Сергиюшко Сказка-бывальщина

 

Жил-был парнёк Сергиюшко. Все ушли на работу, остался один дома. Сидит у окошечка. На улице было красно: травка зеленела, цветочки расцветали, и солнышко пригревало.

Прилетела пташечка, села на прутышек в листочках перед окошком и чивиликает. И говорит пташечка:

– Дай мне крошечку хлебца, может, я тебе и сама пригожусь.

Парнёк положил крошечек на окошко. Птичка поклевала и улетела.

Пришла ватага с работы, принесла парнёку ягодок из лесу.

– Это тебе баушка береза послала.

– А где она живет?

– В лесу. Велела тебе приходить по ягоды.

На другой день большие опять пошли работать на кулиги[43]. И Сергиюшко просится:

– Возьмите и меня к баушке березе.

– Да ведь мы далеко пойдем, устанешь, и комары в лесу заедят.

Заплакал Сергиюшко.

– Ну, ладно, пойдем!

Обули в маленькие лапотки и пошли на кулиги. Пришли и стали работать. А Сергиюшко спрашивает:

– Где баушка береза?

– А вот тут коло лесу… Ищи ягод у пеньков да далеко не отходи, не заблудися, – покрикивай нас. – Сделали ему берестяную коробичку: – Клади тут ягоды.

Ходит коло пенечков, ягодки забирает, а домашние вопят:

– Сергиюшко, тут ли ты, не заблудися!

– Тут, тут! – откликается.

А сам все подальше отходит и очутился на тропочке. Идет и видит: стоит избушка, и гриб вырос выше крыши. Сергиюшко отворил дверки и вошел в избушку. Никого нет, а на шестке у печки лук да галанка[44] печеная. Он съел луковку – хороша показалась, – сладкая. И галанки попробовал… Вдруг вошел старичок, маленький сам, а борода до полу долгая.

– Зачем, – говорит, – ешь мое доброе без спросу?

Испугался парнёк.

– Тепереча не отпущу и домой. Забирай мне ягоды, – говорит старичок, подал ему большую коробицу и вывел из избушки.

Делать нечего, стал Сергиюшко брать ягоды в старикову коробицу. А старичок сел на скамеечку коло избушки, лапоть плетет и с виду парнёка не отпускает. Долго брал Сергиюшко ягоды и как-никак набрал чуть не полную коробицу. Подошел старичок, поглядел и говорит:

– Ну, ладно, будет с тебя… пожалуй, ступай и домой. – И дал большую ягоду – с горшок. – Этот тебе за труды, получай. Ягоду ешь, а семечки посади.

Парнёк обеими руками в обхватку взял ягоду и пошел по тропочке. Идет, идет, а по сторонам ягод так и усыпано. Сошел с дорожки, от хорёчка к пенечку перебегает, срывает ягодки… да и заблудился. Вдруг видит: чивить-чивить, пташечка та самая, которая прилетала к нему на окошечко.

– Что пригорюнился? – говорит.

– Да вот не знаю, как выйти.

– Иди за мной, – сказала пташечка и перелетела на другое деревце.

Пошел за пташечкой, – а она с кустика на кустик перелетывает да чивиликает:

– Вот близко кулиги, здесь и живу коло краю. Тут что-то делают ваши, они уж давно ищут тебя.

И слышит парнёк, вопят:

– Сергиюшко, у-а!

– Ээй! Я здеся-а! – откликнулся, обрадовался.

И видит: идут ихние, увидали его. И побежал к ним. Прощай, пташечка!

– Ну, слава Богу, – говорят, – а мы напугалися. Ищем, думали, что уж медведь съел тебя… Долго ли до греха. Говорили тебе: «не отходи, парень, далеко да откликайся». Ладно, нашелся. А ежели бы совсем заблудился, съели бы звери или с голоду умер… Пропал бы Сергиюшко наш.

Пришли к шалашке.

– Ешь, вон каша в котле, тебе оставили. А это что у тебя? Глядите-ка, какая ягодина у него. Где ты нашел? Мы никогда не видывали.

И стал рассказывать, что с ним приключилось. Домой пришли – всем казали ягоду. Стали есть и другим давали пробовать.

А семечки Сергиюшко посадил – и растут ягоды величиной, как самые большие горшки. И весь народ стал садить от этих семян. Но случились весною морозы, а лето сухое и жаркое; все засохло, ничего не уродилось. Только в одном местечке, в ложбинке возле ручейка, сохранился кустик Сергиевых ягод. Зеленцы[45] были уже большие, как шоргунцы[46]. Но огороды плохо загорожены, вошли коровы да овцы и лошади – все съели да затоптали и копытами выбили. А семян этих ни у кого в запасе не было. Всем понемножку досталось – и рассадили всё. Так и перевелись Сергиевы ягоды. Горевали люди, а Сергиюшко больше всех.

Стал подрастать и с ребятами ходить в лес по грибы да по ягоды коло кулиг по тропинкам. Ищет избушку под грибом – ровно пропала, как увидел во сне. Не знает, где живет и баушка береза.

 

Ручеек182

 

Ручеек вытекает из колодца под Михайловой горой. Это самый низкий колодец во всей деревне. С небольшим широким обрубом. Вода в нем так близко, что бабы черпают прямо с коромысла. Он не глубок, и сквозь прозрачную воду видно песчаное дно. Летом всегда полноводен. А зимою родник не поспевает копить воду, и под конец дня бабы вынашивают ее чуть не до дна. И вода бывает тогда мутноватой, потому что, черпая, задевают ведрами дно. От колодца и до самой реки ручеек зимою протекает под снегом. И только у самого колодца явственно слышит он, как говорят и смеются бабы промеж себя да на лошадей покрикивают, что прогонят поить на колодец. А дальше – худенький да маленький, едва переливаясь под снегом, чуть-чуть слышит, как ребята кричат на Михайловой горе, на коньках да на санках катаются. Дальше течет он между гор: на одной стоит деревня, на другой – старая часовня, вся занесенная снегом, и поле под снегом лежит. Течет-течет ручеек – вот встретились колья какие-то – изгородь, видно – и жерди конец опустился к земле – и некуда отворотить ручейку – пробирается промеж кольев, смачивая конец жерди студеной водой. И дальше под снегом бежит.

Но что это? Свет божий блеснул, и морозный зимний день, и голубое небо, и яушины в овраге стоят все заиндевели. И на горе стоит деревня, и от деревни по крутой горе тропинка спускается. А сам ручеек течет по обмерзлой лоханке, как по желобу, и по бокам лоханки все лед да лед, толстый да гладкий, и намерзает все больше. И видит – из деревни по тропочке баба с девонькой идут и на плечах несут коромысло с рубахами да сарафанами.

Пришли к колоде, разложили, что было на коромыслах, заткнули рубахой в колодце окошечко, в которое вода вытекала, и стали полоскать в свежей воде рубахи да сарафаны. Не понравилось это ручейку: да делать нечего, он было назад, да нет – там бегут все новые струйки и назад не пускают. И стала копиться в колодце вода все больше и больше, даже из колодца пошла кверху. А они полощут рубахи: вынут, положат на широкий обмерзлый конец колоды и давай колотить гладким вальком по рубахе – только брызги летят да пыль водяная во все стороны. «Вот тебе и светлые струйки мои, летят да замерзают», – думает ручеек. А того не знает, что все равно – придет весна, пригреет солнышко, и все ледяные капельки растают и потекут ручейком вместе все… Оттого, что мыли грязное белье в колодце, вода стала мутной, но вот оттолкнули в колодце окошечко, обрадовался ручеек и сразу бросился бежать большим валом из окошечка дальше, так что и снег прихватил, который поближе лежал, и понес с собою.

 

Бежит дальше, все дальше оврагом ручеек. Местность становится ниже да ниже, камешков больше, попадаются и коренья яушин, и не видно под снегом ручейку, что уже под шабалой183 яушинником протекает. И вот под горой, уже на ровном месте, он опять выбежал на свет: опять голубое небо, и снег, и мороз, и яушины, покрытые инеем, как серебряной бахромой с хрустальными да бриллиантовыми звездочками. Блеснуло солнышко и золотом отразилось в холодных струйках ручейка. «Ага, здесь можно и отдохнуть – это место, видно, не замерзает», – подумал ручеек. И в самом деле, это место – солотина184 – и зимой не замерзает.

По земле ржавчина, и сюда прилетают пташки попить воды, побегать по мокрой земле и поклевать ржавчины. Клесты и снегири сидели у ручейка. «Кто вы такие?» – прожурчал по камешкам ручеек. Снегирь ответил задумчиво: «рю… рю». Слепушки на яушинах: «ци… ци». Клест что-то прочевкал, а остальные молчали. «Пинь-пинь… пинь-пинь…» – перелетала синичка с прутика на прутик, слетала к ручью, набрала наскоком воды, подняла головку, зажала глазки, замигала и стала глотать… А ручеек поджидал воду сверху: бабы в лоханке опять заткнули рубахой окошечко и задержали воду. Но вот слышит – бежит вал опять, прибежал к этому месту и пролепетал: «Беги дальше, а я отдохну здесь». И побежал ручеек к истоку. Когда струйки втекли в исток, они грустно что-то журчали, может быть: «Прости, прости, родной родничок, теперь мы попадем в реку и в реке потечем дальше. Красное солнышко паром подымет нас на воздух, вольный ветер понесет нас облаками, куда только захочет. И если велит ему бог, может опять принести нас сюда, на родину, и опять упадем мы дождевыми капельками на землю и соберемся в родной родничок. Прости… прости…» И потекли струйки истоком, вместе с водой Согри Чернявы стали втекать в речку. А в реке много-много воды течет – все из разных ручьев да речек. «Добро пожаловать… добро пожаловать… – говорят нашим ручейкам воды реки, – воды у нас много, у нас будет привольно. Смотрите, какие разные рыбы плавают здесь. Только вот жаль – подо льдом темновато и глухо. А вот подождите – весна: лед унесет, и увидим красное солнце, всякие птицы: кулики, лебеди, гуси и серые утки к нам прилетят. Плоты и барки пойдут. И малые ребята станут ходить по берегам орехов искать. А летом все здесь купаются, плавают в лодках. Ах, хорошо! Побежим… побежим!..»

 

Вот наступила масленица. Ребята катаются на санках да на рогожах – живмя живут на хозолковой горе от утра и до вечера. Наступил и великий пост… середина поста… Солнышко стало припекать, прилетели и жаворонки. Дороги раскоровели. И потекли везде ручьи да потоки. И привольно стало нашему ручейку. Только вода мутная да навозная попадает в колодец, и бабы стали жаловаться на воду. А ручейку хоть бы что – зажурчал и раскинулся. Гулом бежит под горой, только пена летит. Все с собой несет: и палки, и снег, и даже камешки поворачивает – знай наших. Будто люди и не видят, откуда эта прыть взялась, что стали таять снега да сугробы.

 

Поля еще снегом покрыты, а на припеке уже растаяло, и слышит ручеек, ребята у часовни играют в шляки185, смеются и друг с другом препираются. А по пригорочкам, где солнышко пригревает, приталинки. И лоханка давно уж обтаяла вся. Когда ручеек притекает на луг, там еще нет никакого разлива – белым снегом покрыты еще луга, только лед посинел на реке.

Время идет. Солнышко припекает все сильнее, и вот уже снег сошел со всех полей и пригорков. Зазеленели лужки и озими, и на травных местах закрасовались первые цветочки. А на шабале уже говор, и смех, и веселые речи, песни поют и играют. Шумит под горой ручеек, и любо слушать ему молвь молодую. А когда прибежал на широкий луг, весь луг был уже залит водою. И над разливом носились пикушки-утки да травники. И ребята катались на плотиках. Эх, раздолье какое!

Вливается наш ручеек в широкий разлив. «Здравствуй, здравствуй, – сказала в разливе вода. – Вот нас стало больше. Нужно удобрить луга илом, чтобы росла трава лучше и чтобы в калужине186 наросло больше желтых цветочков, а на песке – стопцов и кислицы. И нужно подольше на лугу постоять, чтобы мужики успели сплотить вот те дерева и плоты и на реку выгнать из разлива. Рыба будет метать икру, и нужно, чтобы маленькие рыбки успели из икры выйти. А потом мы вместе с разливом уйдем отсюда и потечем вниз речкой. А пока здесь поживем, погуляем. Утки будут плавать и купаться в разливе. Кулики на тоненьких ножках станут бродить у бережков, а травники над нами летать и просить: «тлавы… тлавы… тлавы…» «Завтра Егорьев день187, – продолжали говорить водяные капельки, – девоньки да бабы погонят вербой скотину и будут бросать в разлив вербу. А смотрите-ка, вон там, на горе, мужики уже начали поле орать под овес…» Как только спал снег и зазеленели поля да луга, присмирел опять ручеек, тихо да ровно журчит по камешкам разноцветным. Только разве после дождя погуляет да расшумится.

 

И уж хорошо ручейку красной весной. Под Михайловой горой ходит скотина – вязко и грязно, набросаны разные палки. Зато когда дальше за изгородь он утечет – травка зеленая растет по берегам, желтенькие фиалки и голубые машины глазки глядят в ручеек. Незабудки и кашка растут, украшая пригорки. Мать-и-мачеха бело-зелеными лопушками устилает лужок и лоханки. Там рассыпаны мелкие камешки и желтенькие горошинки на пепелище после кузницы, она давным-давно была там, да сгорела.

После красной весны настало теплое лето. И увидел ручеек, как вся шабала от самого Афанаськина дома покрылась цветами. И всякие там были цветы: красная и белая кашка, желтые и белые попики, машины и анютины глазки, синины ножки, настины сапожки, гусиный и мышиный горошек, петушки и курочки, коровьи сердечки, барашки, золотые сердечки, олины носики, дунины ушки, танины звездочки, одуванчики и балканчики, бурачки, одарьины бусы, аленушкин пальчик, иванушкино копытце, дид и ладо. Незабудки, маргаритки, козлиные ножки, овечьи хвостики, бараньи рожки, петушиный гребешок, алоцвет и белоцвет, сосунки, иван-да-марья, кукушкины слезы… И всякие, всякие там были цветы.

И ручеек застенчиво прятался в тень от улыбок цветов, и опять появлялся, украдкой глядя на цветы, и по камешкам мирно журчал, играя на солнце струями.

 

Течет ручеек по оврагу, и тенисто ему и прохладно. То в залежне пропадет или убежит под корень, то опять выбежит и засмеется на солнышко. Солнышком проблестят хрустальные струйки и опять пропадут в тени широких лопушек да высокой травы. Вот большой камень лежит в ручейке: сверху сухой и горячий от солнышка, а снизу мохом оброс, и пьет мягкий зеленый мох воду из ручейка, цепляясь за камень. Тут много камешков всяких: и больших и маленьких, кругленьких и некругленьких, черненьких, беленьких, красненьких, зелененьких – и всяких разноцветных. Бежит, бежит ручеек – то поворотит недовольно, когда встретит большие камешки, то зажурчит сказочным лепетом по камешкам мелким. Это он разговаривает с цветочками, которые растут у самого ручейка на солнышке. Они глядятся в его маленькие струйки, как в зеркальце, и вместе с солнышком ему улыбаются.

– Здравствуйте, здравствуйте, цветочки. Пьют ли ваши маленькие корешки мою светлую воду? Посылает ли солнышко золотые лучи?

– Благодарим, благодарим, ручеек. Нам хорошо здесь. И корешки наши пьют твою светлую воду, и солнышко нам улыбается золотыми лучами.

– Только вот пчелка немножко попортила мой цветочек, – сказала маргаритка, – но мне уже лучше…

Когда же ручеек падает с маленькой ступеньки, он громче тогда говорит, и его слышат и дальние цветочки:

– Эй, вы! Слышите ли, я теку-у-у… я теку-у-у…

– Слышим… слышим, – отвечают цветы.

А в яушиннике, на полянке, играя лучами солнца, сидят две девоньки, и за поясом у них по берестяному рожку. Они срывают цветы да венки завивают. Вот одна сделала венчик и надевает на подружку. А другая стала примеривать свой на шее. «Ах, хорошо тебе идет этот веночек», – сказали обе разом и запели песенку:

 

Песенка, ты песенка,

А к ручью-то лесенка.

Мы по лесенке сойдем,

Мы по камешку возьмем

Во хрустальном ручейке,

Поиграем на песке.

Камешки разноцветные,

Девушки разодетые,

Песенки непропетые.

На песочке поиграем

Да водички изопьем.

Ах, и радость где – не знаем.

Где не чаем – там найдем.

Ох, вы гой еси, цветы,

Несказанной красоты,

Травки милые, былинки

И жемчужные росинки.

Каменистый ручеек.

Говорливый наш дружок.

 

Мы венки себе плетем

На зеленом на лужке,

Сказки, песенки поем

Да играем на рожке:

Ту-ру-ру, ту-ру-ру

Рано-рано поутру…

 

На горе у Афанасьиной избы появились маленькие ребята – смеются, разговаривают. И как легкие мячики перескочили через изгородь, сбрасывают штаны и рубашки, бегут на речку купаться по тропочке склоном горы. Только пыль стоит да ноги мелькают. Вот добежали до ручейка. Кто перескочил, кто ноги мочит да бродит в студеной воде и выбирает камешки позанятнее. Другие остановились на минутку и булькают воду ногами.

– Гляди-ка, Паш, какой красненький камешек.

– А у меня-то ровно яичко.

– А у меня какой – чертов палец, чертов палец?

– Глядите-ка, ребята, какая раковина…

И забродили все по ручью. «Ах вы, – думает ручей, – вам бы только воду мутить, а песенок моих не слышите вы. Ну, бегите, бегите…» Прибежали ребята на речку впереди ручья и прямо с берега бросились в воду.

Когда прибежал ручеек, они уже купались у истока, на мели, в маленькой курье188. Одни плавали на животе и булькали воду, другие на спине. Кто нырял, фыркая и отдуваясь, кто спускался к курье и доставал дно. Умывались, кувыркались, брызгались водой. Выплывали к берегу, бегали и садились на теплом песке и грелись на солнышке. Пересыпали руками песок, из утошника делали уточек и пускали плавать по реке.

А немного повыше истока на мели в белых да пестрых полотняных рубашках стоят маленькие рыболовы с удами в руках. У одного засучены штаны выше колен, у другого совсем сняты и висят на плечах по обе стороны головы штанинами наперед, вроде башлыка. «Экие ребята, разогнали всю рыбу», – жалуются на купальщиков, напряженно глядят на песчаное дно, не схватит ли какой простофиля-пескарь. Пескари ходят стадами по дну. И вот оболонули весь крючок, клюют наперехват – и совсем потащили – поплавок укурнулся – дернул за удочку мальчик и вытащил пескаря. И жаль ему рыбки, думает: «Тоже ведь больно ей и охота бы плавать и жить в светлой воде». Снята с удочки рыбка и положена в бурачок, привешенный за поясом. А в бурачке налита вода, пусть хоть немножко еще поживет рыбка. Поправлена удочка, и брошена леска в речку, и опять мальчик за удой следит. Пониже истока тоже паренек стоит удит, и тепленка тут же разложена. Горит красненький золотой огонек, потрескивают сухие дрова яушиновые, и дымок поднимается.

Не понравилось ручейку, что пареньки удят рыбу. Ему стало грустно, и будто он хотел им робко сказать, что грех обижать божью тварь. Но они не слышали. Только те, что сидели без удочек и любовались, как плавают рыбки, будто слышали что-то: как грустил и лепетал ручеек.

Перевези… перевези… перевези… – пролеела пташка речная дугой около берега, над самой водой, и замолкла опять. За то, что она чивиликает так, ее перевезихой зовут. Вот сверху возле того берега на лодке плывут два мужика – в город за хлебом поехали. Тихо и мерно плещутся весла, погружаясь в реку, и мужики что-то промеж себя разговаривают. Проехали… Тихо опять… Ребята оделись в рубашонки, домой убежали. Все стало тихо… Солнце печет, и стрекозы и мухи звенят над водой.

День клонится к вечеру. В овраге стало прохладнее. Понесло сыростью. Вытягивались тени от горы и от яушинника. В деревне стало шумнее. Западная сторона неба разукрасилась розовой вечерней зарей. Послышалась песня. Бабьи и девичьи голоса выводили: «Как на нашей на сторонке хорошо, привольно…» Спокойная радость и грусть бесконечная слышались в песне протяжной, как века, знакомой, как жизнь родная, и заунывной и примиряющей.

Солнышко закатилось. Стали замолкать голоса. Выплыла на небо луна и осветила деревню, гору, яушинник, ручей. Запел соловей: чок-чок-чок-чок, вить-вить… чок-чок-чок-чок, вить-вить… и все стало тихо – деревня заснула.

Вот где-то пролаяла собака, промычала корова, стукнуло дверью, жук пролетел, и тихо опять. А соловей: чок-чок-чок-чок, вить-вить… И ручеек журчит и лепечет. Луна отражается в его струйках. Где-то в овраге и за избами кто-то таинственно откликается на то, как журчит ручеек и как поет соловей… Ух… ух… – послышалось в лесу. И опять все замолкло.

Вот белый туман поднимается над рекой и над оврагом. Месяц играет таинственным светом. В волнах тумана… что это? Облако ли, одежды воздушных созданий. Вот они веют и вьются, резвясь при луне. Русалки. Волосы их струятся серебряным светом над самой водой, над оврагом. Вот будто прорвался туман на песке. Русалки сидят и при месяце волосы чешут. Вот они вышли на луг и кружатся в овраге, по склону горы. Лепечет ручей и журчит по камням. Это русалки поют серебром. Аааа… ааа… ааа… ла-ла-ла… ла-ла-ла… слышится где-то. Плеснуло в речке. Прошумело в лесу. Ух… Ух… уа… уа… заплакало там.

Туман поднимается все выше и выше. Вот уж у самого Марьина дома клубится и стелется близко к траве. Кикирики – запел петушок. Кикирики! – другой услыхал и ответил. Кикирики! – третий запел. Туман исчезает. Русалки пропали. Восток зарумянился, и скоро покажется солнце.

 

Накануне Афанасьева дня189 часовенный староста через ручеек положил дощечки, прошел в часовню и там что-то устраивал. И какая-то девушка брала воду в колодце и примывалась в часовне. Ручеек догадался, что завтра Афанасьев день и часовню приготовляют к празднику. Прошла ночь. Наступил жаркий солнечный день, и, когда солнышко поднялось до полудня, через ручеек проходили нарядные люди: мужики и бабы, старики и старушки, девицы, ребята и малые дети – все нарядно одетые. Красные, алые, голубые, белые платочки, фартуки и сарафаны – во всяких нарядах стояли на лужке лицом к часовне, и все без шапок. Скоро собралась вся деревня и те, которые пришли в гости на праздник, – все стояли нарядные и молились богу. Потом вынесли из часовни крест, иконы, хоругви и пошли вокруг полей и вдоль деревни ходом. Носили иконы по домам, и в домах пели молитвы. Потом опять принесли все и заперли в часовню до будущего года. Два дня в деревне гуляли и веселились: играли гармони, слышались песни, смех и веселые речи, пьяная молвь и шумные разговоры…

Время идет. Лето к концу подвигается. Пришел Ильин день, была и Смоленская190. Вот уж и Спасов день. Скотина давно уже гуляет по скошенному лугу. Рано утром в Спасов день ребята ходили с лукошечками ловить лошадей на лугу. В деревне позванивали шергунцы, бубенчики и колокольчики. Слышались голоса и покрикивания: «Карько, Рыжко, тпру… стой…» Лошади ржали, топали. Мужики и ребята смеялись, разговаривали. Вот приехали бурдовские, глебовские, пора и нам, ребята. Засвистали, загикали, замахали плетками, затопали лошади – только пыль стоит и летит земляная ископыть. И скоро уехали все. Мало-помалу в деревне собираются в кучки девки, ребята и малые дети: скоро от Миколы поедут и будут вдоль деревни разганивать.

Вот и пыль запылилась – по деревне от Миколы и полем скакали на лошадях. Веселые окрики ребят и мужиков мешались с топаньем и ржанием лошадей – карих, сивых, вороных, рыжих, чалых, пегих. И вот отделились вперед несколько лошадей, вскачь вдоль деревни несутся, развеваются рубашки и волосы у лихих ездоков. Народ высыпал на улицу – на угородах, на бревнах, на амбарушках сидят, из окошка глядят на веселое зрелище. Гей-гей!.. Вот и отставшие скачут гурьбой по деревне. А одна лошадь, понуря голову и поднявши хвост, побежала в сторону, к своему двору. Другая что-то замялась: вертится кругом и не хочет идти – голову кверху и голову вниз. Седок покраснел, застыдился. «Слезай да веди его на луг, накатался», – говорит один из мужиков, его батька. И парень сходит с лошади и, раскорячившись, с трудом переставляя ноги, ведет лошадь отпускать в луг.

И не один раз вдоль деревни проедут – разганивают. Вот едут и бурдовские, за ними глебовские. Остановившись в деревне, топчутся лошади. Ржут, машут головами, развеваются гривы, хвосты разукрашенные, звонят шоргунцы, колокольчики, и седоки лихо сидят, закручивая головы взнузданных лошадей. Лошади пятятся, пляшут на месте, трясут головой и грызут удила. А бубенчики-колокольчики звонят, звонят, и поют, и играют. Вот выделяется пара: рыжий горячий и пегая кобыла. Вырвались и разом помчались. Горячий объехал сначала, но в конце деревни замялся, и пегая опередила. «Пегая, пегая взяла!» – пегую одобряют.

«Сшибла… сшибла…» – послышались голоса. И лошадь бежит без седока. Растрепалась узда, и хвостец по земле потащился. А сшибленный парень, без шапки, встает – один бок в земле да песке и на одну ногу прихрамывает. «Ну что, больно убился?» – «Ничего», – с трудом выговаривает и неровно бежит за лошадью, словно ни в чем не бывало, стараясь не показать виду, что больно ушибся. Лошадь изловили другие – сел и ровнехонько поехал, сдерживая лошадь.

Уехали глебовские, бурдовские – наши остались одни. Еще поразганивали и стали в луг уводить лошадей. Скоро народ разошелся. Затихло в деревне.

После обеда молодежь заиграла в гармонь и пошла гулять в поле, по горохам (по обычаю только в Спасов день).

Настал и успенский пост191. Молоко не дают. Пироги пекут постные, немазанные. Рожь уже сжата. Горох косят. Воздух свежеет… Ребята перестали купаться ходить: стало не жарко – вода холодна. Дни короче, и по вечерам уже приходят с работы в темень. Красненькие огоньки зажигают в избушках. Похоже на осень. Скоро идут две недели поста. Недолго уж ждать и Фролова дня192 (18 августа). В этот праздник гуляют три дня, а то и четыре. В управные годы ко Фролову дню кончают овсяную жниву. Рожь и овес, ячмень и пшеница – все свезено на гумно и сложено в кучи.

Закурились овины…

Еще накануне Фролова дня натопили жарко печи и поставили пиво. И вечером поздно горит лучина в светце, потрескивает: если ровно горит и светло, то к хорошей погоде, если дует огонь синенькими, то к дождю, поет – это к ветру. Малые ребята, девоньки и пареньки ждут не дождутся, когда старые бабушки и матери будут вынимать корчаги из печи да сладкое сусло спускать. А спустильницы – доски прожелобленные – уже приготовлены: один конец на столе, а другой – пониже, на кадке. Вот вынесли большие корчаги из печи – тут солод варился с мякиной – и поставили на спускальницы, ототкнули деревянные затычки – и потекло сусло по желобочкам в кадку. Падает сусло сладким ручейком и поет и позванивает разными голосами (как в сказке): я, сусло, теку-у-у… сладкое сусло, теку-у-у-оо-аа-уу. Раздается в кадке сладкая музыка.

Ребята стоят дожидаются: «Баушк, как сусло-то?» Бабушка нацедила в деревянный ковш горячего сусла и поставила на залавок. «Подождите, остынет, а то не ожгитесь», – сказала. И когда оно поостыло, ребята пили теплое сусло. Потом легли спать. Ребята уснули, и губы и щеки у них были запачканы в сусле. А бабушка долго еще возилась около корчаг.

Накануне закурились бани, понесло пряжьем и сладеньким пивом. К Фролову дню поспевают хлеба, капуста, галань. Скотина сыта. Молоко, то-се – все свое… Этот праздник самый сытый и обильный в году. Все от стара до малого ходят в гости друг к дружке по домам. Ребята-женихи и подростки и маленькие ходят по домам вопить коляду:

 

Коляда, коляда

К Миколаю на двор.

У Миколая на дворе

Стояло три терема –

Столбы точеные,

Верхи золоченые.

Что в первом-то терему?

Сидит сам господин.

Во втором-то терему

Сидит сама госпожа.

А в третьем-то терему

Малы деточки.

Чисты звездочки.

Что не просит коляда

И ни пива, ни вина.

Только просит коляда

По пяти яиц с двора.

Коляда, коляда…

 

Фролов день на краю осени, и красным девушкам не всегда бывает тепло ходить с песнями в кругах на улице: дни покороче. Гулянье захватывает уже вечер. И вечерами девушки сходятся на беседки.

После Фролова дня свежая сытая осень. Курятся овины. На гумнах молотят. Еще до свету, утром, во всех сторонах: туки-туки-туки-тук. Хлопают мялки: тяф, тяф… Это мнут лен. А в избе слышен запах от теплого льна…

 

Как во нашем во лесочке

Спелы ягодки на кусточке.

Сладки ягодки собираю,

Звонко песенки распеваю.

Во берестяну коробочку

Кладу ягодку земляничку.

Вышла девушка на долинку,

Встала ноженькой на былинку,

«Ой ты, гой еси, свет былинка,

Легка травинка ты лесная,

Ты взыграй-ка, моя тростинка,

Моя дудочка пояная.

Заиграй-ка ты песней звонкой

Над родимою над сторонкой.

Уж и даль ты, ширь голубая,

Быстра реченька ты лесная,

Младе девушке улыбнитесь,

Звонкой песенке отзовитесь…»

 

 

Летучий дом193

 

Жила-была деревня порядочная – дворов эдак 30 или 25. Стояла в лесу, от жилых мест неблизко. Названия никакого не имела. Окрестные же селения звали ее Выскирихой от слова «выскирь» (пласт земли вместе с корнями сваленного ветром дерева). Пробираться в эту деревню из других мест было затруднительно – хорошей дороги совсем не было. Сообщались больше зимой, когда болота замерзнут, колоды, кочья и выскири будут засыпаны снегом. А летом возможно было проехать только в самое сухое время, да и то не в каждое лето, а в особенно жаркое, если высохнут болота и ляжбины – те топкие вязкие места, через которые нельзя иначе пробраться, если вода в них не иссохнет. Деревня расположилась по склону горы с полдневной стороны к солнышку. По дну оврага бежит всегда полноводная ричка со свежей водой из снегов. По другую сторону то круто, то изподвольно подымается другой склон, покрытый смешанным лесом с преобладанием елки и сосны. По горе, ближе к ричке, столпились, по-разному покосившись, закоптелые бани с обветшалыми потемневшими тряпичками на крыше и маленькими дымовыми окошечками, тоже почерневшими от дыма.

От бань идут тропочки к ричке. Она протекает от них совсем уж близко. Повыше на склоне горы начинаются деревенские постройки – избы, сараи, амбары, мекинницы, мельницы, овины. Построены просто: бревна толстые, окошки волоковые маленькие и навряд нашлись бы со стеклами во всей деревне, просто были натянуты пузыри от животных. Они пропускали немножко свету во внутренние покои избушки, но сквозь них не видно было, что на улице, разве что в худое местечко. Кругом деревни поля и новины. Там сеяли пшеницу, рожь, горох, ячмень, овес, репу, лен, коноплю. Около домов росли черемухи, яблони, ягодные кусты и овощи в огородах. Жители этой деревеньки не видели городов, железных дорог и пароходов. Немногие из них бывали только в ближних деревнях. И что кому приходилось слышать о таких диковинках, то им казалось совершенно чудесным, как сказка. В тот год уродилось много всякого, и вообще деревня ничем не маялась. Старики не помнили неурожайных годов. Всяких ягод наносили, насушили. Разные ягодные кисели варили да ели. Год был управный, погода ведренная. Дождички освежали, а не мешали работать – все шло чередом. И ко Фролову дню все поля яровые да озимые были опростаны и все перевезено в гумна. Перемолотили, а впереди была еще целая осень. Солнышко красит и пригревает, дождички мочат, грибы растут близехонько. Носят, солят и сушат, чтобы вдосталь вполне было.

Но вот в один день случилось что-то необыкновенное. Слышат жители какие-то чудесные музыки и напевы и не знают, что, где и откуда. Всем казалось, что это на небесах поют и играют. И видят, невдалеке от деревни летит немного повыше леса похожее на дом, но гораздо больше избы с сараем и в разноцветных украшениях. И во сне такого не видывали. И напев играют в этом летучем доме, сидят и гуляют необыкновенные люди, так нарядно одеты – никогда таких не видели. Пролетает дом дальше. И будто опустился где-то на кулигах, версты за 3–4 от деревни. Или пролетел дальше. Не могли выскиревцы решить то достоверно. Все – стоят как зачарованные, и долго не могли опомниться. Наконец стали переговариваться, что это такое.

А в деревне больше половины народу не было дома – ушли по грибы. Время идет. Свечерелось, и ночь наступила, а грибников нет, не приходят. На другой день рано утром пришли бабы, у которых дома были грудные детки, без грибов, безо всего и в цветных нарядах. И сами стали ровно не такие, веселые какие-то, ровно в царстве каком побывали. Взяли своих робят и говорят: «Мы-де опять пойдем туда. Летучий дом остановился на наших кулигах. Пойдемте и вы все. Все равно не дождетесь своих. Все там. Забавляют и кормят хорошей едой (варят и наши грибы). А нарядов накладены целые комнаты». Пришли эти бабы и за ними часть народу отправилась: няньки и мамки с детками, малыши. «Смотрите, не подвох ли какой», – говорили которые постарше. «Полноте, тут все позабудешь, кабы не наши ребята, и мы не пришли бы. Забыли мы все, ровно и не было дому». И ушли. Долго поджидали их те, которые остались дома, и наконец решились и сами идти.

И пошли все – старые и малые, робят всех забрали. Во всей деревне осталась только одна молодая девица, невеста уже по летам: она была хворая, хоть и выздоравливала, но едва бродила.

Приходят на кулиги. Слышат, поют и играют чудные музыки, и видят, стоит середь луговины чудесный дом. А кругом его, как табор цыган, выскиревский народ – сидят и разгуливают, и люди невиданные в красивых нарядах гуляют, с народом разговаривают. Народ ходит в их дом: все осматривают, примеривают платья, нарядами любуются.

Подходят эти, которые после пришли. Их приветливо встречают свои и приезжие, все показывают и рассказывают, что и к чему, потчуют кушаньями. И вот приглашают всех в дом занять места, будет-де красный стол. Все с детками входят, рассаживаются. Столованье начинается. Кушанья все так хороши. Поют и играют музыки настолько очаровательно, что забыли совсем про свое прежнее жило. Больше-де нам ничего и не требуется, здесь бы жить оставаться… Тогда летучий дом подымается и летит. И все в восторге. Глядят сверху на свои кулиги. И полетели над лесом все дальше. Видят, места пошли все новые, незнакомые. Прощай, Выскирево!

А дело вот в чем. Летучий дом был из такой богатой заморской страны, что самый бедный жил там, как царь все равно – во дворцах и было у него всякое имение. Население было очень людно, но все-таки не хватало для новых городов, потому что там города стоят так часто, как наши деревни. А самые большие города покрывали землю верст на сто, со всякими садами, купальнями, оранжереями. Да и в воздухе над городом находились дома. Когда прилетел летучий дом с выскиревцами в свою страну, там поселили их в новый город. Стали они жить в прекрасных домах во всем хорошем. Вспомнили, что в деревне осталась хворая девица Варвара. Да ничего не поделаешь, далеко… «Она поправлялась, – говорят между собой, – верно, уж совсем оздоровела, а у нас там и хлеба и добра всякого ей хватит надолго».

Осталась Варвара одна и ждет, долго ли не придет народ с кулиг, уж, верно, ей принесут гостинца невиданного. День прошел, а никто не приходит, и другой – а нет никого. И скушно, тоскливо стало девице. Чует сердцем, что-то неладное. «Что-нибудь случилось», – думает Варвара, а сама оздоравливает. Стала из дому выходить и по улице помаленьку похаживать. Стоит целая деревня спокойнехонька. Мосты194 будто что заперты. Ворота которые отворены, которые нет. Скотина приходила в растворенные дворы и, переночевавши, уходила сама. Где ворота были затворены, там коровы и овцы ночи стояли у своих дворов. А иные совсем не приходили, ночевали вдали от деревни, там, где гуляли. И может быть, им нравилось, что их не тревожили. Лошади немногие лишь приходили в деревню.

Варвара отворила все дворы, которые были затворены, чтобы скотина могла входить и ночевать там. Пробовала и доить. Ходит с одного двора на другой. Надоила множество подойниц и разливала в каждом дому по крынкам, ставила, где след, в амбары. Крышечками или чем иным закроет, чтобы хозяева, когда придут домой, нашли все, что им принадлежит, в том же распорядке, как шло у них. Но дворов было много, дойных коров было, может быть, не один десяток. Пожалуй, и всей ночи не хватало Варваре, чтобы с доеньем управиться. Да и посуда уже была занята. Крынки и горшочки во всех избах были заполнены. Хлебать было некому. Варить негде, печки нетоплены. И вообще на все не хватало рук. Наконец, она доила только коров на своем дворе, да разве у родни, но которые были поближе. Молоко у коров запустилось, и домой стали ходить иные не каждую ночь, стали привыкать ночевать, где гуляли, и постепенно одичали.

Кроме овец, коров, лошадей, в деревне жили еще курицы с петухами и, конечно, кошки. Свиней совсем не было, и собак не было. Курицы пока что кормились сами: в огородах, в полях, на гумнах им было привольно. Иные даже перестали ходить и домой на наседало. Кормятся, гуляют где-нибудь около поля, никто там их не пугает, ястреба разве только. И ночевать стали устраиваться поблизости от своего корма на черемухах, в овинах на колосниках – и дичали, стали похожи на тетеревье.

Варвара в некоторых домах и куриц покармливала. Только у ней не хватало сил и досуга. Еще собирала Варвара яйца и оставляла их в посудине с яйцами в тех домах, кому гнезда принадлежали. Часто осматривать все куриные гнезда в деревне ей было некогда, и она оглядывала в неделю или в две недели раз. И потому, когда приходила, клетушки были полнехоньки. Стали нестись курицы и в других местах по своему выбору: на дворах, в сараюшках, в соломенниках, за завалинкой где-нибудь, на костричке за соломой, если тут дождичком не мочило и солнышком просушивало.

Не одна неделя прошла так. И Варвара стала кормить всех куриц вместе, и курицы стали знать время и место. Слетаются к одному месту, сбегаются со всех сторон, стадо, может, больше сотни. Появлялись самосадки и цыплята разных возрастов. Иные же курицы отвыкли совсем и жили вдали от своего двора. Только ястреба обижали их без народу. Без народу они стали смелее. Садились на стожары и таскали куриц. Варвара старалась: пугала их всяко. Но все-то они в деревню прилетали.

С кошками Варвара не знала, что делать. Там, где доила коров, наливала, нацеживала молока и кошке в черепеньку. А в остальных домах они предоставлены были сами себе: ловили мышей, поблуживали, хлебали молоко без спросу, если которая криночка плохо закрыта, а то сами пошевелят за крышечку, чтобы она упала. Иные, может, убежали в лес и там одичали.

В деревне не слышно было человеческих голосов. Только курицы почеркивали или мычали коровы. Когда приходили домой лошади, ржали, но те уже редко появлялись в деревне и ночевали неведомо где. Может, которые ушастились совсем уж далеко. Только слышен был изредка голос Варвары. Кликала, разговаривала с курицами: «Ти… ти… ти… Бежите, рябушки, ешьте овес, вот насыпала вам, али сами найдете, теперь везде есть, а вот уже будут холода, тогда как станете вы?» Или выганивает из угородцев: «Кишруй! Ишь тако привольно им, везде разгребают!..» На ястребов вопит: «Кишруй! Кишруй! Ах ты, когтяч! Повадились без народу! Вот ужо небось долетаетесь! Придет народ, вам зададут!» Коров приговаривала: «Телонька, тела…», на лошадей: «Тпрруды… я вам дам…» Вот и разговор весь!

Сначала Варвара и не думала, что никого нет в деревне совсем. В тот дом, в другой – везде заперто. Наконец она и в запертые избы стала входить, через двор или как было возможно, а то в окошко глядит (где пройти было затруднительно). Ходит и звонит: «Дядя Иван… тетка Одарья… дедушка Дорофей!» Или подружек, ребят: «Анют! Парань! Бориск!..» Нет никого. Скучно и тоскливо стало Варваре. Когда входит в чужие избы, побаивается чудалов разных. Особенно где потемнее. Стукнет ли где, зашорютит, и вздрогнет она. Походила, да и заревела, заплакала: «Что мне теперь делать? Куда девался народ? Хуже всякой сироты стала!»

Была избушка с одним окошечком. Старая. Деревянный ягель195 трубы был приделан сбоку. Тут жила бабушка Фиела. Почти совсем слепая и редко ходила куда. Идет Варвара, думает: «Не дома ли бабушка?» Подходит. В угородичке нет бабушки. Курицы разгребают, что посажено. Мост заперт. Стук-стук в двери: «Баушка Фила!» Стук в окошко: «Баушк!» Тихо. Только кошка пырскнула, соскочила отколь-то. Открыла окошко и выпустила кошку, чтоб с голоду не умерла. «Неужели никого нет! Батюшки! Видно, и баушка с народом ушла. И что это там случилось, неужели все пропали? Хоть кто-нибудь не придет ли? Наши-то где? Что с ними сделалось?» И опять девица заплакала.

Погода стояла теплая. Лист еще на деревьях мало желтел. Варвара почти совсем уже оздоровела. Едой было привольно: молока только от своих коров каждый день по многу кринок. И старого накоплено. Горшки и подойницы с маслом, сметаной. Ягод насушено. Крупы овсяной, ячной, пшеничной, оржаной, гороху, конопли, льняного масла – всего полные житницы. Мельница на ричке стояла своя и маслобойка, и еще в каждом почти доме были ручные мельницы – жернова для муки и для крупы, и станки для битья постного, льняного и конопляного масла.

На гумнах все было перемолочено. И все житницы в деревне полнехоньки всяким зерном, крупой, мукой. У которых было даже не по одной житнице. И много было в остатке мук и семян от старых годов. Капусты росли большие угородцы. И в сушеном виде много еще хранилось от прошлого года. Варвара топила печку почти каждый день, хоть и было тепло на улице: варила себе, что нужно для еды. Она любила больше: каши ячную, пшеничную, овсяную; пшеничный или овсяный, ягодный или гороховый кисель с ягодами; ячные, гороховые, пшеничные опаровые лепешки, голницы, луковки. Пшеничные пироги с ягодами и с капустой, крупнички и с творогом, и с грибами, – да всего не переберешь, что она любила. Огонь она уже умела высекать из кремня. А чтобы часто не высекать, угольки в загнете она не переводила.

Дни идут за днями. Варвара живет во всей деревне одна и все испроводит по дому, как было. Лен был околочен еще при народе и постлан. Варвара ходила поднимать, а он еще не вылежался, снимать было рано. Сметану пахтала196, шила и пряла старые изробы. Жила и все поджидала, что вот кто-нибудь не придет ли. «И вдруг, – думает она, – явятся все и такие нарядные… Да хоть бы в худой-то одежке пришли. А как не придут совсем…» И опять станет тоскливо и грустно. Выходит в деревню, походит на улице, там посидит, тут постоит, в гуменники сходит, под горушечку к баням. И вот изба, погребушки, мекиненки будто с нею разговаривают. Вспоминает: вот на этом дворике мы сидели с подружками, осенью лен трепали, на гумнах недавно был народ везде – молотили. Тук-тук, тук-тук, смеются, разговаривают. И посейчас ровно дымом несет. Стога, копны, соломы – ровно город какой. Бывало, в прятки играли, за копнами спрятывались. Изба деда Трифона. На беседках сидели у них. Парашка ихняя зимой вышла замуж. Тутько с Попеткой наряжались тогда больно. Занятно. И улыбается Варвара, ровно все видит. «Перестань, – говорю, – Тутько, не надо, а то мамка бранит». А он выбирает ее. По письням пошла с наряженными.

 

Еще тут Преженевич,

Да Потий Лепеневич.

Сваты ходят по кругам,

Кормят девок пирогам.

Полинарве луковик,

А Одарье муковик,

Предьке с земляничкою,

Светое с черничкою,

А кому с малинкою,

Ту зову Оринкою.

Парнеки в малых годах

Губы-щечки в ягодках,

Вам и девиц выбирать.

Только губ не замарать.

 

И засмеялась Варвара. Они наряжались пирожниками. А пирожки те – ошметки деревца да все такое, и продают перемазанные в чернике да в саже. И за пироги целуй этаких, да не один раз… Вдруг курица закеркала. Ястреб потащил. «Ах ты! Ах ты! – очнулась Варвара, – кишруй, кишруй!» И видит, унес уже в когтях к лесу. Пожалела курочку, а сама опять вспоминать стала, что было. А в бане зашорютело. Варвара испугалась, не чудо ли какое: лизун либо кикимора или еще что-нибудь. Только те ведь в избах живут, а не в банях, тут – мохнатушки да рогулюшки. И видит – кошка выскочила из окошечка… Не сходить ли к кому-нибудь в избу. Вот – к Одарьке. Боязно. Чего бояться, ведь день, а не ночь. А ежели из голбца197 что выйдет? И не осмелилась, лучше в другой раз.

На другой день она пошла в Одарькину избу двором. Вошла в избу – так вот и кажется, что на лавке Одарька сидит, матка за переборкой, дедушко лапти плетет, Потька тоже что-нибудь делает. А нет никого. И воздух такой нежилой. Не пахнет хлебом и пирогами. Шаги раздаются, и босая-то ходит она, а кажется, слышно. На лавках, на полатях, на крюках одежда и разные вещи: курточки, кафтаны, платья, сарафаны, шапки, штаны – все было так, ровно сейчас только вышли куда-то хозяева ненадолго. Вот плетушечка: тут разные пуговки, завязочки, лоскуточки, наперстки – именье Одарькино да тетки Офьи. На мутовке шляпа старикова да руковицы. А наряды в горнице либо в сеннике. Туда глядеть не пошла: боязно, робко. Села на лавку к окошечку. Зыбка пустая висится. Поглядела на улицу, никого нет, тихо, и куриц не видно, где-то гуляют. Пошла назад, и кажется, ровно чудалы какие сзади хватают, и оглянуться боязно. Вышла опять через двери. Мост она не отпирала, чтобы все было так, как хозяева оставили.

Варвара слышала, что за лесом есть деревни. И были там выскиревцы, только не все. Дороги совсем не было. Она там не бывала и не знала, как можно туда пробраться. Да и, нигде не бывшая, она не смела. Она собралась на кулиги, версты за три от деревни – народ ушел в ту сторону. И еще там, на кулигах, жил в избушке старый старичок по имени Фотен. Не тут ли он? Найти бы ей хоть одного человека, и не знает ли он чего про народ. И народ-то где, не там ли живет? Все поразузнать надо. Взяла кузов и лукошко грибовое и пошла.

Приходит на кулиги – нет никого. Лошади ходят, побежали, затопали, как увидели ее, – одичали, видно. Она идет по тропиночке к той избушке, где жил старичок. Избушка стояла за кулигами дальше, на другом краю, за лесочком за выскирем у ключика, и маленький ручеек начинался с того места из родничка. Вода бежит по желобку, проложенному так, что можно ставить под струю ведро, и оно скоро наполнялось холодной водой. Подходит девица к избушке и видит, что-то серо-бурое пониже коровы, толстоголовое, мохнатое покосолапило от избушки. Видит, что не корова. Это медведь, видно, услыхал, что идут, и заперекувыркивался по лесу. По лесу затрещало, побежало, ровно на ондреце198 поехали.

Видит Варвара избушку – вся заросла мохом, и на крыше грибы, ягоды и деревца мелкие. Дворец половинки, щепки. Дверца маленькая и неплотно затворена. Подходит робко к дверце, постукала – тишина. Еще прытче поколотила – не откликаются. «Дедушко, дома ли ты?» Отворила дверцу и видит – сидит старичок спиной к печке, лицом к окошечку – лапоть починивает.

– Я больно рада, дедешинько! Уж не знала, что мне и делать, куда деваться – никого у нас нет.

– Ну, они все улетели в хорошем дому далеко на жительство. Все имение тебе оставили. Меня звали, да плохо вижу и слышу. Не к чему мне. Я лучше уж тут…

А сам куда-то собирается: по лыко, говорит – все вышли. И ушел в лес, видно, лыко рубить. Варвара поела пирога и пошла домой. А на другой день она пришла опять к избушке еще порасспросить старичка. Его в избушке не было. Ждала-ждала – не могла дождаться, так домой и ушла. И еще приходила, а старичка все нет, куда-то пропал видно, и не живет уж тут: печка не топлена, и ничего не прешевелено, все, как где было, лежало, так и находится. «Что-нибудь с ним случилось, либо умер в лесу – звери съели, – так думает Варвара, – либо пропал с народом».

Лес стал наряжаться: желтеют и краснеют листья на березах да осинах. Стали опадать, ветром их носит по лужкам и тропинкам. Воздух стал светлее и чище, небо голубое. По утрам стали инейки появляться. Грибы перестали расти, ягоды опадают. Брусниця стала темнеть и водениться, черниця, малина опала, только на редких кустах едва лепятся перезрелые кисти смородины: дотронешься до ветки – ягоды упадут.

В деревне много росло больших рябин и черемух выше домов и овинов, много было яблонь. Ягоды черемушьи стали еще виднее, на ветках без листьев. На рябинах – одна крась, кисти, как шапки, и одною, пожалуй, наешься. Дроздов было видимо-невидимо, чиркают, летают по рябинам, наедаются перед отлетом. На яблонях лист тоже опадать стал, а яблоки так и облепили, хрусткие и румяные, – только тряхнуть – и посыплются. Пташечки из лесу стали прилетать в деревню, по дровам, по черемухам, по сенникам перелетывают, ищут корму. Дятлы стукают в старых осколках дров, которые не изрублены. Летают сороки. «Дело, видно, к зиме подвигается», – думает Варвара. Дров у ихнего дома много напасено: две большие поленницы199, да старая не вся переношена, только начата – у погреба да под крыльцом сухая, дождем не мочит. Да и в избе полные гряды, эти уже сухонькие. У других домов поленницы дров да лучины. И еще в лесу у всех поленницы и ослоны200 сырых и перелетовых, есть забытые уже, сгнили наполовину. А на гумнах подовники201 накладены коло овинов. Только у Гарьки Фараевкина нет, тот, как овин затопить, так и в лес ехать.

Дни стали короче. Один раз встала Варвара утром с постели, подходит к окошку, на улице совершенная тишина, и куриц не слышно. День ясный, теплый, солнышко взошло, золотисто-розовый свет на домах и лужайках. И видит: бегают на лужках по деревне какие-то: ноги, как у овец, коров или лошадей (в шерсти с копытами), а туловище человечье. На двух ногах, а на голове будто бы маленькие рожки. Уши большие, и пошевеливают ушами, нюхают носом, фыркают. И слышно: переговариваются, похоже, по-человечьи и ровно по-овечьи. И убежали в лес. Варвара испугалась «Это лесные, – подумала она. – Вишь, народу-то нет, тихо в деревне – им и смело. Али это только мне показалось совстатки?» Вышла на улицу. На овине, поближе к лесу, сидят, ровно курицы, шеи вытягивают. Вон куда забрались. Пошла в гуменник, птицы с овина полетели в лес: кво… кво… И догадалась, что это тетери. Стала отпирать; затворницы брякнули, и видит: из гумна побежали два зайца, гуляли тут на луговине. Взяла соломы охапку, унесла домой, париться вечером в печке.

Время идет, день за днем. Были и дожди, иные дни совсем холодны, особенно по утрам, вода стала мерзнуть. Пошла девица лен глядеть. Кажется, лен уже вылежался, нужно снимать, чтобы не перележался или снегом не завалило – тогда плохо. Снимает… Две вязаницы на веревке через плечо вперекидку унесла домой, на лошади бы можно сразу весь перевезти, а где она гуляет, неизвестно. Лошадь ведь и на зиму застаивать бы пора, а то и не найдешь, пожалуй. Совсем зазимует. А без лошади будет совсем неловко. Насыпала овса в лукошко, хлеба взяла и пошла искать. Ходит в полях – нет, в лужках – нет. Коло пол – тоже не слышно: на многих лошадях, если не на всех, колокольцы коровьи, подзвончики шоргунцы. Пошла на кулиги. Ходит там и видит лошадиные и коровьи следы на снежку. Услыхала колокольцы, нашла стадо коров. Но не все были тут. Потом нашла и лошадей – ходят у леса, где ветром ночным не хватает. Лошади тоже были не все. Видно, остальные коровы и лошади ходили в других местах или уже далеко ушли, если не пропали совсем от зверья или другого чего. А если живые, то ведь где-нибудь ходят на луговинах: эта травка им слаще. А что взять скотине в большом лесу? Лошади шарахнулись, испугались, когда увидели ее. Тпрро… тпрро… Пегушка… Пегушка… Мало-помалу стали подпускать ближе. Пегушка ихняя была очень смирная и ручная. Хоть она поотвыкла и не сразу подошла к лукошку с овсом, но все-таки Варваре удалось взять ее за гриву и надеть узду. «Тпруды… тпруды…» – попробовала она – не пойдут ли лошади домой. Нет, побежали прочь дальше. Тоже и коровы. «Идите домой, идите, нагулялись, нынче холодно будет, или не стосковались по дворам-то своим?» Но коров было людненько, и ей неловко с лошадью заганивать их, на кулиге и остались.

А Варвара пошла по тропинке к стариковой избушке, лошадь вела за повод. Привязала лошадь за березу у избушки. Вошла – никого нет, все по-старому: не переставлено, не взято, не положено – видно, что никто не был. Постояла, посидела, погоревала. Села на лошадь и поехала в деревню, домой. А Пегушка была поводлива, хоть и долго гуляла в дичи. Но скоро привыкла к Варваре, не баловала – ровно узнала ее. Отгулялась, как печь, и не чувствовала на спине ноши. Шла ступисто по тропинкам лесным и дорогам, за коренья не запиналась, перешагивала колоды, валежники и рытвины перескакивала, только прутья и ветки мешали Варваре.

Как приехала домой, ввела Пегушку на двор, дала ей хорошего сена и больше на улицу, в поле не выпускала, кормила на дворе. На другой же день съездила по лен, а вскоре выпал и снег. Она занялась льном. Сушит в печке, мнет, треплет, чешет.

Если бы посмотреть на деревню рано утром, она похожа на жилую. В Варвариной избе огонь, слышно, хлопает мялка – там-де уже встали, а больше огня ни у кого нет – все еще спят. Дни идут. На улице холоднее. Снег валит – сухой, мокрый, крупой и градом, мелкий и шапками. Коровы, овцы и лошади прибежали в деревню, но не все: много пропало неизвестно где – волки ли съели, медведи, сами заблудились да умерли, или которые живы и скитаются где-нибудь в лесу. Девица не знала, что со скотиной делать. Она не могла кормить всех по дворам. Отперла затворы и угородцы к стогам – пусть сами едят и живут, как хотят. А для питья была ричка, и зимой местами почти не замерзала.

Куриц всех деревенских она привадила к одному дому, рядом со своим. Изба была большущая. Варвара отворила дверь в избу и не затворяла. Много куричьих корыт снесла в эту избу, поставила на полу. Делала тут всем курам общую завару, сыпала и овес изредка. И наклала жердочки: одним концом на полатях, другим – на полицах, а пониже – с лавок на лавки и на скамейки, чтобы курицам невысоко было взлетать на верхние жердочки. На сарае, на дворе, на мосту – везде настроила жердочек. Куриц уцелело, пожалуй, побольше сотни. Стали жить в этом дому и садились, где пожелают.

Со скотиной и курицами Варваре было очень хлопотливо и не хватало ни сил, ни времени, чтобы всех уладить. Тоже нужно было устраивать коло себя: припасать пищу, одежду, обделывать лен, прясть, а потом и ткать, холсты да полотна шить.

Снегу навалило порядочно. Если бы не утаптывали снег коровы да лошади, трудно было бы ходить Варваре по деревне. Она уж мало куда и ходила. Запрягала в сани Пегушку и еще двух лошадей в трое саней, съездила много раз на кулиги по сено, пока снег неглубок. А после-де навалит и наметет: нельзя будет выезжать из деревни – никакой дороги не будет. Трудно было по три воза накладывать, но она не очень торопилась. Полный сарай навозила и еще навозила четыре сарая у соседей. Скотина, пока нет больших холодов, наживается около стогов. А который стог подъедят и доставать больше нельзя, Варвара подрубала стожары и роняла стог, и стадо около него наживается до тех пор, пока не съедят все до клочочка, даже и втоптанное копытами вырывали. Варвара все-таки поберегала, чтобы хватило надольше, и разгораживала все стога сразу, чтобы зря не топтали, а съедали все начистую. От стогов из гуменников, по деревне ко дворам и к ричке скотина ходила, утаптывала снег, и образовались тропы. В некоторые дворы, где больше животных наживались, Варвара привезла свежей соломы. Но на всех рук не хватало. Овец же на самое холодное время заманила на два двора в тех домах, куда навозила полные сараи сена. Этим сеном они и кормились. Овцы бегают, коровы мычат, лошади ржут. Стали телиться, а овцы в конце зимы ягнились. Много было страдания для животных и для Варвары, потому что она много трудилась для них и хлопотала и не могла глядеть равнодушно на их мучения и от жалости плакала.

Приближалось самое глухое время. Дни коротесенькие, солнышко взойдет ненадолго, невысоко и уже опускается ниже, к закату. Вечера такие долгие, что кажется, и конца им нет. Нащиплет лучины, положит в печку сушить, и на печке сохнет. Зачинается вечер, лучина сухая горит ясно, светло. Уж не один раз вынимала лучину из печки, сумерничала, чуть не весь кужель опряла, не один простень уж клала в печурку, а петухи еще не пели: видно еще рано спать ложиться. Вышла на крыльцо. Холодно, ночь не совсем светла, месяц закрыли густые оболока. Тихо в деревне. А вдали темно-синий лес. Сходила в сарай, спихнула Пегушке сена, поглядела у коров: овсяная солома в яслях еще не съедена. Пришла в избу садиться за пряжу. Ки-ки-ри-ки – поют петухи дома и в соседнем дому, много петушиных голосов чуть не за раз. «Кто знает, который раз поют, может, петухи пели, как я сумерничала. А вот уж опряла порядочно, не пора ли спать». Разные думы в голове бродят, больше про беседки. Распевает в уме песенки, да вслух запоет – и ровно испугается, чтобы кто не услышал. «Пусть слышат, да и некому здесь… Розан-розан-розанок, розан – аленький цветок. Ой люли, ой люли, есть и ричка, есть и мост, за риченьку перевоз…» Посидит еще и ложится спать.

Дома, житницы, амбарушки, мекинецы, бани завалило и замело, так что к ним трудно было пройти. Ходила Варвара только в свою житницу да в те места и дома, в которые скотина ходила и торила дорогу. Еще она ходила на лыжах, если нужно было пройти куда по глубокому снегу. Около гуменников, к баням – а дальше ходить она боялась волков. И вот раз, уже в полузиме, вечером, слышит, кто-то воет нехорошо-нехорошо, звери какие-то. Это волки. До того жутко, что так и мутит, боязно, страшно. А через неделю услышала коровий рев на гумне. Она так и положилась, что волки разорвали скотину, которая у стогов ночевала.

Утром не смеет и выйти. Поглядела из сарая в окошечко на гуменник (к тем стогам, у которых в те дни кормилась скотина) и видит: волки скалят зубы, растаскивают мясо и кости, и там лежат туши животных, которых заели. Она завопила на них, забрякала, застукала в сарае: это было неожиданно – испугались и побежали. Отворила ворота, они заскрипели – волки испугались еще больше, а она выбеж…

 

Бывальщина

 

Бабушка пахтает сметану; внучка сидит мочит кусочком.

– Пахтус пахтайсь – пахтус-от робятам… пахтанье собакам…

– Ой, бабушка, иди домой, лизун пришел, муку слизал овсяную, оржаную, пшенишную, лапшинную… А язык-от у лизуна как терка…

– Большой язык-от… Большой…

– А где лизун-от живет, бауш?..

– В овине, в трубе… за квасницей… в голбце… Соседушко и кикимора тоже в голбце да подполье… и на подволоке… под подволокой…

– А какая она?

– Седая.

– А соседушко?

– Домоведушко кикиморин муж – такой старой… Оброс весь… маленькой, ровно кужель отрепей… и в избе они живут, на дворе у скотины… везде ходят… К лошадям… Ежели которых лошадей любит – сена подкладывает… да расчесывает, гладит. Кикимора… тоже ходит везде, на наседале куриц ощипывает… Когда керкают курицы ночью – а это кикимора… А ежели пряхи оставят не благословись – кудель прядут, только шорготак стоит: шур-шур… Я видела сама… И соседушко видела ночью… никого не было в избе… Тихо так… И слышу, на голбце коло печки ровно шарготит что-то. Благослови, Христос… думаю… А сама на полатях лежала… Как повернула голову-ту… а с брусу соседушко – спрашивают к добру или к худу… Я насилу спросила – язык не ворочается, вздохнуть не могу… «К добру», – прошептал кто-то неясно… чуть слышно… Ококо… Кысанька… на молочка, дурочка… где бегал схохлапился весь.

– Бауш, а что это в трубе-то? У-ду…

– Витер-от.

– А где, бауш, он живет – витер-от?

– В лесу… это там-то. (Указывает рукой.)

– А какой он, бауш?

– Дует… всё дует… у-у.

– Какой он?

– Кто его знает?.. Вот вихра видали… Сказывают, мужик бросил ножом в вихра… а вихорь-от и унес… да… Мужик пошел в лес по лыка… Заблудился и видит – избушка вся в моху старая-расстарая… Вошел… а там сидит какой-то и стонет – нож из пяты вынает и говорит: «Кто-то бросил в меня ножом… вот мне в пяту попал…» Мужик гледит и узнал свой-от нож…

– Чего ему сделал вихор-от, бауш?..

– Мужик-от испугался… скорее и вышел… Ну, тебя… Лепешки-ти забыли… Пригорели совсем (вынает их). Экая диковина…

 

 

Василий Белов 202

 

Рыбацкая байка

 

 

Современный вариант сказки про Ерша Ершовича, сына Щетинникова, услышанный недалеко от Вологды, на Кубенском озере во время бесклевья

 

Ты вот ездишь широко и про Ерша не знаешь. Думаешь, почему одни ерши клюют? Потому что хорошую рыбу выжили. Раньше лещей в озере было невпроворот. Такие ляпки гуляли – по лопате. Жили и в ус не дули. На беду, в реке Уфтюге зародился один Ершишко. Плут такой – из воды выходит сухим. Голова большая, брюхо круглое. Он фулиганил сперва возле берега. Осмелел и давай шастать по всей Уфтюге. Ребятишек наплодил видимо-невидимо. Жонку, дак эту всю измолол. Говорит: «Сам дивлюсь, что такое? Только штанами потряс – опять маленькой!» Ладно. А такую компанию прокормить, не одной головой. Ерш физического труда недолюбливал. Что делать? Манатки сложил, избушку на клюшку. Со всей оравой к лещам на озеро. «Корысти, – думает, – не добьюсь, а шуму наделаю». Явился.

– Здравствуйтё!

– Здравствуйтё! Проходитё.

– Покушать чего нет ли?

– Пожалуйста.

Бедного человека как не накормить? Ерш Ершович со всей семьей хорошо поел. Отпышкался, говорит:

– Товарищи лещи, спасибо за суп, за щи, ночевать нельзя ли? Я на одну ночь.

– Ночуй, места хватит.

Ерш ночь ночевал, утром выходит в озеро. Забыл, что на одну ночь просился, руки в брюки, озеро оглядел. Увидел Рака, подскакивает:

– Почему назад пятитесь?

– А ты кто такой? Рыло вытри, потом указывай.

– Я тебя привлеку!

– Привлекальщик… Я век прожил, рыбу не насмешил.

Ерш наскакивает с другой стороны:

– Какая ты рыба, ты и на рыбу не похож!

– Дурак.

– Я тебе обломаю усы-то!

– Мало каши ел.

Разругались в первый же день.

Рак не стал связываться: задом, задом да в нору. В норе одумался, стало тоскливо. Карася увидел, на Ерша жалуется:

– Ерш-Новожил меня обругал ни за что ни про что.

Карась говорит:

– Я ему, килуну, морду начищу. Он у меня пощеперится, узнает, как плавники распускать, костистая рожа!

Ерш эти слова услышал, выныривает:

– Где-то что-то кто-то сказал! Прошу повторить!

– Ну, сопливое рыло…

Ерш дрожмя дрожит, а марку держит:

– Только и знаешь пузыри из грязи пускать! Мало вашего брата в сметане-то жарили.

– Ах ты голодранец! Ты у меня доругаешься, я тебе уши-то оборву.

– Мозгляк! Заморыш! – захорохорился Ерш. – Выходи один на один! Мне жизнь не дорога, кто кого!

– Давай!

–…вот только домой сбегаю, радио выключу!

Карась Ерша ждал до обеда. Не дождался. Драки не было. На другой день рыба сгрудилась. Слушают. Ерш шумит на все озеро, как он Карасю оплеух навешал.

– Будет знать!

Ударился к Устью, полы нараспашку, ругается. Тут навстречу плывет Окунь. Ерш и на того:

– Остолоп, серые глаза! Глистобрюхой!

Окунь глаза выпучил, не знает, что и подумать. Очнулся да и давай Ерша почем зря трепать. Трепка получилась дородная, еле-еле Ерш ноги унес. Ночь переспал, опять за свое:

– Все ваше озеро – не озеро! Лужа поганая, одне колы! Культуры не знаете, только бы брюхо набить. Обормоты!

– Чего ругаисси? – Сорога включилась.

– Марш! Тебя буду спрашивать.

– Нахал. Я Налиму с Язем пожалуюсь.

– Видел я твоих налимов!

Сорога плюнула да в сторону от греха.

Тут Язь выплыл на шум, начал Ерша стыдить:

– Ты чего, Новожил, шумишь? Сейчас же извинись перед Сорогой – она женщина.

– Женщина! Хорошая бы женщина молчала, а она красноглазая, знаешь, как говорит? Нет, ты не знаешь, что она говорит!

– Чего говорит?

– А то и говорит, что Окунь у тебя бабу отбил, а Налим в этом деле сводничал.

– Это точно?

– Провалиться на этом месте! «Этого, – говорит, – Язя давно обманывают, а он дурак полоротый! Дальше носа ничего не видит».

Язь – ныром вглубь. Ударился искать Окуня. В это время Налим свое имя учуял, из-под коряги всплыл:

– В чем дело, Щетинников?

– А ни в чем! Вон Сорога говорит, что Язь у тебя бабу отбил, а Окунь сводничал.

Налим так и взвился:

– Я этому Язю жабры выдеру.

Запахло в озере смертоубийством. Вся вода сбунтилась, не найти чистого места. Муть со дна поднялась, ничего не видать. Налим с Окунем напились дозела, позгаются. Карась на Сорогу, Сорога на Карася.

Рак с Язем сцепились, друг дружку волочат, все озеро пошло ходуном. Одна Щука стоит на месте, на бузу не обращает вниманья. Ерш совсем обнаглел, налетает и на нее:

– Обжора, лягух приела! Обжора, лягух приела!

– Что?

– Думаешь, зубы востры, дак и испугались тебя? Белое брюхо, косорылая! Лягух приела!

Щука, много не говоря, на Ерша ракетой. Он от нее, она за ним. Ерш Щуку заманил в сеть. Ячея была крупная: сам проскочил, Щука запуталась. Только ее и виде