Карл Густав ЮНГ, Мишель ФУКО. понятно лишь следующее: мы, европейцы последних пяти столетий, на поверхности Земли мы были теми людьми

понятно лишь следующее: мы, европейцы последних пяти столетий, на поверхности Земли мы были теми людьми, | которых, среди прочего, характеризовала такая фундамен­тальная черта, весьма странная среди прочих черт. Мы под­держивали с психическим заболеванием отношение глубо­кое, патетическое, неясное, может быть, для нас самих, но непроницаемое для других, отношение, в котором мы испы­тывали самую великую для себя опасность и самую, может быть, близкую истину. Будут говорить не то, что мы были на дистанции от безумия, но то, что мы были на самой дистан­ции безумия...

Для тех, кто уже не будет такими, как мы, останется эта загадка (что-то похожее происходит и с нами, когда мы пы­таемся сегодня понять, как Афины могли отдаться власти чар безумного Алкивиада, а потом освободиться от нее): как люди могли искать свою истину, свое самое главное слово и свои знаки в том, что заставляло их трепетать, от чего они не могли не отвести глаз, едва только замечали? И это им по­кажется еще более странным, нежели испрашивать истину человека у смерти, ибо последняя говорит: все там будем. Безумие, напротив, — редкая опасность, тягость ее случай­ности никак не сравнить с тягостью наваждений, которые она порождает, с тягостью вопросов, которые ей задают. Каким образом в нашей культуре столь ничтожная возмож­ность обрела такую власть разоблачительного ужаса?

Чтобы ответить на этот вопрос, те, кто уже не будет та­кими, как мы, у кого мы будем за плечами, не будут иметь слишком многого. Всего лишь несколько обугливших­ся знаков: непрестанно повторявшийся страх, с которым люди смотрели, как поднимались воды безумия и затопля­ли весь мир; ритуалы исключения безумца из жизни и ри­туалы включения его в жизнь; напряженное вслушивание XIX века, пытающегося схватить в безумии нечто такое, что могло говорить об истине человека; то же нетерпение, с которым отбрасывались и воспринимались речи безумцев, колебания в признании за ними либо пустоты, либо реши­тельной значимости.

Все остальное — это единство в своем роде движение, в котором мы идем навстречу безумию, от которого удаляем­ся, это воля к установлению предела и желание искупить его в создании ткани единого смысла; все остальное обречено на безмолвие, как безмолвствует сегодня для нас греческая трилогия или психическое состояние шамана в каком-ни­будь примитивном обществе.

Мы подошли к такому пункту, к такому сгибу времени, когда известный технический контроль болезни скорее при­крывает, нежели обозначает движение, в котором замыкается в себе опыт безумия. Но именно этот сгиб позволяет нам об­наружить то, что веками оставалось неявным: психическое заболевание и безумие — это две различные конфигурации, которые сомкнулись и перепутались в XVII веке и которые теперь расходятся на наших глазах, точнее, в нашем языке.

Если мы говорим, что в наши дни безумие исчезает, то это значит, что распутывается смешение, в котором безумие воспринималось и из психиатрического знания и из ант­ропологической рефлексии. Но это не значит, что исчезает трансгрессия, зримым ликом которой веками было безумие. Не значит это и того, что трансгрессия — в то самое время, когда мы спрашиваем себя, что же такое безумие, — не мо­жет повлечь какого-то нового опыта.

Нет ни одной культуры в мире, где было бы все позво­лено. Давно и хорошо известно, что человек начинаемся не со свободы, но с предела, с линии непреодолимого. Извес­тны системы, которым подчиняются запретные поступки; в каждой культуре можно было выделить режим запретов инцеста. Однако гораздо хуже известна организация запре­тов в языке. Ибо две системы ограничений не совпадают, как могло бы быть в том случае, если бы одна была вер­бальным вариантом другой: то, что не должно появиться на уровне слова, не обязательно запрещено в плане деяния. Индейцы зуни, которые воспрещают его, рассказывают об инцесте брата и сестры; греки — легенду об Эдипе. Напро­тив, Кодекс 1808г. отменил старые уголовные статьи, на-

ФИЛОСОФСКИЙ БЕСТСЕЛЛЕР