А. И. ТУРГЕНЕВ И ЕГО ПИСЬМА 21 страница

Вперял он любопытный взор

На отдаленные громады

Седых, румяных, синих гор.

Великолепные картины!

Престолы вечные снегов…

Когда, с глухим сливаясь гулом,

Предтеча бури, гром гремел,

Как часто пленник над аулом

Недвижим на горе сидел!

Один, за тучей громовою,

Возврата солнечного ждал,

Недосягаемый грозою,

И бури немощному вою

С какой-то радостью внимал.

 

Иным воздухом веет над Бахчисараем. Иной мелодией насыщены стихи:

 

Настала ночь; покрылись тенью

Тавриды сладостной поля;

Вдали, под тихой лавров сенью

Я слышу пенье соловья;

За хором звезд луна восходит;

Она с безоблачных небес

На долы, на холмы, на лес

Сиянье томное наводит…

Как милы темные красы

Ночей роскошного Востока!

Как сладко льются их часы

Для обожателей Пророка!

 

Еще яснее это различие выражено в песнях, которые введены в обе поэмы.

Черкесы собрались в набег,

 

И дикие питомцы брани

Рекою хлынули с холмов

И скачут по брегам Кубани

Сбирать насильственные дани.

 

В затихшем ауле остались только старики, дети и женщины. Мысленно следя за ускакавшими наездниками, они слушают, как молодые черкешенки поют:

 

В реке бежит гремучий вал;

В горах безмолвие ночное;

Казак усталый задремал,

Склонясь на копие стальное.

Не спи, казак: во тьме ночной

Чеченец ходит за рекой.

 

В «Бахчисарайском фонтане» нет таких воинственных песен. Там нежные любовные напевы, напоминающие лирику арабских поэтов; там своеобразная прелесть уже изнеженного Востока. Не среди суровых гор, не под топот коней, всегда готовых для набегов, а среди иной, более богатой и мирной жизни, в тени садов, в сладострастной тиши гарема льется песня татарок:

 

Кругом невольницы меж тем

Шербет носили ароматный,

И песнью звонкой и приятной

Вдруг огласили весь гарем.

 

В обеих песнях сказывается уже способность Пушкина проникать в душу чужого народа, которая придает его экзотическим поэмам художественную правдивость, отсутствующую в поэмах Байрона:

 

«Дарует небо человеку

Замену слез и частых бед:

Блажен факир, узревший Мекку

На старости печальных лет.

Но тот блаженней, о Зарема,

Кто, мир и негу возлюбя,

Как розу, в тишине гарема

Лелеет, милая, тебя».

 

В эти две южные поэмы Пушкин вложил два несходных момента своей сердечной душевной жизни. Как все художники, он освобождался, преображая свои внутренние переживания в художественные образы. В «Кавказском пленнике» Пушкин хотел и мог изобразить психологию своего поколения: «Отступник света, друг природы… Невольник чести беспощадной… Свобода, он одной тебя еще искал в подлунном мире…»

Непосредственную цельность и силу чувства дикой черкешенки он противопоставил мрачной разочарованности и пресыщенности героя.

В «Бахчисарайском фонтане» действие перенесено в другую эпоху, люди принадлежат к другой культуре. Только чувства, их волнующие, – пугливое целомудрие Марии, страстная ревность Заремы, рыцарская любовь Гирея к своей беззащитной польской красавице, – все это вечные чувства, из века в век владеющие людьми. Тайну очарования «Руслана и Людмилы» составляет сладострастная, отроческая влюбленность в женственное начало. «Бахчисарайский фонтан» начат через два года после окончания первой поэмы. Более мужественная страсть трепещет в каждом стихе. Пушкин предполагал назвать эту поэму любви «Харем». Белинский считал «Бахчисарайский фонтан» «роскошной поэтической мечтой юноши… Музыкальность стихов, сладострастие созвучий нежат и лелеют очарованное ухо читателя… При этой роскоши и невыразимой сладости поэзии, которыми так полон «Бахчисарайский фонтан», в нем пленяет эта легкая светлая грусть, эта поэтическая задумчивость…».

Тщательно скрывал поэт даже от близких свою любовь к Марии Раевской. Зашифровав свою любовь в непроницаемую оболочку экзотической восточной поэмы, боялся ее показать, два года не печатал. Даже стихи «Фонтан любви, фонтан живой!..» напечатал только шесть лет спустя. От нескромных догадок, от навязчивых наблюдений Пушкин, несмотря на всю молодую страстную бурность своего характера, сумел скрыть свою любовь. Но когда он оставался один на один со своей Музой, любовь владела рифмами. Стихи предательски раскрывают перед нами его тайну.

Когда Пушкин был уже в ссылке в Псковской губернии, Мария Раевская вышла замуж за князя Сергея Волконского. Жених нашел нужным написать поэту о своем удачном сватовстве. Письмо заканчивалось обещанием, что он, князь, среди новых своих родственников будет о нем «часто говорить, и общие воспоминания о вас будут в вашу пользу» (18 октября 1824 г.). Ответ Пушкина неизвестен. Да и что мог он ответить?

 

Глава XXI

КАМЕНКА

 

Никто не записал хронологии жизни Пушкина на юге. Никому не приходило в голову, что трудолюбивые книгочеи испишут груды бумаг, разбираясь в его маршрутах, докапываясь – побывал ли по дороге из Крыма в Бессарабию Пушкин в Каменке, сколько дней и когда провел в Киеве, когда первый раз был в Одессе и т. д. Пушкин несколько раз принимался за дневник, но после декабрьских событий уничтожил его. Только несколько отрывков уцелело. Внешние рамки его жизни на юге приходится устанавливать по пометкам под стихами, хотя их датировка полна случайностей. Иногда Пушкин отмечал, когда стихи написаны. Иногда день позднейших поправок. Иногда память о чем-то, что было связано для него с данным стихотворением.

В начале сентября, четвертого или пятого, Пушкин вместе с Раевскими выехал из Юрзуфа. Из Кикенеиза перевалили они через горы, осмотрели Георгиевский монастырь. В Кишинев он приехал 21 или 22 сентября, пробыл там до середины ноября и опять на три с лишним месяца уехал в Каменку, знаменитое имение матери генерала Н. Н. Раевского, Е. Н. Давыдовой. Из Каменки, вместе с Раевскими, он ездил 3 января в Киев и опять вернулся в Каменку. Только в марте поселился наконец Пушкин в Кишиневе. В мае побывал в Одессе. Возможно, что 15 мая 1821 года был в Киеве, на свадьбе Екатерины Раевской и ген. Орлова. К лету окончательно осел в Кишиневе, где и прожил до переезда в Одессу в июле 1823 года. Это показывает, что причисленный к Коллегии иностранных дел коллежский советник, высланный за вольнодумство на юг, попал к начальнику снисходительному. Кавказ, Крым и Каменка были поэтической прелюдией к прозаическому Кишиневу. Каменка занимает особое место в жизни поэта. Там дописал он «Кавказского пленника», написал «Редеет облаков летучая гряда», «Нереиду», «Я пережил свои желанья». Там жил среди тех, кого позже окрестил «обществом умных». Там разгоралась, а может быть, и догорала его любовь к Марии Раевской. Каменка была для него культурным оазисом, продолжением петербургских отношений, нравов, мыслей. Живописная, просторная усадьба, раскинувшаяся над речкой, барский дом, флигели с беседками, огромный сад – все дышало изобилием, красотой, которой умели окружать себя просвещенные дворянские семьи. Старуха – хозяйка Каменки, Е. Н. Давыдова, урожденная гр. Самойлова, была сановитой, гостеприимной барыней, вокруг которой весело и привольно собиралась большая семья, огромная родня, многочисленные друзья, знакомые, гости. Историк Юго-Западного края Сулима, описывая эту эпоху, говорит: «То было веселое и славное время русского представительства в древнейшей столице русской и во всей Киевщине… Пышно жили Раевские и их богатые родственники: графиня Браницкая в Белой Церкви, ее брат Энгельгардт, граф Николай Самойлов в Смеле, Давыдовы, Бородины, Поджио, Орлов и другие. Могуч был тогда не только в Киеве, но и во всей Украине блестящий русский элемент».

Пушкин быстро обжился в Каменке. В те времена не только богатые и знатные, но даже средние семьи легко и охотно включали в свой круг чужих людей, которые становились почти членами семьи. Провинциальная жизнь упрощала отношения, усиливала приветливость и гостеприимство. Обитатели Каменки были достаточно образованны, чтобы ощутить необычность Пушкина. Его тянуло в Каменку. Ему отводили комнату во флигеле, где стоял бильярд. Лежа на этом бильярде, Пушкин дописывал «Кавказского пленника» и, дописав, поставил под поэмой: «Каменка, 20 февраля 1821». Когда Пушкин начинал думать стихами, он писал иногда без перерыва все утро, не успевая даже одеться к обеду, который подавали в два часа. Верный Никита докладывал, что кушать подано. Поэт, не отрываясь от листков, приказывал: «Подай рубашку». Лакей с рубашкой в руках стоял, ждал. Пушкин продолжал писать, лежа, разбрасывая вокруг себя исписанные стихами клочки бумаги. Хозяевам случалось, чтобы спасти драгоценные листки, запирать его комнату на ключ.

В Каменке жили два сына Е. Н. Давыдовой от ее второго брака – Александр Львович и Василий Львович Давыдовы. Старший славился добродушием, гастрономическими вкусами и хорошенькой француженкой-женой. Аглая Давыдова, урожденная графиня де Грамон, была «весьма хорошенькая, ветреная и кокетливая, как истая француженка, и искала в шуме развлечений средств не умереть от скуки в варварской России. Она в Каменке была магнитом, привлекающим к себе всех железных деятелей Александровского времени. От главнокомандующего до корнетов все жило и ликовало в селе Каменке, но главное умирало у ног прелестной Аглаи. Д. В. Давыдов воспел ее в стихах».

Пушкин тоже за ней волочился, но умирать у ее ног совсем не собирался. В карманной книжке, которой он пользовался в 1820–1821 годах, есть стихи «Кокетке». Насмешливо и зло рассказывает он в них свой роман с Аглаей:

 

И вы поверить мне могли,

Как семилетняя Агнесса?

В каком романе вы нашли,

Чтоб умер от любви повеса?

Помилуйте, вам 30 лет,

Да, тридцать лет — не многим боле —

Мне за двадцать, я видел свет,

Кружился долго в нем на воле;

Уж клятвы, слезы мне смешны;

Проказы утомить успели;

Вам также с вашей стороны

Давно мужчины надоели…

Я вами точно был пленен

К тому же скука, муж ревнивый…

Я притворился, что влюблен,

Вы притворились, что стыдливы,

Мы сблизились, потом — увы —

Потом забыли клятву нашу…

 

До этих пор «все хорошо, благопристойно, могли б мы жить без диких ссор…».

 

Но нет, в трагическом жару

Вы мне сегодня поутру

Седую воскресили древность:

Вы проповедуете вновь

Покойных рыцарей любовь,

Учтивый жар, и грусть, и ревность,

Помилуйте, нет, право нет,

Я не дитя, хотя поэт…

 

(1821)

В черновиках есть варианты. Пушкин поработал над стихами, и при его страсти дразнить и зубоскалить нельзя поручиться, что он не показал их приятелям или даже самой Аглае. Вряд ли ей нравилось выслушивать от юного волокиты такие наставления:

 

Оставим юный пыл страстей,

Когда мы клонимся к закату:

Вы — старшей дочери своей,

Я — своему меньшому брату.

 

В конце 1822 года Пушкин послал Вяземскому эпиграмму:

 

Иной имел мою Аглаю

За свой мундир и черный ус,

Другой за деньги — понимаю…

 

и т. д.

Поэт просил никому ее не показывать, но на скромность его друзей трудно было полагаться. Аглая Давыдова всегда с раздражением вспоминала своего изменчивого поклонника. Может быть, избалованная успехом, привыкшая, несмотря на свою доступность, возбуждать сильные чувства, она была оскорблена, ревниво почуяла, что рядом с ней поэт думал о другой, что сквозь ее кокетливую улыбку «другой мне виделись знакомые черты… Неотразимую я видел красоту…».

Не случайно помянул Пушкин в своих стихах об ее дочери… Осенью того же года побывал в Каменке И. Д. Якушкин. Он рассказывает, что Пушкин своим шуточным ухаживанием доводил до слез пятнадцатилетнюю дочь Аглаи Давыдовой – Адель. Это вполне вероятно, так как в те времена барышни в 14 лет уже выезжали, в 15 выходили замуж. Но не Аглая и Адель привлекали Пушкина в Каменку, где тон задавал В. Л. Давыдов (1792–1853) и отчасти его сводные племянники, братья Раевские.

В. Л. Давыдов принадлежал к родовитой военной интеллигенции, которая в начале XIX века занесла из Европы в Россию конституционные и революционные идеи. Участник Наполеоновских войн, он в 1820 году вышел в отставку и поселился в Каменке. В этом либеральном гусаре было стремление опроститься. Он «щеголял каким-то особым приемом простолюдина». В послании к В. Л. Давыдову Пушкин среди политических намеков с добродушной усмешкой отметил и это противоречие между опрощением и роскошью: «и ты, и милый брат, перед камином надевая демократический халат, спасенья чашу наполняли беспенной, мерзлою струей и за здоровье тех и той до дна, до капли выпивали!..»

«Те» – это как будто карбонарии; «та» – это конституция.

Вот как Пушкин описал Гнедичу свое житье в Каменке:

«Вот уже восемь месяцов, как я веду странническую жизнь… Был я на Кавказе, в Крыму, в Молдавии и теперь нахожусь в Киевской губернии, в деревне Давыдовых, милых и умных отшельников, братьев генерала Раевского. Время мое протекает между аристократическими обедами и демагогическими спорами. Общество наше, теперь рассеянное, было недавно разнообразная и веселая смесь умов оригинальных, людей известных в нашей России, любопытных для незнакомого наблюдателя. – Женщин мало, много шампанского, много острых слов, много книг, немного стихов» (4 декабря 1820 г., Каменка).

Это письмо читалось в Петербурге.

Там считали, что он их забыл. Оно напомнило им, петербургским приятелям, о ссыльном поэте. Пушкин жаловался, что от друзей ни слуху ни духу. А. И. Тургенев ворчливо писал Вяземскому: «Пушкин писал наконец сюда из какой-то киевской деревни Давыдовых и en passant[42]сказал, что у него готова и вторая поэма; между тем он еще и издания первой не видел. Он пишет к Гнедичу, кланяется Кюхельбекеру, а нас забыл. Perdu pour ses amis il vit pour l'univers, nous pleurons son absence en admirant ses vers»[43](1 февраля 1821 г.).

Один из этих «умов оригинальных», член тайного общества Иван Дмитриевич Якушкин, в своих воспоминаниях рассказал о жизни в Каменке.

Гвардейский офицер И. Д. Якушкин был одним из главных деятелей тайного общества. Судя по его очень интересным запискам, его задачей было вербовать новых членов, держать между ними связь. В нем было искреннее желание отдать свои силы на исцеление «главных язв нашего Отечества», прежде всего на борьбу с крепостничеством. Ради этого он был готов на самые решительные поступки, даже на цареубийство. Но своих крепостных Якушкин, как и другие декабристы, не отпустил на волю и ими не занимался. Случайно заехал он в свое смоленское имение Жуково. Живя там, Якушкин предложил крестьянам волю, но без земли. Крестьяне отказались: «Мы ваши, но земля наша». На этом дело у них и кончилось. Тогда Якушкин вернулся в Петербург и погрузился в дела «Союза Благоденствия». Осенью 1820 года ему поручили отправиться на юг, пригласить тамошних членов тайного общества на съезд, который предполагалось устроить в Москве в январе 1821 года. Якушкин приехал в Тульчин, небольшое местечко в Подольской губернии, где среди блестящей молодежи, служившей в штабе второй армии под командой графа Витгенштейна, было целое гнездо заговорщиков. Тут был Юшневский, Бурцев, Басаргин, кн. Трубецкой, Фонвизин, наконец, Пестель. По словам Якушкина, члены тайного общества не опасались над собой никакого особенного надзора. За столом у начальника штаба, генерала Киселева, они вели вольные политические разговоры: «Киселев, как умный человек, умеющий ценить людей, не мог не уважать эту молодежь, а многих и любил».

В Тульчине Якушкин застал Пестеля за составлением «Русской Правды», отрывки которой он читал не только своим единомышленникам, но и начальникам.

Пестель отказался ехать на съезд в Москву. Тогда Якушкин проехал в Кишинев звать М. Ф. Орлова. Тот тоже отказался, но посоветовал Якушкину проехать в Каменку на более невинный семейный съезд. Дело было в ноябре. В Екатеринин день хозяйка Каменки, Е. Н. Давыдова, всегда пышно справляла свои именины. Якушкин «избегал гостиных всю жизнь», но поехал, так как ему сказали, что на Орлова имеет влияние В. Л. Давыдов.

«Приехав в Каменку, я полагал, что никого там не знаю, и был приятно удивлен, когда случившийся здесь А. С. Пушкин выбежал ко мне с распростертыми объятиями. Я познакомился с ним в мою последнюю поездку в Петербург у Чаадаева, с которым он был дружен и к которому имел большое доверие. В. Л. Давыдов, ревностный член тайного общества, узнавши, что я от Орлова, принял меня более чем радушно. Он представил меня своей матери и своему брату генералу Раевскому как давнишнего, короткого своего приятеля. С генералом был его сын полковник А. Раевский. Через полчаса я был тут как дома. Орлов, Охотников и я – мы пробыли у Давыдовых целую неделю. Мы всякий день обедали у старухи матери. После обеда собирались в огромной гостиной, где всякий мог с кем и о чем угодно беседовать».

Это и были те «аристократические обеды», о которых говорит Пушкин. Обедали, по тогдашнему обычаю, днем, а к вечеру начинались «демагогические споры». О них Якушкин пишет довольно подробно, к сожалению, не по записи, а только по памяти.

«Все вечера мы проводили на половине у Василия Львовича. И вечерние беседы наши для всех нас были очень занимательны. Раевский, не принадлежа сам к тайному обществу, но подозревая о его существовании, смотрел на все происходящее с напряженным любопытством. Он не верил, чтобы я случайно заехал в Каменку, и ему очень хотелось знать причину моего прибытия».

Заговорщики решили сбить с толку этого скептического наблюдателя. Они устроили под его председательством заседание для обсуждения вопроса, полезно ли в России учредить тайное общество?

Орлов, В. Л. Давыдов, Охотников высказывали доводы за и против: «Пушкин с жаром доказывал всю пользу, какую бы могло принести тайное общество России». Сам Якушкин говорил против, А. Раевский за. Желая поймать его на слове, Якушкин спросил: «Если бы такое общество существовало, вы наверное не присоединились бы?» – «Напротив, наверное бы присоединился», – ответил он. «В таком случае, дайте руку», – сказал я ему. И он протянул мне руку, после чего я расхохотался, сказав Раевскому: разумеется, все это одна шутка. Другие тоже смеялись, кроме А. Л., рогоносца величавого, который дремал, и Пушкина, который был очень взволнован. Он перед этим уверился, что тайное общество или существует, или тут же получит свое начало и он будет его членом, но когда увидел, что из этого вышла одна шутка, он встал, раскрасневшись, и сказал со слезами в глазах: я никогда не был так несчастлив, как теперь, я уже видел жизнь мою облагороженной и высокую цель перед собою, и все это была только злая шутка. В эту минуту он был точно прекрасен».

От мемуаров, писанных сорок лет спустя после этой беседы, трудно было ждать полной точности. Пушкин выходил в этом описании не в меру простодушным. Была в нем детская доверчивость. Недаром мудрый Дельвиг говорит: «Великий Пушкин – маленькое дитя». Доверчивость сочеталась в нем с ясностью живого критического ума. С юности окруженный заразительной атмосферой освободительных порывов и патриотических конспирации, Пушкин сумел сохранить независимость мысли. Но правильность его суждений, как и красоту его характера, далеко не все понимали. На людей он часто производил двойственное впечатление.

Другой декабрист, Н. В. Басаргин, который приблизительно в то же время встречал Пушкина в Тульчине у Киселевых, мельком отметил свое впечатление: «Как человек, он мне не понравился. Какое-то бретерство, suffisance[44]и желание ослеплять, уколоть других. Тогда же многие из знавших его говорили, что рано или поздно умереть ему на дуэли. В Кишиневе он имел несколько поединков».

Характеристика Якушкина шире, благожелательнее: «В общежитии Пушкин был до чрезвычайности неловок и при своей раздражительности легко обижался каким-нибудь словом, в котором решительно не было для него ничего обидного. Иногда он корчил лихача, вероятно, вспоминая Каверина и других своих приятелей в Царском Селе, при этом он рассказывал про себя самые отчаянные анекдоты, и все вместе выходило как-то очень пошло. Зато заходил ли разговор о чем-либо дельном, Пушкин тотчас просветлялся. О произведениях словесности он судил верно и с каким-то особенным достоинством. Не говоря почти никогда о собственных своих сочинениях, он любил разбирать произведения современных поэтов и не только отдавал каждому из них справедливость, но и в каждом из них умел находить красоты, каких другие не замечали. Я ему прочел его Noël: «Ура! в Россию скачет», и он очень удивился, как я его знаю, а между тем все его ненапечатанные сочинения, «Деревня», «Кинжал», «Четырехстишие к Аракчееву», «Послание к П. Чаадаеву» и много других, были не только всем известны, но в то время не было сколько-нибудь грамотного прапорщика в армии, который не знал их наизусть. Вообще Пушкин был отголоском своего поколения со всеми его недостатками и со всеми добродетелями. И вот, может быть, почему, он был поэт истинно народный, каких не бывало прежде в России». Письма и воспоминания того времени подтверждают растущий успех Пушкина, восхищение его поэзией и видимой легкостью его стиха. Но именно эта легкость, эта воздушность его песенного дара, не меньше чем его веселое повесничество и ветреность, заставляли людей недаровитых считать его несерьезным, сбивали с толку. Семнадцатилетний Пушкин дал точное объяснение своего характера: «ум высокий можно скрыть безумной шалости под легким покрывалом…» Но среди его и северных, и южных приятелей мало кто понимал правдивую простоту этого признания.

К счастью для Пушкина и для России, среди этих немногих был его ближайший начальник, попечитель колонистов Новороссийского края и Бессарабии, генерал-лейтенант И. Н. Инзов (1768–1845), в распоряжение которого Пушкин был командирован Коллегией иностранных дел. Инзов еще летом перенес управление из Екатеринослава в Кишинев.

 

Глава XXII

АЗИАТСКОЕ ЗАТОЧЕНЬЕ

 

Кишинев был азиатский город. Узкие, кривые, немощеные, неосвещенные улицы весной и осенью тонули в грязи. Более благоустроенна была верхняя новая часть, где генерал Инзов снимал у богатого молдаванского боярина двухэтажный, поместительный дом, окруженный садами и виноградниками. В этом доме прожил почти все время своего пребывания в Кишиневе Пушкин.

Между опальным молодым поэтом и пожилым начальником края установились своеобразные отношения. Не столько Пушкин приспосабливался к требованиям хозяина, сколько Инзов считался с фантазиями своего гостя и подчиненного.

Генерал И. Н. Инзов был типичным русским гуманистом XVIII века. Незаконный сын, не знавший своих родителей, он был воспитан в доме мартиниста князя Ю. Н. Трубецкого и с ранней юности впитал в себя пуританские взгляды на обязанности человека и христианина. Добрый и снисходительный к другим, к себе он был строг и требователен. Благочестивый, религиозный, целомудренный, он не только терпел вольные шутки и шалости Пушкина, о которых говорил весь Кишинев, но и приютил поэта у себя в доме. Его участливое отношение к Пушкину началось еще с Екатеринослава, когда Инзов отпустил больного Пушкина с Раевскими в своеобразный бессрочный отпуск. Болезнь Пушкина, а главное, высокое положение генерала Н. Н. Раевского, как бы оправдывали эту снисходительность. Но все-таки Пушкин был в ссылке, и в Петербурге могли рассердиться на слишком мягкого начальника. Инзов это понимал и писал болтливому, имеющему связи почт-директору К. Я. Булгакову; «Расстроенное его здоровье в столь молодые лета и неприятное положение, в котором он по молодости находится, требовали с одной стороны помощи, а с другой – безвредной рассеянности, а потому я и отпустил его с генералом Раевским, который в проезд свой через Екатеринослав охотно взял его с собой. При оказии прошу сказать об оном графу И. А. Каподистрия. Я надеюсь, что за сие меня не побранит и не назовет баловством: он малый, право, добрый, жаль только, что наскоро кончил курс наук, одна ученая скорлупа останется навсегда скорлупой» (июнь 1820 г.).

Инзову не раз приходилось отвечать на секретные запросы, что делает, о чем думает поэт? Весной 1821 года начались волнения на Балканах. Граф Каподистрия, тогда еще министр иностранных дел[45], запрашивал, как отразились греческие события на русских умах вообще и на Пушкине в частности. Инзов отвечал: «Коллежский секретарь Пушкин, живя в одном со мной доме, ведет себя хорошо и при настоящих смутных обстоятельствах не оказывает никакого участия в сих делах. Я занял его переводом на российский язык составленных по-французски молдавских законов и тем, равно и другими упражнениями по службе, отнимаю способы к праздности. Он, побуждаясь тем духом, коим исполнены все парнасские жители к ревностному подражанию некоторым писателям, в разговорах своих со мной обнаруживает иногда политические мысли. Но я уверен, что лета и время образумят его в том случае и опытом заставят признать неосновательность умозаключений, посеянных чтением вредных сочинений и принятыми правилами нынешнего столетия» (28 апреля 1821 г.).

Из Петербурга снова настойчиво напоминали снисходительному начальнику, что он должен иметь за поведением Пушкина «строжайшее наблюдение». Начальник главного штаба, князь П. М. Волконский, запрашивая о деятельности масонских лож, предписывал Инзову, «касательно деятельности г-на Пушкина донести Его Императорскому Величеству, в чем состояли и состоят его занятия со времени определения его к вам, как он вел себя, и почему не обратили вы внимания на занятия его по масонским ложам? Повторяется вновь вашему превосходительству иметь за поведением и деяниями его самый ближайший и строгий надзор» (19 ноября 1821 г.).

На это Инзов ответил: «Г. Пушкин, состоящий при мне, ведет себя изрядно. Я занимаю его письменной корреспонденцией на французском языке и переводами с русского на французский, ибо по малой опытности его в делах не могу доверить ему иных бумаг, относительно же занятия его по масонской ложе, то по неоткрытию таковой не может быть оным, хотя бы и желание его к тому было» (1 декабря 1821 г.).

На самом деле в Кишиневе была ложа «Овидий», которая открылась в 1821 году. Это был год, когда по всей России открылись новые ложи с пышными названиями. Так, например, в глухом Симбирске сразу было открыто три ложи: «Ключ к добродетелям», «Астрея» и ложа «Трех светил великого провинциального союза».

Кишиневские масоны действовали довольно открыто. Посвящая в братья болгарского архимандрита Ефрема, его с завязанными глазами повели через двор в подвал. Ложа «Овидий» помещалась в доме Кацака, на главной площади, всегда полной народом. Болгаре увидели, что их архимандрита, связанного, куда-то ведут, и бросились спасать его от «судилища дьявольского». Едва удалось их успокоить. При такой откровенности вряд ли можно было в небольшом Кишиневе скрыть масонскую ложу «Овидий» от внимания властей. Инзов, как большинство мартинистов, вероятно, и сам был масоном и, может быть, просто не хотел выдавать своих «братьев каменщиков». Его положение среди либеральной военной молодежи было нелегкое. Он не мог не сочувствовать им. В их идеях и исканиях была прямая связь с идеями новиковского кружка. Но, как высший представитель государственной власти, Инзов был обязан зорко следить за тем, чтобы либерализм патриотов не переходил границу, за которой начинается противоправительственное движение. Задача была нелегкая. Особенно нелегко было иметь дело с Пушкиным.

Пушкин тоже был масон. В его дневнике (1821) записано: «4 мая был я принят в масоны». Но масонство было только маленькой подробностью в его жизни. Если бы он придавал ему значение, он не стал бы подшучивать над старыми каменщиками, как подшучивает в послании к П. С. Пущину. 9 декабря ложа «Овидий» прекратила свое существование. Это, конечно, не значит, что Пушкин перестал быть масоном. Много лет спустя он сделал масонский знак художнику Тропинину[46].

Анненков, который еще писал со слов людей, знавших поэта, дает такую характеристику отношения Инзова к Пушкину; «Инзов исповедовал – как и вся его партия (мартинистов. – А. Т.-В.) – известное учение о благодати, способной просветить всякого человека, каким бы слоем пороков и заблуждений он ни был прикрыт, лишь бы нравственная его природа не была бы окончательно развращена. Вот почему в распущенном, подчас даже безумном Пушкине Инзов видел более задатков будущности и морального развития, чем в ином изящном господине с приличными манерами, серьезном по наружности, но глубоко испорченном в душе. По свидетельству покойного Н. С. Алексеева (кишиневского приятеля Пушкина. – А. Т.-В.), он был очень искусен в таком распознавании натур, несмотря на кажущуюся свою простоту».

Сам Пушкин в своем воображаемом разговоре с Александром говорит: «Генерал Инзов добрый и почтенный старик, он Русский в душе… Он доверяет благородству чувств, потому что сам имеет чувства благородные, не боится насмешек, потому что выше их, и никогда не подвергнется заслуженной колкости, потому что он со всеми вежлив, не опрометчив, не верит вражеским пасквилям». Это писано после того, как Пушкин в Одессе проделал горький опыт службы под графом Воронцовым, который не видел никакого основания выделять поэта из толпы остальных чиновников. Только тогда оценил по-настоящему Пушкин мягкую заботливость Инзова, благодаря которому он в течение двух с лишним лет был огражден от начальнических окриков и капризов, был почти свободен от каких бы то ни было обязательств. Инзов сквозь пальцы смотрел на его проказы, прикрывал и выручал его. А главное, Инзов просто любил Пушкина. «Инзов меня очень любил, – писал Пушкин, – за всякую ссору с молдаванами объявлял мне комнатный арест и присылал мне, скуки ради, французские журналы».