меня всю свою нерастраченную энергию. Ты меня уничтожила, а дума­ла, что сумела наверстать упущенное время. Я сопротив­лялась, как только могла. Но у меня не было ни единого шанса. Я была будто парализована. Все-таки я кое-что осознавала со всей возможной ясностью: во мне не было ни йоты того, что было бы по-настоящему мной и в тоже время было любимо или хотя бы принято тобой». Для Евы, познавшей в детстве всю горечь бесконечных раз­лук с матерью, к которым ребенком она так и не смогла хоть сколько-нибудь приспособиться, в подростковом возрасте не было ничего хуже внезапно свалившихся на нее проявлений безудержного материнского интереса, абсолютно противоречащих ее нарождающейся женс­твенности.

Своей ущербностью, своими идентициональными не­достатками Шарлотта, безусловно, обязана неблагопо­лучным отношениям с собственной матерью, совершен­но неспособной к эмоциональному контакту, лишенной хоть какой-нибудь душевной теплоты: «Я не живу, я даже не родилась, я была изъята из материнского тела, и оно немедленно вновь замкнулось для меня и опять вернулось к ублажению моего отца, и вот, я уже больше не существую». Высказанная Евой правда, словно эхо


из прошлого, настигает Шарлотту и открывает ей, как передается ущербная идентичность от матери к доче­ри: «Ты неизменно была закрыта всему, что касалось чувств. Ты носила меня в своем холодном чреве, а за­тем вытолкнула с отвращением. Я любила тебя несмот­ря на то, что ты находила меня гадкой, отталкивающей и бездарной, а ты постаралась сделать меня такой же неспособной к жизни, как ты сама». Теперь инструмент был настроен точно: не прозвучало ни одной фальши­вой ноты!

Если Хелена воплощает собой нарциссические про­блемы матери, то Ева вскрывает проблемы ее идентич­ности. Растеряв на пару мгновений всю свою уверен­ность, Шарлотта заговорила, не думая и не осознавая, что именно она произносит, и утратила свои позиции всемогущей, но постоянно отсутствующей матери. Те­перь она сама превратилась в маленькую девочку, не способную быть на равных со своей собственной доче­рью, как ранее это происходило с Евой. Она пытается выдать избыточную дистанцию в отношениях с дочерь­ми за сверхзаботу о них: «Я всегда боялась тебя. Бо­ялась того, что ты требовала от меня. Я думала, что не способна соответствовать всем твоим требованиям. Мне не хотелось быть твоей матерью. Я хочу, чтобы ты знала, что теперь ты - моя единственная защита, но тем сильней это пугает меня и заставляет чувствовать себя беспомощной». Область соперничества смещается: те­перь речь идет о том, кто из них - жертва. Но в любой семье, если мать - жертва, значит виновата дочь. Когда жертвой оказывается ребенок, палачи - родители. Каж­дый находит себе место на роковом «чертовом колесе»: Шарлотта спешит укрыться в своей одержимости, став­шей ее защитным панцирем; Ева колеблется между са­моубийством и самопожертвованием - в любом случае, она не в силах оставаться самой собой.


Предоставим последнее слово Еве, вернее Ингмару Бергману (чья пугающая прямота опровергает неожидан­но обнаруживаемую у Фрейда мысль о том, что понять отношения матери и дочери способны исключительно женщины). «Мать и дочь — какая дикая мешанина эмо­ций, растерянности и разрушительности. Все возможно под личиной любви и избытка чувств. Ущербность мате­ри унаследуется дочерью. Все промахи матери оплатит дочь. Несчастье матери станет несчастьем дочери. Буд­то мы никогда не сможем разрезать связывающую нас пуповину. Неужели это так? Неужели несчастье дочери - это триумф матери? Мама... Мои страдания - это твое тайное наслаждение?»

И еще: «Неужели мы никогда не перестанем быть матерью и дочерью?»

Звездное скопление

«Осенняя соната» рассказывает о случае переноса от матери к дочери идентициональных и нарциссических проблем как минимум на протяжении двух поколений. В третьем поколении, к которому принадлежит Ева, от­сутствие таланта у дочери стало неблагоприятным фак­тором, своего рода профессиональным провалом мате­ри, которая узурпировала право на само существование дочери, когда та была подростком, и вызвала у нее внут­ренний раскол в самой себе.

Не все матери, одержимые профессией или погло­щенные иной страстью, ведут себя подобным образом. Наличие призвания еще не означает, что оно станет единственным средством быть «звездой», так как мож­но быть первой в своей профессии и при этом продол­жать жить и оставаться хорошей матерью. Далеко не все женщины, увлеченные чем-либо помимо своих де­тей, попадают в категорию «в большей степени женщин, чем матерей». Призвание само по себе отнюдь не приго-

 


варивает женщину к превращению в «мать-звезду» по отношению к дочери. Тем более оно не предполагает симптоматической неспособности передавать детям что-либо, кроме собственных проблем и недостатков. Соци­альное положение также не задает определенную струк­туру отношений, то есть работающая и вкладывающая душу в свою профессиональную деятельность женщина не обязательно становится «женщиной в большей сте­пени, чем матерью». Также и «в большей степени мать, чем женщина» совсем не обязательно должна быть до­мохозяйкой. (Мы убедились в этом на примере Маддалены из фильма «Самая красивая»).

В фильме «Иллюзия жизни» Дугласа Сирка (1958), рассказывается о случае кинозвезды, поглощенной сво­ей карьерой актрисы, что совсем не исключает дочь из ее эмоциональной жизни. Она даже способна отложить встречу в ответ на предложение сниматься в фильме, о котором давно мечтала, ради того, чтобы присутство­вать на вручении диплома дочери. Овдовев в ранней молодости, она стала звездой, не поддавшись общепри­нятому стереотипу, согласно которому женщина долж­на бросить на алтарь профессии все, включая личную жизнь. В конце концов, она вновь встречается с чело­веком, которого любила долгие годы. Здесь обнаружи­вается прекрасный пример совпадения трех сфер само­реализации женщины - профессиональной, любовной и материнской, в каждой из которых героиня оказалась успешной - благодаря актерской способности улавли­вать веяния времени и выстраивать иерархию актуаль­ных предпочтений в соответствии с каждым жизненным возрастом.

Что касается будущего дочерей «матери-звезды», схема, представленная в фильме «Осенняя соната», не­смотря на всю ее силу и убедительность, ни в коей мере не претендует на универсальность. Игры, в которые играют его герои и «женщины в большей степени, чем


матери», в целом (как мать Шарлотты, одержимая на­укой и страстью к собственному мужу), совсем не обя­зательно требуют, чтобы дочь полностью воспроизвела материнскую личностную модель, как в случае Шарлот­ты, или разрушила собственную личность, как в случае Евы. Женщина, даже если ее мать не относилась к этой категории, может сама стать «женщиной в большей сте­пени, чем матерью» под влиянием различных внешних обстоятельств, например, таких, как потеря любимого супруга. В этом случае она обременяет дочь или одну из дочерей, если их несколько, миссией заменить отца. В социальном плане это может стать для нее благопри­ятным фактором и способствовать блестящей карьере, благодаря увлеченности и вкладыванию в работу всех своих сил, что служит, как у Шарлотты, способом ра­зорвать связь с источником мучительных переживаний - скорбью по отцу. Мать не может восполнить чувство утраты, так как стремится к тому, чтобы после смер­ти мужа ничего не менялось, и это становится главной (хотя и невыполнимой) задачей для дочери. В этом слу­чае идентициональных проблем не возникает, так как дочь при явной поддержке матери идентифицирует себя с отцом, не жертвуя собственной женственностью.

В свой черед став матерью, она будет вполне способна, так как сама пережила подобный опыт, нарциссически проинвестировать дочь, не занимаясь только ею одной, но умея придать ценностный смысл ее существованию, а также всему, что она сделает, и даже всему, что она скажет, если, конечно, они будут разговаривать друг с другом откровенно. Безусловно, дочери придется стол­кнуться и с «ледяной холодностью» матери-звезды, но, по крайней мере, ничто не будет мешать ее самореали­зации. Скорее наоборот, даже материнское равнодушие будет замаскировано одобрительными высказываниями, подтверждающими чувство собственной значимости у дочери. Тем не менее, иногда реальные трудности мо-

 


гут погасить полезный эффект положительных оценок: разве не смущает ребенка, когда без разбора одобряют все, что бы он ни сделал, даже глупости? Не чувствует ли он подвоха в том, что слишком редко встречает не­одобрение, что почти никогда не ошибается? Например, так ли уж полезны уверения в безоговорочном успехе, которые являются верным признаком бессознательной материнской ревности?

Невозможность вызвать неудовольствие у матери, в конце концов, - и мы уже убедились в этом на при­мере «матерей в большей степени, чем женщин», — не что иное, как одна из форм тюремного заключения. Возможно, более мягкая, чем невозможность удовлет­ворить материнские амбиции, но все-таки форма пле­на. Это взаимное ограничение свободы: дочь не имеет возможности ни удовлетворить претензии матери (они заранее удовлетворены), ни разочаровать ее (это за­ведомо невозможно). Мать, в свою очередь, способна видеть в дочери только идеальный образ, и потому ей не удается выстроить аутентичные отношения (то есть подлинные, основанные на реальности, а не на идеалис­тических представлениях). Она предпочитает окружать себя толпой восхищенных поклонников или поклонниц, иногда демонстрирующих, а иногда пытающихся пода­вить свою явно гомосексуальную ориентацию, которые склонны видеть в ней идеальную женщину, способную передать им часть своего величия. Сама же она, со своей стороны, находит в их среде подходящие кандидатуры на должность заместителей дочери, менее идеализиро­ванных, но более пригодных, чтобы по-настоящему лю­бить их и иногда критиковать.