ГЛАВА III. САМОУБИЙСТВО И ДУША

Случилось так, что все писатели, работавшие над проблемой самоубийства, согласились с идеей, выраженной в книге Фарбероу и Шнейдмана («Крик о помощи»), что «первая и главная задача любого тщательного научного изучения самоубийства состоит в систематике или классификации типов самоубийства». Таким образом, в настоящее время существует невероятная путаница в терминологии, связанной с этой темой. Самоубийства называют патологическими или паническими, альтруистическими или бесцельными, эгоистическими или пассивными, хроническими или не до конца продуманными, религиозными или политическими и т. д. Подсчитаны корреляции между количеством самоубийств и атмосферным давлением, пятнами на Солнце, сезонными и экономическими флуктуациями, а также между самоубийствами и биологическими факторами, такими, как наследственность, беременность и менструация. Самоубийство изучается в связи с туберкулезом, проказой, алкоголизмом, сифилисом, психозом, диабетом. Существуют публикации о самоубийствах школьников, военных, заключенных и т. п. Статистические исследования создают классификации, учитывающие количество самоубийств в расчете на сто тысяч человек в зависимости от возраста, пола, религии, расы, региона. Кросскультуральные исследования показывают вариации в отношении к самоубийству в различные времена и в различных странах и изменения видов и частотности самоубийств в зависимости от тех или иных изменений в разные исторические периоды и от философских взглядов той или иной культуры.
Мы можем прочесть о массовых самоубийствах: о маниакальных плясунах XIV столетия в Центральной Европе; о жителях целых деревень, которые сами себя сжигали в России в XVII веке; о девушках, бросавшихся в кратер вулкана Михара-Яма в Японии в XX столетии. Мы знаем о стремительных прыжках в воду из объятий любовника, бросках с облюбованных мостов, церквей, монументов и башен. Жители целых городов, члены сект и группы единомышленников или друзей умирали все без исключения, предпочитая гибель вражескому плену. Мы знаем о христианских мучениках, о которых Джон Донн писал: «Многих крестили только потому, что их должны были сжечь», настолько несомненной была вера в то, что мученичество — дорога в царство небесное. Библия рассказывает о Самсоне, произнесшем: «Позволь мне умереть с филистимлянами»,— когда обрушил дом на себя и на своих врагов, и там же говорится об Иуде, первом человеке христианской эпохи, который «пошел и повесился». Об этом можно прочитать, но становится ли прочитанное более понятным аналитику? Как это может ему помочь?
Или, обратившись к конкретным случаям, мы находим описания самоубийц всех мыслимых видов: Петрония, вскрывавшего и зашивавшего себе вены, испытывавшего при этом удовольствие в истинно эпикурейском духе и обменивавшегося сплетнями с друзьями, когда в последний раз пустил себе кровь; Сенеки и Сократа, оказавшихся в немилости, ставших своими собственными палачами; античные описания самоубийства Гepo* (Геро — жрица Афродиты, возлюбленная Леандра, жившего на другом берегу Геллеспонта, приплывавшего к ней каждую ночь. Однажды в бурную ночь он утонул, и Геро, увидев его труп, в отчаянии сбросилась с башни в море) в Геллеспонте; Сафо, сбросившейся со скалы в Неритосе; Клеопатры; Иокасты — матери и жены Эдипа; Порции, которая должна была последовать за Брутом, и Полины — за Сенекой; в более поздние времена — Гарта Крейна, Герберта Зильберера, Томаса Беддаса, Чезаре Павезе, Вирджинии Вульф и людей, весьма достойных и влиятельных, таких, как Кондорсе, Кестльри, Форрестол, Винант, Варгас, Хемингуэй, Бриджмен — нобелевский лауреат и Бельмонте — матадор.
А как можно расценить добровольную кончину Томаса Манна, Роберта Фроста, Германа Мелвилла, одной из дочерей Карла Маркса или сыновей Юджина О'Нила?
И как относиться к сотням детей, ежегодно расстающихся с жизнью, к детям, психически здоровым, не умственно отсталым, не растленным, к детям, часть которых не доживает и до десяти лет?
И здесь снова возникает вопрос: будем ли мы устанавливать свою собственную описательную классификацию, наш собственный тип морфологии, который поможет нам в дальнейшем изыскании? Например, давайте выделим коллективные самоубийства в форме панической смерти в результате преследования стадом животных, смертельной героической атаки воинского подразделения или ритуального самоубийства сати* (Сати — индийский древний обычай, самосожжение вдовы на погребальном костре вместе с телом мужа). Коллективными можно было бы считать самоубийства тех, кого призвали на смерть, например, политических убийц или пилотов-камикадзе; японских мужчин, совершающих обряды харакириили сеп-пуку (для женщин предписан разрез вдоль горла); невероятное количество самоубийств среди эскимосов Арджили-гуара (в шестьдесят раз превышающее число самоубийств во всей Канаде).
Другим видом могли бы стать символические самоубийства. Обычно они совершались напоказ в присутствии публики, как это сделал эксгибиционист Перегрин на погребальном костре с благовониями перед ревущими толпами во время Олимпийских игр. По своему характеру такие самоубийства близки к шизофреническим, как, например, самоубийство одного человека, принесшего в жертву свое тело и символически следовавшего архетипическим моделям расчленения или религиозного мученичества. Некоторые из самоубийств носят подчеркнуто обцессивно-компульсивный характер. Настойчивость побуждения мало отличается от того, что алкоголик испытывает к спиртному, а наркоман — к наркотикам. Индивида одолевает стремление найти свою собственную особую символическую смерть, и каждый мыслимый ее вид подробно описывается: питье фенола, поедание стекла или ядовитых пауков; обливание себя керосином и разведение огня; поджог плавкого предохранителя в про- глоченнои шутихе; медленное продвижение ползком в клетку со львом...
Некоторые виды самоубийства мы могли бы объединить в группу под общим названием эмоциональных, совершаемых под влиянием всепоглощающей страсти. К ним можно отнести отмщение врагам, желание причинить страдания другим, манипулирование миром, ярость разочарования, унижение из-за финансового краха, стыд разоблачения перед публикой, самоубийства из-за чувства вины или угрызений совести, из-за непреодолимого страха, меланхолии старения, одиночества, заброшенности, печали, апатии и пустоты, в результате хмельного отчаяния или отчаяния, вызванного неудачей, особенно любовной. И к ним же относится самоубийство из-за пережитого успеха — бросок с вершины славы. Эмоциональными также являются суицидальный крик о помощи «Спасите меня» и суицидальные стремления убить и быть убитым или обморочный союз любви-смерти и принесение самого себя в жертву вследствие imitatio dei1, так же как самоубийства во избежание физического страдания от пыток или болезни, от тюремного заключения или попадания в плен на войне.
Далее, что можно сказать об интеллектуальных самоубийствах, причиной которых может послужить сильнейшая приверженность общему делу, принципу или группе? Сюда мы могли бы отнести голодную забастовку и подвижническое самоубийство, ведущее в нирвану, и смерть от мучений, которых, как считали отцы церкви в пору раннего христианства, избежать невозможно. В эту же группу, наверное, следует включить самоубийства Сократа и Сенеки, а также те, которые вызваны нигилизмом, бунтами и абсурдностью ситуации.
Широкое обобщение, к которому может прийти аналитик, исходя из этих разнообразных описаний, заключается в следующем: самоубийство— это одна из человеческих возможностей. Смерть можно выбрать. Вид выбираемой смерти зависит от обстоятельств и от самого индивида. Именно здесь, где кончаются описания и классификации, начинается аналитическая проблема. Аналитик озабочен индивидуальным значением самоубийства, классификации интересуют его лишь в рамках этой озабоченности. Аналитик работает, исходя из предпосылки, что каждая смерть существенна и каким-то образом поддается объяснению за пределами классификаций. У него такой же подход к самоубийству, как и к любой другой форме поведения, входящей в сферу его компетенции, например, как к разнообразным симптомам, называемым шизофреническими, или функциональным расстройствам, называемым психосоматическими. Он полагает, что поведение имеет содержательную «изнанку» и что, добравшись до внутреннего аспекта проблемы, он сможет понять ее значение.
Этот подход — психологический, то есть душа — его первая предпосылка или корневая метафора. Провозглашая индивидуальный смысл каждого самоубийства, даже если внешнее поведение человека оказывается абсолютно типичным и социологически классифицируемым, аналитик утверждает принцип индивидуальности каждой личности, с которой данное самоубийство связано, и его понимания. Он считает, что каждое событие в жизни человека, включая и самоубийство, является преднамеренным. Предмет его поисков — выявление значения такого события.
Внешнее поведение, вообще говоря, носит типический характер. При взгляде извне каждая смерть кажется просто Смертью. Она всегда выглядит одинаковой, и ее можно точно определить с помощью медицины и юриспруденции. Когда самоубийство представлено в качестве некоего описания поведения и определено как самоуничтожение или установлен тот или иной факт, исход которого, по мнению сотрудника полиции, привел к самоубийству, то все факты самоубийства оказываются внесенными в графу «Самоубийство». Индивид, выбравший для себя ту или иную смерть, становится «неким (еще одним) самоубийцей». Какое место остается для индивидуальной души и ее переживаний смерти, когда смерть рассматривается извне? Что все это означает? Что случилось в трагедии и где укус смертельного жала?
Чем более научным становится изучение самоубийства, тем более необходим объективный взгляд: извне, со стороны, снаружи. Именно по этой причине всякая классификация оказывается своего рода ловушкой для психиатрии, социологии или любой другой из тех областей, главной заботой которых должно быть понимание человеческого поведения. Образец подобного сдвига изнутри вовне можно найти в работе Шнейдмана, лидерство которого в исследовании самоубийства не вызывает сомнений. Он и его коллеги, подпав под обаяние классификации, намеренно заменили слова «самоубийство» и «смерть» на «самоуничтожение», «конец», «прекращение» — на слова, очищенные от эмоций, от психологической жизни. И все их исследование, все ключевые подходы к самоубийству, от изучения историй болезни до диагностических классификаций, озабочены лишь техническими мелочами. Анализ предсмертных записок привел их к выводу о том, что неверность рассуждений, неправильность логического хода мысли в размышлениях самоубийц являются мотивировкой трагической развязки и что самоубийство — это «психосемантическое заблуждение». Это могло бы стать пародией в духе Джойса на вышеуказанное исследование, не будь оно столь печальным, столь болезненным и столь типичным научным комплексом психологии.
И тем не менее во всех аспектах исследования явления должны рассматриваться извне, иначе было бы невозможно сделать обобщения и не появились бы такие важные понятия, как самоубийство и смерть. Кроме того, можно оспаривать утверждение, что никто не может пройти «внутрь» чего угодно по-настоящему и что всегда будет оставаться некий «срез» между субъектом и объектом. Без группировок и внешних классификаций каждый акт, любое действие окажутся уникальными; в этом случае мы не сможем составлять прогнозы, фиксировать узнанное, узнавать новое. Главные проблемы в психологической практике — преступность, алкоголизм, психопатия, старение, гомосексуальность — сформировались именно таким научным способом. Само слово «невроз» со всеми его формами, симптомами и механизмами является «наружным» термином, отвергающим индивидуальные различия. Забота аналитика - поддерживать связи с внутренним психическим содержанием личности и не утратить своей корневой метафорой. Иначе он начинает видеть в своих пациентах образчики категорий и погружается в решение проблем преступности, психопатии, гомосексуальности и т. д., в то время как его призвание — обращение к душам индивидов, которые обнаруживают типичные свойства в своем внешнем поведении. Внешняя типичность еще не означает соответствующего сходства переживания. Так называемые «алкоголики», «лица с отклоняющимся поведением», «психопаты» переживают типические формы своего поведения неодинаково. Мотивировка тех или иных поступков различна у разных людей. Литература о самоубийстве, о которой мы дали выше только сжатую справку, содержит изнурительное многообразие обстоятельств и причин. По поводу последних никак нельзя сказать, что они соответствуют типическим формам внешнего поведения, как бы вы их ни назвали: самоубийством утопленника, или депрессивным самоубийством, или самоубийством человека, утратившего душевное равновесие.
Среди великих психологов только Юнг отказался классифицировать людей по группам в соответствии с их страданиями. Его обвиняли в том, что ему не удалось разработать подробную и систематическую теорию неврозов наряду с их этиологией и лечением. Действительно ли это было его неудачей? Возможно, в этом заключалось проявление его нравственности — в одиночку признать колоссальную неадекватность только внешних описаний.
Аналитик сталкивается с проблемами, и эти проблемы — не просто классифицируемые акты поведения, не медицинские категории болезни. Прежде всего они являются переживаниями и страданиями, проблемами с «внутренним» содержанием. В первую очередь пациент ожидает от аналитика, что он познает его страдания и окажется погруженным в мир его переживаний. Переживание и страдание — понятия, которые издавна ассоциируются с душой. Однако «душа» — не научный термин и используется в современной психологии крайне редко; при этом само слово обычно заключается в кавычки, как будто для того, чтобы не «заразить» свое наукообразное стерильное окружение. «Душа» не поддается точному определению, в наше время сам термин не пользуется уважением в научных дискуссиях. Существует множество слов подобного типа, имеющих значение, но не находящих места в современной науке. Это не означает, что ссылки на них невозможны из-за того, что их не воспринимает и оставляет «за бортом» научный подход. Не означает это и провала самого научного подхода, опускающего такие слова потому, что для них не находится операционального определения. Любые подходы имеют свои ограничения; нам же необходимо хотя бы ясно представлять себе, о чем идет речь.
'' Для понимания «души» мы не можем обратиться за разъяснением к науке. Смысл понятия «душа» наилучшим образом определяется контекстом, и этот контекст частично уже был предъявлен. Корневая метафора аналитической точки зрения заключается в том, что человеческое поведение можно понять, поскольку оно обладает внутренним смыслом. Внутренний смысл — это страдание и переживание. Аналитик понимает эти состояния через сочувствие, симпатию и инсайт. Все эти термины составляют повседневный практический язык аналитика, образуют контекст для его корневой метафоры и являются ее выражениями. Другие слова, издавна ассоциирующиеся со словом «душа», еще более углубляют его значение: разум, дух, сердце, жизнь, теплота, человечность, личность, индивидуальность, преднамеренность, сущность, сокровенное, цель, эмоция, качество, добродетель, нравственность, грех, мудрость, смерть, Бог. О душе говорят, что она «встревожена», «стара», «бесплотна», «бессмертна», «утрачена», «невинна», «вдохновлена». О глазах — что они «душевны», ибо они «зеркало души»; но человек может быть «бездушным», если не способен проявлять сострадание. Даже самые древние языки имеют разработанные понятия о душевных принципах, которые этнологи переводят словом «душа». Для таких народов, от древних египтян до современных эскимосов, «душа» — это высоко дифференцированная идея, относящаяся к реальности, оказывающей огромное воздействие на человека. Душа воображается как внутренний человек и как внутренняя сестра или супруга, место или голос Бога внутри; как космическая сила, в которой все человечество и даже все живые создания участвуют как сотворенные Богом и, таким образом, божественные; как сознание, как множественность и как единство в противоположности; как гармония, жидкость, огонь, динамическая энергия и т. д. Любой может «искать свою душу», и душа каждого может подвергнуться «испытанию». Существуют притчи, описывающие одержимость души (бесами или дьяволом) и продажу души дьяволу, искушения души, проклятие и воскрешение души, развитие души посредством духовных практик, путешествия души. Были предприняты попытки определить местонахождение души в отдельных органах тела или его областях, проследить ее развитие из спермы или яйца, разделить ее на животные, растительные и неорганические компоненты, в то время как поиск души всегда ведет в «глубины». Все так же продолжаются споры о характере соединения души с телом: что последние существуют параллельно; что душа является эпифеноменом тела, чем-то вроде внутренней секреции; что само тело есть только пульсирующая видимость нематериальной формообразующей души; что их отношения иррациональны и синхронистичны* (Синхрония — термин, введенный К. Г. Юнгом для обозначения значимых совпадений или эквивалентности психических и физических состояний.), преходящи и проходящи, являются становящимися и затухающими, увядающими и расцветающими в соответствии с психоидными* (Психоид («душеподобный») — аналитический термин, выражающий неизвестную, но доступную переживанию связь между психическим и материальным) констелляциями; что между ними вообще не существует никаких отношений; что плоть смертна, а душа вечна, что она вечно возрождается под воздействием кармы; что каждая душа индивидуальна и недолговечна, в то время как именно тело, будучи веществом, не может быть разрушено; что душа присутствует только в разумных телах, способных к осознанию, или что души, подобно монадам, присутствуют во всех телах, поскольку существует психическая иерархия в природе.
С точек зрения логики, теологии и науки эти утверждения требуют доказательств и обсуждения. С точки зрения психологии эти представления - каждое в отдельности и все вместе - истинные положения, утверждения о душе, заявленные самой душой. Они представляют описания души, сделанные самой душой на языке дискурсивного мышления (точно так же, как душа воображает себя в противоречиях и парадоксах на языке поэзии и живописи). Имеется в виду, что в различные моменты каждое из этих заявлений отражает некую фазу отношений между Душой и телом. В какой-то момент они оказываются синхро-нистичными, и тогда все встает на свое место. В другой раз душа и тело оказываются столь тождественными, как в токсическом состоянии или во время болезни, что правильным было бы назвать это состояние эпифеноменализмом. Или в какой-то момент жизненные пути тела и души совершенно независимы и параллельны. В любом случае мы приходим к заключению, что вышеназванные рассуждения о душе отражают состояние человека, объявляющего об этом. Они раскрывают особые свойства психосоматической проблемы — проблемы, кажущейся бесконечно связанной с психологией и с загадкой души, ибо именно этот вопрос: в каком соотношении находятся душа и тело? — постоянно ставит перед нами душа в философии, религии, искусстве и прежде всего — в переживаниях повседневной жизни и смерти.
Опыт обращения к данному слову показывает, что мы имеем дело с чем-то таким, что не может быть определено, и, следовательно, «душа» на самом деле не понятие, а символ. Символы, как мы знаем, контролируются нами не полностью, поэтому мы не можем использовать данное слово для обозначения чего-то конкретного, особенно если выбрали его для определения неведомого человеческого феномена, который несет в себе символическое значение, обращает события в переживания и передается через любовь. Душа - многозначное понятие, не поддающееся никаким определениям, как и все основные символы, лежащие в основе корневых метафор в различных системах человеческой мысли.
«Материя», «природа» и «энергия» в конечном счете так же многозначны; сюда же относятся «жизнь», «здоровье», «справедливость», «общество» и «Бог», являющиеся символическими посылками уже рассмотренных точек зрения. Душа как понятие ставит сознание в тупик ничуть не больше, нежели другие самоочевидные, не требующие доказательств первичные принципы. Несмотря на затруднения, испытываемые современным человеком при использовании этого термина, он продолжает «работать» в глубинной психологии и оказывать воздействие на ее теоретическое развитие таким образом, что многие глубинные психологи и сами удивились бы, обнаружив подобное воздействие.
То, с чем пациент приходит на аналитический сеанс,— это страдания души, и по мере того, как раскрываются значения этих страданий, возникает сопереживание и обнажается направленность психотерапевтического процесса. Здесь обнаруживается, что любые выражения живой реальности не могут быть восприняты лучше, нежели в пределах корневой метафоры психологии: самим психическим, или душой.
Термины «психическое» и «душа» могут использоваться как взаимозаменяемые, хотя и существует тенденция избегать неопределенности слова «душа» и обращаться к более биологически обоснованному, более современному слову «психическое», или «психика». «Психическое» чаще используется как дополнительная коннотация, имеющая непосредственное отношение к телесной жизни, возможно, даже сводимая к ней. «Душа» же содержит метафизические и романтические обертоны и имеет хождение в понятийном пространстве религиозного сознания.
Таким образом, корневая метафора души, несмотря на свою неточность и сложность, формирует установки аналитика и управляет его точкой зрения. Когда аналитик пытается понять переживание, то старается постичь его отношение к душе пациента. Суждение о смерти со стороны ограничивает ее понимание. Сартр даже утверждает, что мы вообще никогда не поймем смерть, так как это всегда смерть другого человека; мы всегда находимся за ее пределами. В связи с этим обстоятельством в расследовании самоубийства все чаще обращаются к психологической аутопсии, то есть к изучению индивидуальных случаев, чтобы приблизиться к психологической точке зрения. Изучение записок самоубийц, собеседования с людьми, предпринимавшими попытки самоубийства, и социологические исследования случаев — все это подводит исследователя ближе к самому значению смерти, к пониманию этого явления изнутри.
Тем не менее такие исследования в подавляющем большинстве случаев остаются внешне отстраненными, так как предпринимаются ради получения информации о самоубийстве. В них не ставится цели узнать о душе человека, с которым сложным и малопонятным образом связано то или иное самоубийство. Исследования этого типа проводятся для выяснения причин самоубийства и объяснения происхождения суицидального стремления. Когда такое исследование наконец приводит к пониманию «суицидальной проблемы», то предполагается, что должны быть разработаны превентивные меры для предотвращения самоубийства. Аналитик может получить рекомендации, основанные на статистических свидетельствах, кратких биографических очерках, глубинных интервью и т. п., так или иначе указывающие на признаки «угрозы самоубийства». Основная работа Рингеля в Австрии, Шнейдемана в Соединенных Штатах и Штенгеля в Англии велась в этих направлениях. Их целью было предотвращение самоубийства, так что соответствующие объяснения и рекомендации были связаны именно с этим аспектом проблемы.
Поэтому они не могут в полной мере помочь аналитику. Его задача — быть объективным по отношению к явлениям души, воспринимать события такими, какие они есть, без предварительного суждения. В этом заключается форма его научной открытости и непредубежденности. Коллективные точки зрения — социологическая, медицинская, юридическая и теологическая — объявляют самоубийство чем-то таким, что нужно предотвратить. Подобное предубеждение наряду с архетипическим страхом перед самоубийцей не позволяет тому или иному исследователю понять саму суть явления — цель, к которой он, собственно, и стремится в решении своей задачи. Методология вышеназванных точек зрения препятствует обнаружению того, что ищет исследователь. Если же аналитик хочет понять нечто происходящее в душе, он может совершенно не преуспеть в плане предотвращения этого «нечто».
Не предотвращение, а подтверждение составляет аналитический подход к переживанию. Намерение или желание аналитика сводится к распознаванию тех или иных душевных состояний, в которых пребывает пациент, с тем чтобы довести их до сведения последнего и сделать их достоянием его сознания. Аналитик находится в консультационном кабинете для осознанной констатации того, что совершается в душе пациента, что бы, при этом в ней ни происходило. В идеале он присутствует там не для того, чтобы одобрять, обвинять, изменять, предостерегать или предотвращать. Он может искать смысл этого «совершающегося», но такой поиск означает исследование данного, а не уход или увод от него — увод от самого переживания, от того, что имеет место. Увод от переживания закрывает также и путь понимания данных в том виде, в каком они представлены.
Поэтому аналитик обязан отложить в сторону даже наиболее, как ему кажется, полезные сведения о самоубийствах, чтобы оставаться открытым к восприятию тех данных, которыми он непосредственно располагает в данный момент. Любое обстоятельство, вмешивающееся в его уникальное эмоциональное постижение индивида, будет препятствовать пониманию общей картины. Пониманию будет способствовать только то знание, к которому он эмоционально восприимчив. Современные же научные представления о самоубийстве не могут помочь пониманию, так как содержат предвзятое мнение по этому вопросу. Объяснения, полученные из исследований, представляющих самоубийство как результат нарушения логического мышления, ухудшают видение картины того, через что проходит душа. Объяснениям не удается выразить всей серьезности и огромности события. «Психосемантического заблуждения» уже достаточно, чтобы личность оказалась в состоянии, близком к самоубийству. Задача аналитика — продвинуть свое понимание внутрь другой личности, когда это необходимо для решения аналитических задач. Понимание никогда не было коллективным явлением. Оно основано на симпатии, сочувствии, на доверительном знании, на соучастии. Оно обусловлено душевной связью и соответствующим человеческим общением, в то время как объяснение принадлежит точке зрения естественных наук. Понимание пытается зафиксироваться на существующем моменте, а объяснение уводит прочь от настоящего, назад, в цепь причинности, или в сторону — в область сравнений. Людям присуще рассматривать отдельные события как принадлежащие к классам явлений, так что уникальная свежесть каждого события приносится в жертву на алтаре общего знания.
Противоположность точек зрения — понимания изнутри и объяснения извне — разрезает психологию надвое. Это старая проблема в истории мышления. Любая психологическая теория, объясняющая характер человека на основании наблюдений за его поведением только извне, с поясняющими моделями, опирающимися на физиологию, лабораторный эксперимент, механику, социологическую статистику и т. п., придет к выводам, отличающимся от данных, полученных на основе иного психологического подхода — другой точки зрения. Психология, объясняющая характер человека, основываясь на понимании его изнутри, должна использовать другие процедуры и понятия и другую отправную точку — от самого индивида. Различия точек зрения всегда должны приниматься во внимание аналитиком, иначе он будет ошибочно пытаться достичь понимания путем изучения объяснений. В этом случае аналитик стремится развивать свое отношение к самоубийству скорее через изучение литературы, нежели исходя из своих непосредственных наблюдений и общения с психическим — своим и другого человека. Он будет вынужден возвратиться к пустым объясняющим схемам и словесной «шелухе»: «мазохизм», «склонность к саморазрушению», «интернализированная агрессия», «незавершенное самоубийство», «желание смерти», «первичная регрессия» и т. п. Хотя аналитик и обнаруживает таким образом паттерны реакции и раскрывает поведенческие механизмы, но душевное содержание при этом теряется.
Глубинная психология заново открывает душу и помещает ее в центр своих исследований. Теперь она рискует вновь утратить ее под давлением академической психологии. Академическая психология, стремясь быть научной, как физика, выбрала одностороннее направление «извне», так что душе больше нет места в единственной области, предназначенной для ее изучения. Именно поэтому глубинная психология по-прежнему остается в стороне от академической психологии. Для вступления на «академическую стезю» ее просят отказаться от своей точки зрения, от собственных открытий и языка. Глубинную психологию просят доказать обоснованность своих клинических открытий с помощью экспериментальных методов. Она должна перевести клиническое понимание на чуждый ей язык естественнонаучного объяснения. Иными словами, цена вхождения в академический мир — утрата души. Но без психологии, исследующей глубины индивидуальной души в поисках ее значения, невозможно понять такую проблему, как самоубийство, доставляющую неудобства официальной психологии, действующей под знаменами науки. Глубинная психология — это тот самый камень, который отвергли строители «академии» в психологии. Когда-нибудь глубинная психология будет лежать в основе любой истинно научной психологии, потому что понимание человеческой природы должно начинаться с души и использовать методы, наиболее подходящие для этого объекта изучения. Слово «психология» означает «логос психического», душевную речь или повествование («веда-ние»). В конечном счете всякая психология неизбежно оказывается глубинной, потому что, как мы ранее убедились, душа относится к внутреннему, к глубине. А логике психологии необходим метод понимания, говорящий о душе и говорящий с душой на ее собственном языке. Чем глубже проникает психология в психический мир человека, озаряя на своем пути душевный мрак светом понимания, то есть входит в универсальные внутренние значения, выраженные архетипической речью мифических «сказаний», тем более точной она является в научном смысле, с одной стороны, и тем больше содержится в ней души - с другой.
Для того чтобы еще больше приблизиться к пониманию самоубийства, попытаемся понять жизнь индивида, которая повлекла за собой его смерть. Мы начинаем с индивида, а не с понятия. Личность индивида, конечно, отчасти сознательна, а отчасти бессознательна, в связи с чем необходимо исследовать также и ее бессознательные аспекты. Фактически исследование, не в полной мере уделяющее внимание внутренней мифологии (например, сновидениям, фантазиям, апперцептивным формам) суицидального индивида, представит неадекватную картину. Все причины, ведущие к самоубийству, перечисленные в начале этой главы,— коллективные, эмоциональные, интеллектуальные — остаются на поверхности, они не входят внутрь, в само содержание смерти. Так происходит потому, что самоубийство — это способ вхождения в смерть, и потому, что проблема вхождения в смерть высвобождает наиболее глубокие фантазии человеческой души; чтобы понять самоубийство, нам необходимо узнать, какая мифическая фантазия разыгрывалась в душе человека и была отреагирована. Таким образом, именно аналитик может прийти к более полному пониманию проблемы самоубийства.
Однако это положение отвергнуто. Возражение против психологического понимания индивидуальных самоубийств исходит не только из «внешней» позиции социологии. (Мы уже ознакомились с ее аргументом: бесполезно углубляться в поиски отдельных единиц наблюдения, которые вносят свою лепту в показатель числа самоубийств.) Возражения исходят также и «изнутри». Согласно Сартру, человек, способный понять смерть наиболее глубоко,— это человек, который мертв. Это означает, что самоубийство непостижимо, так как единственный человек, который мог бы дать по этому поводу хоть какое-то объяснение, уже не может этого сделать. Это ложная дилемма, и мы должны более внимательно рассмотреть саму крайность данной внутренней позиции. Нам следует выяснить, истинно или нет положение о том, что каждый индивид — единственный, кто может понять и выразить свою собственную жизнь и смерть.
Достаточно ярко описанные и отчетливо выраженные самоубийства, как, например, в случае Сократа или Сенеки, весьма редки. Человек, понимающий свой собственный миф, способный следовать своему паттерну настолько четко, что может ощутить момент собственной смерти и рассказать о ней,— необычное явление в истории человечества. Действительно, таких случаев очень мало, и их персонажи известны как фигуры легендарные. Обычный человек мало что понимает в собственных поступках, и, вследствие того что смерть приходит к нему внезапно, кажется, что она появляется извне. Из-за того, что мы так мало связаны со смертью, которую несем внутри себя, кажется, что она «набрасывается» на нас извне, экзогенно, как внешняя сила. То, чего мы не осознаем в самих себе, всегда кажется приходящим извне. Мы стараемся изо всех сил осознать детали и фрагменты своих поступков, но чаще просто пассивно живем в пределах своего мифа, нежели активно его реализуем. Наилучшим примером нашей беспомощности в понимании и четком выражении собственной внутренней жизни является проблема, с которой мы сталкиваемся в своих сновидениях.
В толковании сновидения должны участвовать двое. Если мы не имеем дела с кодифицированной системой, как, скажем, изложенная в старинной египетской книге о сновидениях Хораполло или в современных работах фрейдистов, без толкователя сновидение остается загадкой. Фрагменты сновидческого «послания» воспринимаются или случайным образом, по наитию, интуитивно, или в результате обучения. Но разгадать сновидение поодиночке не способны ни анализанд, ни аналитик. Это диалектический процесс; понимание осуществляется лишь при помощи зеркала. Чем глубже аналитик проникает «внутрь» самого случая, знакомясь при этом с душой другого человека как со своим отражением в зеркале, тем лучше он может понять сновидение. То же самое происходит и с самоубийством. И если в этом случае аналитик находится слишком близко (а это и есть то, что означает контрпереносную идентификацию), то он больше не способен отражать, так как теперь становится слишком похожим на другого. Он и анализанд бессознательно оказываются в одном и том же месте. Зеркало темнеет, и диалектическая составляющая исчезает. Аналитику необходимо стоять одной ногой внутри, а другой — снаружи. Такая позиция составляет специфику аналитических взаимоотношений. Она достигается чрезвычайно трудно, чем и объясняются годы личного анализа и обучения, необходимого для овладения данной профессией. Эта дисциплина сравнима с наукой, только требуемая здесь объективность отличается от той объективности, которой обладают естественные науки, хотя и эквивалентна ей. Мы рассмотрим этот вопрос более подробно во второй части книги.
Одновременное пребывание и «внутри», и «снаружи» означает, что аналитик находится в лучшем положении для понимания и точного выражения психологии другой личности. Он может следовать за тем или иным психическим паттерном, так как одновременно находится в нем и наблюдает за ним, в то время как личность анализанда обычно находится только внутри и анализирует свое внутреннее состояние. Таким образом, аналитик способен понять самоубийство лучше, чем тот, кто его совершает. Мертвый человек, вопреки Сартру,— не единственный, кто имеет привилегированный доступ к своей собственной смерти, так как часть смыслового значения этой смерти всегда остается для него неосознаваемой. Она может стать осознанной только посредством диалектического отражения — процесса, которому обучали аналитика.
Когда понимание аналитиком личности пациента способно помочь предотвратить самоубийство, оно совсем не обязательно ведет к объяснению причин или же к такому оформлению этого понимания, в котором оно может быть передано другим людям для дальнейшей работы с этим случаем. Аналитическое понимание возникает благодаря способности аналитика оценить состояние души перед смертью, но в силу уникальности и специфики подобного взаимоотношения доказательность такого понимания оказывается минимальной. Здесь аналитик одинок.
Эта ситуация изоляции и есть самый существенный момент в видении проблемы изнутри, придающий анализу творческий характер. Подобно тому, как самоубийство личности не понято коллективом или истолковано только в терминах сознательных мотиваций или чуждых систем мышления, понимание самоубийства аналитиком также не воспринимается коллективом. Понимание вообще не является коллективным явлением. Психология все еще дожидается того часа, когда это понимание сможет быть объяснено. Одинокий в своем призвании, имеющий дело с человеческой природой и душой аналитик не имеет другой возможности, кроме как продолжать свое взаимодействие с душой. У аналитического процесса нет иного более высокого авторитета, чем анализ. Все прочие отправные точки — медицинская, юридическая, теологическая — апеллируют к внешним положениям, где мы встречаем только сопротивление смерти и поиск средств для ее предотвращения. А это несопоставимо с аналитическим подходом.
Критерии понимания того, может ли быть оправдано то или иное самоубийство или любое событие в анализе, невозможно рассматривать в обобщенном виде. Поиск обобщающих критериев означал бы отказ от внутреннего ради внешнего. Это свидетельствовало бы, что мы больше не пытаемся понять индивидуальное событие в его уникальности, а смотрим на формы поведения, классы поступков. Однако подчеркивание важности понимания вовсе не ведет к тому, чтобы «все понять, все простить». Понимание не означает готовности занять сочувственную, недирективную позицию принятия всего, что бы ни случилось. У аналитика есть свои критерии, касающиеся правомерности того или иного поведения. Эти критерии в данном случае следуют главным образом из оценки состояния сознательного разума в его отношении в момент смерти к объективным процессам бессознательного, образующего архетипическую подструктуру поведения. Следовательно, аналитическое понимание требует знания этих объективных психических процессов. Это знание, необходимое при встрече с риском самоубийства, парадоксально в отношении великого непостижимого — смерти. Оно не относится ни к медицине, ни к юриспруденции, ни к теологии, состоящим так или иначе из абстракций. Скорее, это знание о переживании смерти, архетипическом бэкграунде смерти, обитающей в душе, ее значениях, образах и эмоциях, о ее значимости в психической жизни — знание, которое позволило бы аналитику попытаться понять переживания человека в течение суицидального кризиса. Аналитик составляет суждение и старается действовать с той же точностью и той мерой морали и нравственности, какими руководствуются другие ученые. Кроме того, он не отличается от других ученых, когда пользуется критериями, полученными только в своей области.
К рассмотрению вопросов о том, как аналитик может понять переживание смерти и продолжать работать, столкнувшись с риском самоубийства, мы подойдем несколько позже. Здесь же мы попытаемся определить границы той модели, на основе которой работает аналитик, отделяя ее от других моделей, не являющихся аутентичными в сфере его деятельности. Когда он выходит из контекста душевного сопереживания и пользуется критериями теологической, социологической, медицинской или юридической морали, он действует уже как непрофессионал, и его мнения уже не являются научными суждениями, основанными на его профессиональном обучении и психологическом материале, находящемся под наблюдением. Как человек аналитик также глубоко привязан к жизненным реалиям. Он вовлечен в жизнь общества, в закон и право, в религию и церковь, в физическую реальность. Даже его профессия получила признание коллектива и начала внушать доверие общественному сознанию лишь потому, что она замышлялась на неаутентичной (недостоверной) основе медицинской модели. Его профессиональное призвание обращено к душе, к ее проявлениям у разных индивидов. Это призвание помещает его в вакуум вместе с пациентом, где, как ни парадоксально это звучит, его обязательства перед коллективом, признавшим его профессионализм, временно приостанавливаются.
Но до тех пор, пока аналитик верен психическому, он остается профессионалом. У него есть своя почва под ногами, своя основа и собственная территория, на которой найдется место и для смерти.