B) Мастурбация (istimna), вследствие которого излилась сперма. 2 страница

– По‑моему, – начала Поппи Берт‑Джонс, стараясь перекричать шум‑гам и повышая голос. – ПО‑МОЕМУ, ЭТО НЕХОРОШО… – и снова перешла на нормальный тон, когда класс уловил, что она сердится, и притих. – По‑моему, нехорошо смеяться над людьми иной культуры.

Оркестр, не ведавший за собой такой вины, но знавший, что она сурово карается правилами школы Манор, принялся разглядывать свои коллективные ноги.

– Вот вам, вам, вот тебе, Софи, было бы приятно, если бы кто‑нибудь стал смеяться над «Queen»?

Софи, слегка заторможенная двенадцатилетняя девочка, с головы до ног увешанная атрибутикой этой рок‑группы, посмотрела на Поппи поверх очков с логотипом «Кока‑колы».

– Нет, мисс, мне было бы неприятно.

– Ах, неприятно, да?

– Да, мисс.

– Потому что Фредди Меркьюри – человек родной тебе культуры.

Самаду доводилось слышать от рядовых официантов «Паласа», что этот Меркьюри будто бы не кто иной, как очень светлокожий перс по имени Фарух, которого их шеф‑повар помнит по школе в Панчгани, что под Бомбеем. Но зачем вдаваться в такие тонкости? Самад решил не мешать порыву очаровательной Берт‑Джонс и промолчал.

– Иногда музыка других народов кажется нам странной, потому что их культура не похожа на нашу, – провозглашала мисс Берт‑Джонс. – Но это не значит, что она хуже, ведь так?

– ДА, МИСС.

– И с помощью разных культур мы можем лучше понять друг друга, верно?

– ДА, МИСС.

– Вот, например, какую музыку любишь ты, Миллат?

Миллат немного подумал и перекинул саксофон на бок, изображая, что играет на гитаре.

– Мы рождены, чтобы бежать! Ла‑ла‑ла‑ла‑лааа! Брюса Спрингстина,[45]мисс! Ла‑ла‑ла‑ла‑лааа! Бэби, мы рождены, чтобы бежать…

– Хм, и это все? А что вы слушаете дома?

Миллат глянул озадаченно, не понимая, какого ответа от него ждут. Перевел глаза на отца, который отчаянно жестикулировал за спиной учительницы, пытаясь руками и головой изобразить движения бхараты натьям – танца, который Алсана танцевала, пока сердце ее не сковала печаль, а ноги и руки – маленькие дети.

– «Ночь ужасов!» – завопил радостный Миллат, решивший, что разгадал мысль отца. – «Ночь ужасов!» Майкла Джексона, мисс! Майкла Джексона!

Самад уронил голову на руки. Мисс Берт‑Джонс с сомнением посмотрела на мальчика, дергающегося на стуле и мнущего ширинку у нее на глазах.

– Хорошо, Миллат, спасибо. Спасибо за ответ…

Миллат широко ухмыльнулся.

– Не за что, мисс.

 

Дети побежали занимать очередь за парой сухарей, улучшающих пищеварение, и стаканом безвкусного фруктового напитка, которые им выдавали в обмен на двадцатипенсовик, а Самад, как хищник, кинулся вслед за легконогой Поппи Берт‑Джонс в музыкальный кабинет – тесную комнатушку без окон, без путей к отступлению, заваленную инструментами и забитую ящичками с нотами; в ней стоял запах, который Самад прежде относил к Поппи, но теперь понял, что так пахнут задубевшие кожаные футляры и пожилые скрипки.

– Значит, здесь, – сказал Самад, указывая на стол под грудой бумаг, – вы и работаете?

Поппи покраснела.

– Тесновато, да? Бюджет музыкального образования каждый год урезали, и наконец оказалось, что больше урезать нечего. Дошли до того, что втискивают стол в буфет и именуют это кабинетом. А если бы не поддержка Большого лондонского совета, то и стола бы не было.

– Действительно, кабинет очень маленький. – Говоря это, Самад лихорадочно оглядывал комнату, ища, где бы он мог встать от Поппи подальше, чем на расстоянии вытянутой руки. – Можно даже сказать, развивающий клаустрофобию.

– Знаю, здесь ужасно, но вы все‑таки присядьте.

Самад вертел головой, но стульев в комнате не было.

– Господи, простите! Вот он. – Она смахнула на пол бумаги, книги и всякую дребедень, откопав не внушающий доверия стул. – Я сама его сделала, но он вполне крепкий.

– Вы умеете плотничать? – осведомился Самад, радуясь новому оправданию тяжкого греха. – Выходит, вы не только музыкант, но и мастер плотницкого дела?

– Нет‑нет, что вы, просто взяла несколько вечерних уроков. Я сделала стул и скамеечку для ног, но скамеечка развалилась. Мне далеко до… не знаю ни одного великого плотника.

– А Иисус?

– Но не стану же я говорить: «Я не Иисус Христос». То есть я, конечно, не он, но совсем в другом смысле.

Самад присел на шаткий стул, а Поппи Берт‑Джонс устроилась за столом.

– Вы хотите сказать, что не считаете себя хорошим человеком?

Самад заметил, что Поппи смутила внезапная торжественность его вопроса; она поправила челку, поиграла черепаховой пуговкой на блузке и, неуверенно рассмеявшись, ответила:

– Хотелось бы думать, что я не совсем плохая.

– А этого достаточно?

– Ну…

– Простите меня… – очнулся Самад. – Я пошутил, мисс Берт‑Джонс.

– Скажем так, я не Чиппендэйл, ну и ладно.

– Да, – согласился Самад, а про себя подумал, что ножки у нее будут получше, чем у кресла королевы Анны, – и ладно.

– Итак, на чем мы остановились?

Наклонившись к столу, Самад взглянул ей в лицо.

– А к чему мы шли, мисс Берт‑Джонс?

(Он пустил в ход свои глаза; помнится, люди в Дели говорили: у этого нового мальчика, Самада Миа, глаза такие, что за них и умереть не жалко.)

– Я искала… что я искала?., я искала свои записи… да где они?

Она принялась рыться в завалах на столе, и Самад, слегка откинувшись на спинку стула, со всем возможным для него в тот момент удовлетворением отметил, что, если глаза ему не врут, пальцы ее дрожат. Неужто настал подходящий момент? Ему было пятьдесят семь, в последний раз подходящий момент случился с ним лет десять назад, и поэтому он сильно сомневался, сумеет ли его распознать. Ты старик, говорил он себе, отирая лицо платком, и дурень к тому же. Уходи прямо сейчас, не то захлебнешься в собственных преступных выделениях (он потел, как свинья), уходи, пока не поздно. Ведь это невозможно! Не может быть, чтобы этот последний месяц – когда он наяривал своего дружка, молился и просил пощады, заключал сделки и непрестанно думал о ней – она тоже о нем думала.

– Кстати, пока я ищу… я вспомнила, что хотела кое о чем вас спросить.

Да! – почти человеческим голосом почти вскрикнуло правое яичко Самада. На любой вопрос ответ будет один: да, да, да. Да , мы займемся любовью прямо на этом столе, да, нас пожрет пламя, да , мисс Берт‑Джонс, да, этот ответ неизбежен, неотвратим. – ДА. Но в реальном мире, на высоте ста двадцати сантиметров над мошонкой, разговор требовал иного ответа, а именно: «Среда».

Поппи рассмеялась.

– Да нет же, я спрашиваю не о том, какой сегодня день недели, не такая уж я растяпа. Меня интересует, какой сегодня день для мусульман. Маджид был в необычном наряде, а когда я его спросила почему, он промолчал. Я ужасно переживаю, не обидела ли я его.

Самад нахмурился. Подло напоминать о детях, когда человек просчитывает точную форму и твердость твоего соска, столь настойчиво пробивающегося сквозь лифчик и блузку.

– Маджид? Пожалуйста, за Маджида не беспокойтесь. Вы ничем его не обидели.

– Значит, я не ошиблась, – обрадовалась Поппи. – Это такой молчаливый пост.

– Э… да, – промямлил Самад, не желавший выносить на люди семейные разногласия, – это символизирует строки Корана о том, что в судный день мы лишимся чувств. Онемеем. Поэтому старший сын в семье одевается в черное и, ммм, отказывается от общения на… некоторое время, чтобы… очиститься.

Аллах милосердный.

– Потрясающе! А разве Маджид старше?

– На две минуты.

Поппи улыбнулась.

– Всего‑навсего.

– Две минуты… – Самад был терпелив, ибо говорил с человеком, не ведавшим, какое огромное значение имели столь малые отрезки времени для истории всего рода Икбалов, – меняют все.

– А как это очищение называется?

– Амар дурбол лагче.

– Что это означает?

Дословно: я слаб. Это означает, мисс Берт‑Джонс, что ни одна частица меня не в силах противиться желанию поцеловать вас.

– Это означает, – вслух сказал Самад, считая удары своего сердца, – безмолвное благоговение перед Аллахом.

– Амар дурбол лагче. Впечатляет, – сказала Поппи.

– Да уж, – сказал Самад.

Поппи Берт‑Джонс наклонилась к нему.

– Это какой‑то невероятный пример самоконтроля. У нас на Западе такого нет – нет чувства жертвенности, поэтому меня восхищают люди, которые умеют воздерживаться и сохранять самообладание.

И тут Самад, словно самоубийца, отшвырнул от себя стул и впился в неугомонные губы Поппи Берт‑Джонс своими пылающими губами.

 

Глава 7

Коренные зубы

 

И падут грехи восточного отца на западных сыновей. Грехи ждут своего часа в генах, как плешивость или карцинома яичек, но иногда грех отца настигает сына в тот же день. Даже в один и тот же миг. По крайней мере, так можно объяснить совпадение, имевшее место две недели спустя, во время старинного друидского праздника урожая: Самад тихонько укладывал в полиэтиленовый пакет рубашку, которую он никогда не надевал в мечеть (для чистых все чисто), чтобы позже переодеться и увидеться с мисс Берт‑Джонс (4:30, Харльсден Клок), не вызывая подозрений… а Маджид и перебежчик Миллат укладывали в два походных мешка (точнее не скажешь) жалкие четыре банки с просроченным турецким горохом, пакет картофельных чипсов и несколько яблок – они собирались на встречу с Айри (4:30, ларек с мороженым), чтобы вместе отнести языческие приношения закрепленному за ними старику, некоему мистеру Дж. П. Гамильтону с Кензл‑райз.

Никто из них не знал, что древние нити мира связывают две эти встречи – или, говоря современным языком, транслируется повтор программы. Когда‑то мы здесь уже были. В Бомбее ли, Кингстоне или Дакке – всюду крутят старые английские комедии, раз за разом они нудно описывают круг по территориям прежних колоний. Иммигранты охочи до повторений – неважно, перемещаются они с Запада на Восток, с Востока на Запад или с острова на остров. И вроде бы уже всё, уже осели, но движение на месте продолжается: родители мечутся взад‑вперед, дети ходят кругами. Трудно обозначить это явление: «первородный грех» будет чересчур; может, лучше сказать «родовая травма»? В конце концов, травма – то, что вновь и вновь напоминает о себе, и трагедия семейства Икбалов состояла в том, что они раз за разом совершали прыжок из одной страны, одной веры в другую, из объятий коричневой Родины – в белые веснушчатые руки имперского монарха. И прежде чем перейти к следующей песне, им придется несколько раз прослушать предыдущую. Именно это и происходило в доме Икбалов, когда Алсана самозабвенно грохотала на «Зингере», прокладывая двойные строчки по глади просторных штанов, а отец и сыновья сновали по дому, укладывая одежду и съестные припасы. Очередное повторение. Прыжок через континент. Ретрансляция. Но давайте по порядку…

 

* * *

 

Чего молодежь ждет от общения со стариками? Того же, чего с аналогичной легкой снисходительностью ждут от нее старики: почти полного отсутствия здравого ума; и те, и другие считают, что будут не поняты, что слова их пройдут мимо собеседников (и не столько над головой, сколько между ног). А с собой нужно взять что‑нибудь подходящее, что придется противнику по вкусу. Например, печенье «Гарибальди».

– Они его обожают, – пояснила Айри недоумевающим близнецам, когда троица друзей, усевшись на втором этаже омнибуса № 52, катила к назначенному месту. – Им нравится в нем изюм. Старики изюм обожают.

– Да ладно! – фыркнул Миллат из‑под кокона «Томитроника». – Дохлые виноградины – бр‑р! Кому охота их есть?

– Но они правда‑правда едят! – упорствовала Айри, запихивая печенье обратно в сумку. – А виноградины на самом деле не дохлые, а сушеные.

– Ага, их сушили дохлыми.

– Заткнись, Миллат. Маджид, скажи ему!

Маджид поправил очки на переносице и дипломатично сменил тему:

– Что еще у тебя есть?

Айри полезла в сумку.

– Кокос.

– Кокос?

– К твоему сведению, – прошипела Айри, отдергивая руку с орехом, чтобы его не схватил Миллат, – старики любят кокосы. Кокосовое молоко можно добавлять в чай.

– И еще, – торопливо прибавила она, увидев, как скривилось лицо Миллата, – у меня есть хрустящий французский хлеб, сырный крекер и яблоки.

– У нас тоже есть яблоки, голова, – сказал Миллат. По неведомым причинам «голова» на сленге Северного Лондона означает «дурак», «идиот», «тупица» – в общем, конченый неудачник.

– Зато мои больше и лучше, к тому же у меня есть мятный кекс и акки с соленой рыбой.

– Терпеть не могу акки и соленую рыбу.

– Кто сказал, что их будешь есть ты?

– А я и не хочу.

– И не будешь.

– Потому что не хочу.

– Даже если б и хотел, кто бы тебе дал?

– Значит, кстати, что я не хочу. Проиграла, – сказал Миллат и, не снимая «Томитроника», с силой прижал ладонь к ее лбу, как полагается в таких случаях. – Позор в джунглях!

– Успокойся, никто тебе ничего не даст…

– Облажалась, облажалась! – повизгивал Миллат, усердно натирая лоб Айри. – Вот так позор!

– Позор не мне, а тебе, это же для мистера Дж. П. Гамильтона…

– Наша остановка! – крикнул Маджид и, вскочив на ноги, едва не сорвал колокольчик.

– Будь моя воля, – раздраженно говорил один старик‑пенсионер другому, – давно отправил бы всех обратно в родные…

Но эта древнейшая на свете фраза потонула в трезвоне колокольчика и топоте ног и забилась под кресло, составив компанию прилепленным комочкам жвачки.

Позор, позор, знай свои приговор ! – пропел Миллат. Троица прогрохотала по ступенькам и вывалилась из омнибуса.

 

* * *

 

У маршрута № 52 два варианта. От уиллзденского калейдоскопа взять на юг, как ребята – через Кензлрайз, Портобелло, Найтбридж, – и наблюдать, как многоцветие улиц сменяется яркими белыми огнями центра города; а можно поехать, как Самад, на север – из Уиллздена в Доллис‑хилл и Харлзден – и с ужасом смотреть (если вы, подобно Самаду, слишком впечатлительны и при виде темнокожих людей норовите перейти на другую сторону улицы), как белый переходит в желтый, а желтый в коричневый, покуда не покажется Харльсденская башня с часами, возвышающаяся, как статуя королевы Виктории в Кингстоне, столице Ямайки, – высокая белокаменная колонна в обрамлении черного.

 

После того поцелуя, который Самад и по сей миг ощущал на губах, он сжал ее руку, требуя назвать место, где они снова увидятся, не здесь, а где‑нибудь далеко отсюда («жена, дети», ни к селу ни к городу пробормотал он), – и удивился, да, удивился, когда вместо «Ислингтон», или «Вест‑Хэмпстед», или на худой конец «Свисс‑Коттедж» она прошептала: «Харлзден. Я там живу».

– В Стоунбридж‑эстейт? – встревоженно спросил он, думая: вот она, изощренная кара Аллаха, и воображая себя лежащим на любовнице с десятисантиметровой финкой какого‑нибудь гангстера между лопатками.

– Нет, но недалеко оттуда. Хочешь встретиться?

В тот день Самадов рот – одинокий стрелок на поросшем травой холме – убил его разум и взошел на трон.

– Да. Еще бы, черт возьми! Да .

Самад снова поцеловал Поппи, на этот раз отказавшись от прежнего относительного целомудрия и ловя ее грудь левой рукой, и с блаженством ощутил, как у нее перехватило дыхание.

Далее последовал краткий обмен необходимыми расшаркиваниями, благодаря которым лжецы меньше чувствуют себя лжецами.

– Мне не следовало…

– Я не знаю, как это…

– Нам нужно встретиться и поговорить о том, что…

– Да, нам нужно поговорить о том, что произо…

– Да, что‑то произошло, но…

– Моя жена… дети…

– Давай немного переждем… две недели. Итак, в среду? Четыре тридцать? Харлзден‑Клок?

 

По крайней мере, в этой жалкой суете ему повезло со временем: он сошел с автобуса ровно в 4:15, так что у него было еще пять минут, чтобы забежать в туалет «Макдоналдса» (на входе стояли черные охранники, черные охранники не пускали черных) и выскочить из‑под ресторанных софитов в темно‑синих брюках, шерстяном свитере с треугольным вырезом и серой рубашке; в нагрудном кармане лежала расческа, с помощью которой он надеялся пригладить свои густые волосы. На часах – 4:20, пять минут можно потратить на визит к кузену Хакиму и его жене Зинат, которые держали местный магазинчик «1,5 фунта» (покупатели, заходя в подобные лавчонки, думают, что это максимальная цена, однако при ближайшем рассмотрении выясняется, что столько стоят самые дешевые товары) и которые должны были, сами того не подозревая, обеспечить Самаду алиби.

– Самад Миа, ого! Потрясающе выглядишь! Должно быть, на то есть причины…

У Зинат Махал был огромный, как туннель Блэкуолл, рот, и Самад очень на него рассчитывал.

– Спасибо, Зинат, – ответил Самад с хорошо обдуманным лицемерием. – Что же касается причины… не знаю, стоит ли говорить…

– Самад! Я – могила! Твоя тайна умрет во мне.

Стоило кому‑нибудь что‑нибудь сказать Зинат, как это тотчас распространялось по телефонной и радиосети, забивало эфир и каналы спутниковой связи и в итоге, протаранив атмосферы далеких планет, доходило до жителей развитых инопланетных цивилизаций.

– Дело в том…

– Во имя Аллаха, продолжай! – вскричала Зинат, от предвкушения свежей сплетни почти перевалившись через прилавок. – Куда ты идешь?

– В Королевский парк, на встречу со страховым агентом. Мне хочется, чтобы Алсана после моей смерти не нуждалась, но… – Он погрозил пальцем увешанной драгоценностями собеседнице с густо накрашенными глазами. – Я не хочу, чтобы она знала! Мысли о смерти, Зинат, ей неприятны.

– Слышишь, Хаким? Бывают же мужчины, которые заботятся о будущем своих жен! Иди, кузен, иди, не смею тебя задерживать! И не волнуйся, – прокричала она ему вслед, уже протягивая к телефонному аппарату руку с длинными загибающимися ногтями, – я ни слова не скажу Алси.

Алиби было обеспечено, и теперь Самад должен был за три минуты решить, что пожилой мужчина принесет молоденькой девушке; что пожилой коричневый мужчина принесет молоденькой белой девушке на перекресток четырех улиц, запруженных черными; что в таком случае подойдет в качестве подарка.

– Кокос?

Поппи взяла в руки волосатый шар и взглянула на Самада с растерянной улыбкой.

– Занятное сочетание… – Самад немного нервничал. – Скорлупа ореха, а внутри сок, как у фрукта. Снаружи коричневый и морщинистый, внутри белый и нежный. А в сумме совсем неплохо. Иногда мы используем его, – прибавил он, не зная, что еще сказать, – для приготовления карри.

Поппи улыбнулась; это была необыкновенная улыбка, осветившая каждую черточку прелестного лица, в ней сияло что‑то светлое, не ведающее стыда, что‑то, что было лучше и чище этой их тайной встречи.

– Прелесть, – сказала она.

 

* * *

 

На улице Айри, которую мучил стыд, решила взять реванш, благо до дома, указанного в школьной повестке, было целых пять минут ходьбы.

– Я беру это, – сказала она, ткнув пальцем в довольно‑таки помятый мотоцикл у станции метро «Кензл‑райз». – А еще это и вот это. – Она указала на два навороченных велосипеда.

Миллат с Маджидом тотчас включились в любимую игру. Правила были им хорошо известны: чтобы присвоить любую чужую вещь на улице, стоило только, в лучших традициях колонистов, заявить на нее права.

– Ха, подумаешь! Больно надо брать такое дерьмо, – откликнулся Миллат с ямайским акцентом, который у детей любой национальности выражает презрение. – Я беру ту. – Речь шла о блестящей компактной «MG» красного цвета, которая поворачивала за угол. – И вот эту! – опередил он Маджида, увидев проносившийся мимо «БМВ». – Все, парень, я его уже забрал, – сообщил он Маджиду, который и не думал возражать. – Заметано.

Такой поворот событий огорошил Айри, она угрюмо опустила голову и вдруг на мостовой увидела чудо.

– Я беру их!

Раскрыв рты, Маджид и Миллат смотрели на умопомрачительно белые кроссовки «Найк», которые теперь принадлежали Айри (кроссовки с голубой и красной фирменными «галочками» были столь прекрасны, что, как позже заметил Миллат, при взгляде на них хотелось удавиться), хотя непосвященный сказал бы, что они находились на ногах высокого черного подростка с красивыми дрэдами и вместе с ним направлялись в сторону Королевского парка.

Миллат через силу кивнул.

– Уважаю. Вот бы мне их первому увидеть.

– Беру! – вдруг воскликнул Маджид, тыкая грязным пальцем в витрину, в которой красовалась метровая коробка химических реактивов с пожилым телевизионным персонажем на крышке.

– Вот это да! – барабанил он по стеклу. – Я беру это!

Повисла пауза.

– Вот это? – переспросил потрясенный Миллат. – Химический набор?

Не успел Маджид опомниться, как две ладони впечатались ему в лоб и принялись полировать кожу. Он с мольбой заглянул в глаза Айри (и ты, Брут), хоть и не сомневался, что это бесполезно. Десятилетним великодушие не ведомо.

Позор, позор, знай свои приговор!

– Подумайте о мистере Дж. П. Гамильтоне, – взмолился изнемогающий от стыда Маджид. – Мы совсем рядом с его домом. Не шумите, здесь тихая улица. Он же старенький.

– Раз старенький, значит, глухой, – возразил Миллат. – А глухие ничего не слышат.

– Дело не в этом. Старикам тяжело. Вы не понимаете.

– Наверное, он такой старый, что не сможет вынуть продукты из сумок, – сказала Айри. – Давайте достанем их и понесем в руках.

Ребята согласились, и некоторое время все трое пристраивали провизию в руках и подходящих изгибах тела, чтобы, когда мистер Дж. П. Гамильтон откроет дверь, поразить его своей безграничной щедростью. Мистер Дж. П. Гамильтон и правда должным образом впечатлился, увидев на пороге трех смуглых ребятишек с промышленным запасом провизии. Он был очень стар, как они и предполагали, но оказался выше и опрятнее; скупо приоткрыв дверь и придерживая ее рукой с голубыми грядами вен, он просунул голову в щель. Айри он напомнил благородного старого орла: из ушей, из‑под воротника и манжет выбивались похожие на пух волосы, белая прядь падала на лоб, неразгибающиеся пальцы застыли, как когти, а безупречный наряд (замшевый жилет, твидовый пиджак и часы на золотой цепочке) подошел бы старой волшебной птице из английских сказок.

Как сорока, он весь горел и переливался, начиная от голубых, подсвеченных белым и красным, сияющих глаз до блестящей печатки на пальце, четырех примостившихся на груди серебряных медалей и хромированного портсигара, который выглядывал из нагрудного кармана.

– Будьте добры, – словно из другой эпохи донесся до них голос человека‑птицы, птицы иной стаи. – Я вынужден просить вас удалиться. У меня совершенно нет денег; так что если вы пришли с намерением меня ограбить или что‑нибудь продать, боюсь, вас ждет разочарование.

Маджид, сделав шаг вперед, попытался попасть в поле зрения пожилого джентльмена, левый глаз которого, голубой, как в спектре Рэлея, смотрел мимо них, а правый так зарос морщинами, что почти не открывался.

– Мистер Гамильтон, вы, наверное, забыли, нас прислали из школы, а это…

– Что ж, до свидания, – сказал старик так, словно прощался с престарелой тетушкой у вагона поезда, потом повторил «до свидания» и оставил детей наблюдать сквозь дешевые витражные панели, как его долговязая, словно плывущая в горячем мареве фигура медленно удаляется по коридору; постепенно его коричневые крапинки слились с коричневой мебелью и исчезли.

Тогда Миллат стащил с головы «Томитроник» и, сведя брови, вдавил свой кулачок в звонок.

– Может быть, – высказала предположение Айри, – ему не нужна еда?

Ненадолго оторвавшись от звонка, Миллат проворчал:

– Вот новости! Сам же просил, – и снова изо всех сил нажал на кнопку. – У нас сегодня праздник урожая, так? Мистер Гамильтон! Мистер Дж. П. Гамильтон!

И процесс исчезновения стал отматываться обратно: мистер Дж. П. Гамильтон постепенно вырисовывался на фоне лестницы и буфета и, наконец, снова представ перед ними в натуральную величину, выглянул из‑за двери.

Потерявший терпение Миллат сунул ему в руку повестку из школы:

– Сегодня праздник урожая!

Но старик затряс головой, как птица во время купания.

– Нет‑нет, я не хочу, чтобы в моем собственном доме меня вынуждали что‑либо покупать. Не знаю, что вы там продаете – только не энциклопедии, Боже упаси. В моем возрасте чем меньше информации, тем лучше.

– Но это бесплатно!

– А, понимаю… почему?

– Праздник урожая, – повторил Миллат.

– Помощь местным жителям. Мистер Гамильтон, должно быть, вы обсуждали это с нашей учительницей, поэтому она нас сюда и направила. Возможно, вы просто забыли, – пояснила Айри взрослым голосом.

Мистер Гамильтон печально коснулся виска, словно напрягая память, затем столь же медленно открыл дверь настежь и мелкими голубиными шажками вышел под лучи августовского солнца.

– Что ж, тогда заходите.

Вслед за ним ребята очутились в сумрачной прихожей. Она была битком набита викторианской мебелью, обветшалой и выщербленной, которая перемежалась с вещами более современными – сломанными детскими велосипедами, отслужившими свое букварями и четырьмя разновеликими парами грязных галош домочадцев.

– Итак, – весело спросил он, когда они вошли в гостиную с красивыми эркерами, за окнами которых шумел сад, – что вы принесли?

Ребята сгружали продукты на траченную молью софу, Маджид, как по магазинному чеку, их перечислял, а мистер Гамильтон тем временем, закурив сигарету, ощупывал трясущимися пальцами эти припасы для пикника в городских условиях.

– Яблоки… помилуйте… турецкий горох… нет, нет, только не картофельные чипсы…

Когда была перечислена и раскритикована вся принесенная снедь, на глаза старика навернулись слезы.

– Ничего из этого я есть не могу… вся пища слишком жесткая. Мне разве только кокосовое молоко по силам. Что ж… тогда мы с вами выпьем чаю. Не откажетесь?

Дети беспомощно смотрели на него.

– Присаживайтесь, мои дорогие, присаживайтесь.

Айри, Маджид и Миллат пугливо притулились на краешке софы. Тут раздался щелчок, и они увидели, что ото рта мистера Гамильтона отделился словно бы второй рот – на язык легли его зубы. Спустя мгновение он водворил их на место.

– Приходится измельчать пищу. И в этом исключительно моя вина. Многие годы небрежения. Чистые зубы в армии не в почете. – Он неловко ткнул себя в грудь дрожащей рукой. – Я был военным. Вот вы, молодые люди, сколько раз в день чистите зубы?

– Три раза, – соврала Айри.

– ЛОЖЬ, ЛОЖЬ! – хором крикнули Миллат и Маджид. – ВСЕ ТЫ ВРЕШЬ!

– Два с половиной.

– Так сколько же, милочка? – спросил мистер Гамильтон, одной рукой разглаживая брюки на коленях, а другой берясь за кружку с чаем.

– Один раз в день. – Испугавшись его тона, Айри решила сказать правду. – Как правило.

– Боюсь, когда‑нибудь тебе придется об этом пожалеть. А вы?

Не успел Маджид изложить хитроумную историю о специальной машине, которая чистит вам зубы во сне, как Миллат честно сказал:

– Мы тоже. Один раз в день. Чаще всего.

Мистер Гамильтон в раздумье откинулся на спинку кресла.

– Мы не всегда придаем зубам должное значение. Между тем у нас, млекопитающих, в отличие от низших животных, зубы меняются только один раз. Еще сахару?

После таких слов дети предпочли отказаться.

– Тут, как водится, все не так просто. Иметь белоснежные зубы не всегда разумно. К примеру, в Конго негров можно было разглядеть только благодаря их блестящим зубам – вы понимаете, о чем я? Страшное дело. Ух, и черные же они были, как смертный грех. Из‑за зубов‑то и умирали. Бедняги. А я выжил и теперь на все это смотрю по‑другому.

Дети сидели молча. Потом Айри тихонечко заплакала.

Мистер Гамильтон продолжал:

– На войне решения приходится принимать мгновенно. Сверкнули зубы – и ба‑бах! Вот так‑то… Черные они были, как смертный грех. Жуткие времена. Лежат эти мертвые красивые мальчики передо мной, прямо у ног. Животы нараспашку, кишки мне на ботинки вываливаются. Сущее светопреставление! Красивые такие, черные, как туз пик; этих дурачков немчура завербовала, они даже не понимали, что делают, за кого и против кого сражаются. Все решал автомат. Раз‑два, и готово. Сколько было жестокости… Хотите печенья?

– Я хочу домой, – прошептала Айри.

– Мой отец тоже воевал. Он был в английской команде, – сказал Миллат, рассерженный и красный.

– Ты, мальчик, об армии говоришь или о футболе?

– О британской армии. Он водил танк, «Мистер Черчилль». Вместе с ее отцом, – пояснил Маджид.

– Боюсь, вы ошибаетесь, – возразил мистер Гамильтон, как всегда любезно. – Насколько мне помнится, азиатов к нам не брали, хотя сегодня так, наверное, говорить уже нельзя. Да нет, какие там могли быть пакистанцы, чем бы мы их кормили? Нет, нет, – проворчал он, как будто его слова могли изменить историю. – И речи быть не может. Я бы такую пряную пищу не переварил. Пакистанцы! Пакистанцы были в своей, пакистанской армии, если таковая имелась. А бедным британцам своих педиков хватало… – Мистер Гамильтон негромко рассмеялся себе под нос и стал смотреть в окно, любуясь вишневым деревом, пышно раскинувшим ветви в углу сада. Когда, после долгого молчания, он повернулся к столу, в глазах его блестели внезапные, словно от пощечины, слезы. – Так что, молодые люди, мы больше не станем говорить неправду? От неправды портятся зубы.