Речь В. Д. Спасовича в защиту Дюзинга

 

Господа судьи и присяжные заседатели! Прежде чем приступить к подробному рассмотрению настоящего дела, насколько оно касается моего клиента, я должен вам сказать, что в каждом уголовном деле неминуемо возникают следующие вопросы: совершилось ли событие преступления и, если совершилось, то должно ли рассматриваемое преступление быть вменено в вину подсудимому? В настоящем случае выяснилось, что у Дмитриевой было произведено изгнание плода. С этим, как будто, согласились все стороны. Никто, по крайней мере, не оспаривал этого вопроса. Тем не менее, из того обстоятельства, что никто из сторон не оспаривал действительности этого факта, не следует еще, чтобы факт этот не мог быть оспариваем. В настоящем деле неоспоримым является только то обстоятельство, что ребенок, подброшенный в 1867 году на Семинарском мосту, оказался рожденным преждевременно. Из того, что выяснилось нам на суде, нельзя даже с точностью определить, вследствие чего была прекращена жизнь найденного на Семинарском мосту младенца. Является неизвестным вопрос о том, отчего произошли преждевременные роды? Помогало ли этому искусство или преждевременные роды были вызваны силами природы -- это обстоятельство, говорю я, не является для нас несомненно ясным. Следующий за этим второй вопрос заключается в том, могут ли и должны ли быть обвинены подсудимые только на основании одного оговора Дмитриевой? Затем, последний, главный вопрос: согласно ли со справедливостью или нет применить в данном случае к подсудимым то наказание, которое полагает за это преступление наше Уложение? Касаясь этого вопроса, я желаю, собственно, рассмотреть характер того преступления, в котором обвиняется мой клиент, характер преступления, как он понимается нашим Уложением и законодательствами Европы. Преступление, которое рассматривается в настоящее время, есть изгнание плода. Наше Уложение говорит: кто без ведома и согласия беременной женщины умышленно каким бы то ни было средством произведет изгнание плода, тот подвергается такому-то наказанию. Закон в этом случае считает виновным только того, кто без ведома и согласия беременной женщины произведет изгнание плода и ни слова не говорит о том, кто совершит это преступление не только с ведома и согласия, но и при участии самой беременной женщины, и считает такого человека как бы совершенно ненаказуемым, тогда как казнит тех, кто с ведома и согласия беременной женщины употребит только средства к изгнанию ее плода, хотя бы самого изгнания плода и не произошло. Это явная обмолвка в законе. Все законодательства Европы, все лучшие криминалисты не допускают такого деления преступления, какое делает наше Уложение. В настоящем случае обвинение построено главным образом на оговоре Дмитриевой. Оговор этот представляется на первый раз сильным, но тем не менее, безусловно, верить ему нельзя уже потому, что душа человека все-таки потемки. Посмотрим на те обстоятельства, при которых оговор этот сделан был Дмитриевой. В тюрьму к ней приехал судебный следователь и сказал, что дело о краже кончено, что она одна только уличается во всем, что ее указания на других лиц оказываются совершенно напрасными, и только после такого сообщения следователя она заявила о втором своем преступлении. Дмитриева, как вы видите, женщина увлекающаяся, страстная, ничего не умеющая делать наполовину. Раздраженная раз против того, кого она считала виновником своих несчастий, она прямо повела войну против него, войну страшную, в которой были употреблены всевозможные средства, одно другого изобретательнее. Уже по самому характеру страстности, лежащему на ее оговоре, нельзя придавать ему большого значения. Прямая цель ее оговора обвинить того, кого она считает главною причиной своих несчастий. К этому прибавилось еще одно обстоятельство, еще более запутывающее это дело. Предварительное следствие началось два года тому назад, и потому в памяти участвующих лиц действительные события смешались с теми, о которых они услышали в первый раз у следователя. Вот почему подсудимые так часто ссылались на свои прежние показания. Дюзинг отрицает оговор Дмитриевой, и хотя прокурор и ссылается на противоположные показания Дмитриевой, данные на предварительном следствии и внесенные им в обвинительный акт, но тем не менее нельзя согласиться с тем, чтобы обвинительный акт мог иметь на суде такое значение, какое придает ему прокурор -- значение доказательства. Ни практика, ни судебные уставы не дозволяют делать ссылки на обвинительный акт в смысле доказательства.

Интересы подсудимых Сапожкова и Дюзинга в значительной степени между собою солидарны; верить им также нельзя, верить следует только истории дела, которая открывается оговором Дмитриевой. Но для того чтобы сделать правильную оценку этого оговора, нужно проследить всю жизнь Дмитриевой. Первый факт, на который обращу ваше внимание, это именно образ жизни Дмитриевой до 1867 года. Вера Павловна принадлежит к знатному и зажиточному роду. Вы слышали из судебного следствия, что она получила в приданое 9 тысяч рублей и могла рассчитывать еще на наследство приблизительно в 25 тысяч рублей. Она была женщина красивая, и следы этой красоты видны еще теперь. Когда ее выдали замуж, ей было всего 17 лет. Замужество в такие ранние годы во многих случаях может быть уподоблено лотерее, но лотерее не без проигрышей. В большинстве подобных случаев возникают такие раздоры, такие семейные несогласия, из которых нет выхода. Нередко виновным бывает то лицо, которое сильнее: глава семейства, то есть ее муж. Здесь вы слышали показание мужа Дмитриевой; он прямо говорит, что виноват был он один в том, что по прошествии четырех лет они разошлись. Я не могу сказать этого, потому что не знаю поводов, послуживших к разрыву. Но почему бы там ни было, дочь возвратилась к своим родителям, которые не могли не быть в претензии на своего зятя. С этих пор Дмитриева живет у своих родителей, сначала безвыездно в деревне, и здесь-то у ней открываются болезни, болезни внутренние, от которых она лечится с 1864 года. Болезни эти играют весьма важную роль в обстоятельствах настоящего дела. Множество врачей призываются ее лечить, а в 1867 году ее лечит почти весь медицинский персонал города Рязани. Прежде всех призывается Каменев; она страдала в это время кровохарканьем и отсутствием регул. Затем ее лечат Модестов и Битный-Шляхто, по показанию которого, она спрашивала его в последних числах марта, не беременна ли она. Битный-Шляхто, найдя у ней отклонение матки, делает ей операцию, после которой менструации восстанавливаются. Факт этот чрезвычайно важный, и им положительно доказывается, что в конце марта не начиналась еще беременность, первым признаком которой служит приостановка регул. Сама Дмитриева говорит, что беременность ее качалась с мая месяца. Но так как первое движение младенца в утробе матери обнаруживается не ранее пятого месяца, то едва ли она в то время могла быть положительно уверена в своей беременности. Приостановка регул, как аномалия весьма обыкновенная у Дмитриевой, сама по себе, без других признаков, не могла ее убедить в этом. Около этого-то времени и состоялся перевод Сапожкова в Рязань, будто бы вызванного для произведения выкидыша, когда о беременности не было еще почти и разговора. Что касается отношений Дюзинга к Сапожкову, то они существовали еще гораздо прежде вопроса о переводе последнего и были как частного, так и служебного свойства. К тому же Сапожков был известен как врач опытный, честный и знающий свое дело. Поэтому ничего нет мудреного, что когда открылась вакансия на должность уездного врача в Рязани, то между многими соискателями преимущество было отдано Сапожкову. Первое письмо об этом, в котором ни слова не говорится про Дмитриеву, было послано Дюзингом к Сапожкову в июне 1867 года, то есть в то время, когда беременность Дмитриевой не была еще ей самой известна. Ясно, следовательно, что между беременностью Дмитриевой, лечением ее в это время и переводом Сапожкова в Рязань нет ничего общего. В рассказе Дмитриевой о том, как она познакомилась с Сапожковым, весьма неправдоподобны ее указания на то, что посредником между ею и Дюзингом по вопросу о выкидыше был Карицкий, связь которого с нею была тайной для Рязани. Карицкому было бы несравненно удобнее посоветовать ей самой обратиться к Дюзингу, с которым она была знакома с 1864 года, и тот, по всему вероятию, как мало сведущий в женских болезнях, вместо себя отрекомендовал бы ей другого врача, хоть, например, того же Сапожкова. Более правдивым поэтому нужно считать показание Дюзинга, который говорит, что в конце июня Дмитриева по старому знакомству обратилась к нему с просьбой указать ей врача, которому она могла бы довериться и поручить себя, и так как перевод Сапожкова в то время уже состоялся, то он, Дюзинг, зная его как хорошего акушера, и рекомендовал его Дмитриевой. В этом смысле Дюзингом было написано второе письмо его к Сапожкову от 1 августа 1867 г., где помещена такая фраза: "У меня есть одно дело, за которое можно получить вознаграждение". В этой фразе нет ничего медицинского: полагаю, что она относится к тем денежным отношениям, которые существовали между Дюзингом и Сапожковым. Письмо это писано 1 августа, а в своем показании Дмитриева говорит, что только в августе составлен план об изгнании плода, план, которому надо было дать еще созреть. Результатом письма было то, что Сапожков 8 августа действительно явился в Рязань, но здесь оказалось, что Дмитриева не особенно нуждалась в помощи докторов и, не дожидаясь Сапожкова, уехала в деревню, вследствие чего Сапожков, не видавшись с Дмитриевой, возвратился в Скопин. Вторая поездка Сапожкова также окончилась ничем, потому что он снова никого в Рязани не застал, кроме Дюзинга, который перед ним только извинялся... Вскоре после второй поездки Сапожкова, Дмитриева снова начинает просить Дюзинга пригласить врача, которого он обещал ей отрекомендовать, говоря, что она чувствует себя очень нехорошо и т. д. И вот, пишется третье письмо, в котором есть слова, играющие в глазах обвинения столь важную роль, а по моему мнению, совершенно невинные. Слова эти -- маточный зонд и маточное зеркало. Затем в письме говорится об особе, требующей услуг и могущей рекомендовать врача Сапожкова другим своим знакомым. Но из этой последней фразы можно сделать какое угодно предположение. Вспомните объяснение эксперта о зонде и зеркале. Употребление последнего не представляет никакого вреда и до беременности, и после ее. Что же касается до зонда, то этот инструмент употребляется при лечении всех женских болезней для распознавания неровностей и для гигиенических целей. Но употребление зонда во время беременности может быть опасно, сказал эксперт. Беременность Дмитриевой была констатирована гораздо позднее письма, в котором упоминается о зонде, уже после того, как Сапожков приехал в Рязань и был созван консилиум; следовательно, нет никакого основания видеть что-либо подозрительное в просьбе Дюзинга приезжать с маточным зеркалом и маточным зондом. Дюзинг не пишет ни слова, для какой надобности он просит привезти эти инструменты, и есть только указание на то, что они нужны для исследования болезней Дмитриевой.

Обвинение указывало на то, что слова "маточный зонд" в письме были зачеркнуты Сапожковым. Но я не вижу в этом обстоятельстве ничего такого, что набрасывало бы тень на обоих врачей. Я прошу вас вспомнить, что оба врача были посажены в тюрьму и что от них отбирались весьма строгие показания. В подобный момент действительно можно запутаться: Сапожков не захотел истребить этого письма, думая заручиться в нем средством для оправдания; но так как Дмитриева уже объяснила, что выкидыш был произведен посредством прокола зондом, то ему в то же время не захотелось оставить в письме такое слово, которое может навести сомнение на его участие в этом преступлении. Но кто из нас. если бы узнал, что началось уголовное следствие над близким нам человеком, не только не зачеркнул бы подобную фразу, но не истребил бы даже все письма, говорящие о нашей близости к этому человеку, дабы таким образом избавить себя от неприятности быть запутанным в чужое дело?

Относительно знакомства Сапожкова с Дмитриевой допускаю, что в первое свидание их шел разговор о разных разностях, не идущих к делу. Между прочим, Дмитриева намекнула о своем намерении произвести выкидыш. Сапожков начал ее лечить; но когда ей понадобился острый зонд, он отказался ехать за ним в Москву, и затем последовал консилиум, происходивший, по всей вероятности, 26 октября, и после которого ей стали давать различные плодогонные средства: янтарные капли, спорынью, лущи- Но прежде чем разбирать годность этих средств для предположенной цели, надежно вникнуть в положение доктора, когда его призывает больная и обращается к нему с подобным предложением. Оно обыкновение делается не открыто, а намеками, сначала весьма отдаленными, затем больная открывает врачу, что ужасно страшится последствий беременности и что она поэтому желает освободиться от плода. Как в этом случае поступить врачу? Пойти и донести начальству? Но его после этого ни в один дом не пустят, если он вздумает разглашать все тайны, может быть даже мимолетные желания, которые сообщают ему больные. Да и кем он явится к начальству? Доносчиком без всяких доказательств. Мало того, он не может это сделать еще и потому, что связан клятвой, отбираемой от каждого врача по окончании курса, клятвой, которая обыкновенно пишется на латинском языке на обороте каждого диплома и где, между прочим, говорится: "Обещаюсь все тайны семейные хранить, никогда не злоупотреблять выраженным мне доверием". Во-вторых, врач ко всякому заявлению больного должен прежде всего отнестись критически и разобрать в точности, нет ли достаточных поводов к приведению в исполнение заявленного ему желания; он не может знать заранее, какие будут роды, не будут ли они происходить при таких условиях, когда понадобится врачу самим законом уничтожить плод в утробе матери. Спрошенный на суде эксперт говорил присяжным, что когда видно, что ребенок не может остаться живым и сама мать умрет от этих родов, тогда врач имеет полное право преждевременно извлечь ребенка из утробы при помощи оперативных средств. Затем врач становится иногда в такое положение. Ему говорят: "Я больна, роды у меня обыкновенно бывают мучительные, мне страшно, я боюсь их, помогите! Что мне делать? Я не могу их вынести". Донос был бы не мыслим. Увещевать больную, что это невозможно, что это грех -- лищняя трата времени. Сказать, что я вас брошу, что я не возьмусь за это дело -- не практично, не человечно, так нельзя поступать с женщиной, которая убита, находится в отчаянии, в таком отчаянии, что готова решиться на все. Лучший способ есть -- избранный в настоящем деле Сапожковым, то есть говорить больной: теперь не время, посмотрим, увидим. А время между тем уходит; пройдет один месяц, два месяца -- всегда будет надежда на то, что у женщины, в особенности у женщины увлекающейся, характер мыслей изменится, дурь пройдет и в одно прекрасное утро она отправится куда-нибудь на богомолье. Есть сотни способов спасти ребенка, кроме доноса. Каждый благородный врач, верный благоразумию и принятой им присяге, не может поступить иначе. Так поступил Сапожков, а потому образ его действий самый простой, самыйестественный.

Что касается до лущей, то Дюзинг ничего о них не знал, и об употреблении их Сапожковым имеется показание одного Битного-Шляхто. Но это показание не проверено. Притом опасность от этого средства обусловливается продолжительностью употребления его, а в данном случае оно употребляется только в течение двух недель и результата никакого не последовало. После консилиума Дюзинт имел будто бы с Сапожковым разговор о спорынье, но если и действительно Дюзинг советовал употребление этого средства, то это вследствие того, что по освидетельствовании он нашел у Дмитриевой бели в таком количестве, что радикальное прекращение их представлялось необходимым, а для того он посоветовал употребить спорынью, как лекарство, рекомендуемое в подобных случаях многими медицинскими авторитетами. Затем в квартире Дмитриевой не было найдено ни одного рецепта плодогонного медикамента, который был бы прописан Дюзингом. Притом спорынью можно найти во всякой лавочке, так как собирание ее не представляет никакого затруднения, и всякая деревенская баба знает ее употребление. Когда Дюзинг свидетельствовал Дмитриеву во время консилиума, она до такой степени настойчиво требовала от него произведения выкидыша, что он решил более никогда не бывать у нее и в этом смысле дал ответ Кассель, которая за ним приехала. Если Сапожков не сделал того же самого, то вследствие причин весьма понятных: во-первых, он потратил свое время и труды и не получил за них никакого вознаграждения и, во-вторых, потому, что если бы он ее оставил, то она обратилась бы к первой повивальной бабке или сама проколола бы себе околоплодный пузырь.

Между тем, время шло, и дело приближалось к концу. Мать зовет ее с собой в Москву; Дмитриева обещает приехать после, и у ней уже начинаются схватки. Требования делаются все настойчивее и настойчивее, так что, наконец, Сапожков наотрез отказывает ей в исполнении ее желания, объясняя, как показывает Дмитриева, что у него руки не поднимаются. Она говорит, что он отказал ей по недостатку мужества, но едва ли, господа, с этим можно согласиться? После этого, по ее словам, она решается поручить себя Карицкому, который исполняет ее желание. Затем все дело забывается, и уже через два года завеса, его прикрывавшая, была поднята рукою Дмитриевой, открывшей преступление и оговорившей при этом Дюзинга, Сапожкова и Карицкого.

Вы можете обвинить их, если у вас есть на то другие соображения, потому что вы судите по совести. В вашей власти стать на ту или другую точку зрения, но мое мнение таково, что верить одному оговору Дмитриевой нет никакой возможности.

 

* * *

 

Все подсудимые по данному делу были оправданы.

 

 

Дело Мироновича1

 

Обстоятельства дела изложены перед речью С. А. Андреевского. А. И. Урусов выступал по делу в качестве представителя гражданского истца.

 

Господа судьи, господа присяжные заседатели! После той, в высшей степени содержательной речи, которую вы только что выслушали от представителя обвинительной власти, вы, конечно, не можете ожидать от меня, представителя гражданского истца, такой же полноты и повторения тех же доводов и данных. Между тем, по закону, программа прокурора и гражданского истца в сущности одна и та же; разница только в том, что представитель государственного обвинения предъявляет требование о наказании, а гражданский истец -- об убытках. Деятельность же на суде у того и другого идет в одном и том же направлении, как вы могли убедиться по ходу судебного следствия. Работа наша заключается в том, чтобы сначала добывать факты, а потом предлагать их вашему суждению, но не в сыром виде, а подвергнув их предварительному анализу. Мне приходится идти вслед за обвинением, на ходу, так сказать, подбирать оброненные им или оставленные без внимания факты. Но обвинительная речь исчерпала фактический материал, и потому мне остается только представить вам его в другой группировке и в возможно сжатом виде. Я должен оговориться. Я делаю это вовсе не из боязни утомить ваше внимание, напряженное десятидневным трудом. Я уверен, что в деле, представляющем такой громадный общественный интерес, как дело Мироновича, вы отнесетесь внимательно и даже с сочувствием к каждой попытке честно разобраться в громадной массе фактов. Прокурор начал с разбора экспертизы. Я хотел бы передать вам ход моих мыслей по делу в хронологическом порядке событий. В последовательности фактов кроется их логическая связь. Начну с установления мотива преступления, совершенного Мироновичем. Почему, ради чего он убил Сарру Беккер? Он убил ее не с обдуманным заранее намерением, а в запальчивости и раздражении, вследствие неудавшейся попытки воспользоваться невинностью, попытки, оставленной вследствие ее сопротивления, но не сопровождавшейся, по-видимому, никакими реальными последствиями и в которой он на суде не обвиняется. Если бы он не убил ее, он обвинялся бы в покушении на изнасилование, соединенное с растлением, и она бы против него свидетельствовала на суде, и он был бы осужден. Чтобы этого не было, он ее убил. Он убил ее в порыве бешенства и страха, боясь быть застигнутым на месте преступления. Итак, хотя и изнасилования нет, хотя в судебно-медицинском смысле покушение на растление не может быть ничем доказано, но, тем не менее, обстоятельства дела приводят к непоколебимому заключению, что в основе дела лежит чувственность Мироновича, а не какой-нибудь другой мотив к убийству Сарры Беккер. Такой мотив не может прежде всего не возбудить недоумения: возможно ли, чтобы Миронович, которому за 50 лет, настолько прельстился 13-летней девочкой? Врожденный нам оптимизм отвечает: нет, такое преступление немыслимо. Оно противно человеческой природе! Посмотрим, так ли это? Конечно, если нет мотива, так о чем же и говорить; но полагаться на судебно-медицинскую экспертизу, что она раскроет мотивы, кажется мне совершенно неосновательным; исследование мотива преступления лежит в области явлений более сложных, чем те, которыми занимается медицина. Итак, установим сначала с совершенной ясностью, документально, доказано ли по делу, что Миронович стремился к обладанию Саррой? Я докажу вам, что он стремился к этой цели путем систематического развращения ребенка. Вспомните сначала показание Р. Чесновой, свидетельницы, к которой защита относится с особым доверием? Сарра, по ее словам, девочка умная и скромная, говорит ей: "Хозяин все рассказывает о своих любовницах, он с нового года хочет отпустить отца, а меня оставить, но я тысячи рублей не возьму. Лучше мне видеть малхомовеса (дьявола), чем его, разбойника". Странно, не правда, ли, откуда такая ненависть? Ведь Миронович платит ей жалованье, хвалит, угощает, дарит -- казалось бы нежная детская душа, ^отзывчивая к ласке, должна бы страшно привязаться? Поищем причину ненависти. Вот скорняк Лихачев, человек простой. Он передает следующее (я прочту по моим заметкам): однажды, когда Ильи Беккера не было дома, Миронович нежно гладил Сарру по голове. Лихачев спросил: господин Миронович, к чему это вы малолетнюю девочку так ласкаете? Может быть она пригодится, отвечал Миронович. Это были его подлинные слова. Мне это показалось странным, прибавляет Лихачев, и я сказал Беккеру, что Миронович ласкается к его дочери. Заметьте, господа присяжные заседатели, что Лихачева, вовсе непривыкшего задаваться утонченным анализом, удивляет обращение Мироновича с ребенком. Значит, в этом обращении сказывается нечто действительно нехорошее. Но вот является поразительное показание Натальи Бочковой, прочитанное здесь на суде: "За неделю до убийства Сарра была у нее, жаловалась: хозяин ей проходу не дает, пристает с худыми словами, не дает причесаться, одеться: сейчас подойдет, отнимает волосы, говоря "хочу баловаться". Миронович помадится перед зеркалом, шутит: хочу понравиться хозяину. Вы сами здесь хозяин, отвечает Сарра, вы можете понравиться одному только шуту, а не мне. Отвечала она дерзко потому, что была сердита на него за худые слова. Но скупой для других Миронович делал ей подарки: золотые серьги дал, обещал за что-то браслет. Если бы можно было одну минуту сомневаться в этом показании, вы бы нашли ему полное подтверждение в показании на суде под присягой свидетельницы Михайловой. Вы помните эту бесхитростную женщину, кухарку Бочковой. В платочке, подперев щеку рукой, она простодушно подтвердила эти нечистые подробности; я дорожу текстуальностью этого показания, вот как оно у меня записано: "Соня обижалась на хозяина: Не дает одеться, причесаться, за косу хватает, и, рассказывая это, Соня плакала". "Пустые" слова -- по варианту предварительного следствия "похабные" -- говорил, а она ему: зачем вы говорите их мне. Вам есть кому их говорить. Говорите тем, кто ходит по панелям-Ревновал же ее к мужчинам; раз она попросила папироску для Лихачева: "Верно ты пощупать ему дала, а теперь за него просишь". Бедная девочка, передавая эти цинические подробности, горько плакала. Ослабить эти показания защита думает ответом Чесновой, что ей Сарра Беккер таких вещей не говорила, так как Сарра была девочка стыдливая и скромная. Из этого еще не следует, чтобы Сарра не говорила другим о тайных причинах своей ненависти к Мироновичу. Хранить в душе тайну, никому не поведать ее, вовсе не в детском характере. А может быть, Чеснова сдержаннее других потому, что Миронович на предварительном следствии возбудил против нее подозрение в убийстве Сарры и доказывал, что она -- та самая женщина в платке, которую Ипатов видел сидящую на лестнице с Саррой вечером 27 августа в десятом часу; последнее, впрочем, весьма вероятно. Но идем далее. Вы слышали" здесь показание свидетельницы Соболевой. И на предварительном, и на судебном следствиях Соболева показывала об отношениях Мироновича к Сарре. Следователю она говорила, что Сарра жаловалась ей, будто хозяин "хочет сделать из нее свою любовницу", и что она отвечала: "Хозяин шутит. Ты девочка хорошенькая, ребенок ты и слов таких говорить не должна". Здесь, на суде Соболева показала больше: о поездке будто бы на горы на маслянице, о том, как в трактире (не в трактире ли Срамотко?) Миронович после угощения Сарры стаканом чая с ромом приступил к таким ласкам, подробности которых свидетельница отказалась передать: "Не кричи, дурочка, я пошутил..." Конечно, Мироновичу против этой свидетельницы ничего не оставалось, как обвинить ее в шантаже. Это сказать легко, но только я не понимаю, что же это такое за шантаж: Соболева дала показание следователю, прежде чем ходила просить жену Мироновича, чтобы ее не вызывали в суд, а после известной сцены, когда на нее бросились Срамотко и компания с криками: в участок ее, протокол! она на суд, в прошлое заседание, не явилась. В чем же могло заключаться предполагаемое соглашение с женою Мироновича? В неявке на суд -- это самое большее. Нельзя же предполагать, чтобы Соболева заявила о ложности своего показания следователю. Но не явись она на суд, ее показание было бы прочитано, а если бы нельзя было его прочесть, то заседание могло быть из-за неявки отложено, но дело-то в том, что никто и не говорит, чтобы Соболева просила, у Мироновича денег. Какой разговор у нее был с глазу на глаз с женой Мироновича -- неизвестно. Но, допуская даже худшее, что свидетельница явилась с известною целью, разве из этого следует, что показание ее неверно? Ни мало. Оно утверждается свидетелями Бочковой, Михайловой и другими. Возьмите теперь нового свидетеля Араратова; восточный акцент свидетеля мог возбудить неуместную на суде веселость, но показание его доказывает, что он, как честный человек, по собственному почину вызвался показать на суде все, что ему известно. Он весьма живо передал нам, как Срамотко рассказывал в трактире, что Миронович не убить хотел Сарру, а обладать ею. Выразил он это грубым, простолюдным выражением, зато совершенно ясно. Срамотко, конечно, отрицает это показание, но он и сам проговорился. На предварительном следствии у него сорвалось, что "Сарра была легкого поведения"; здесь он добавил: "глупенькая, не строгая". Но все прочие свидетели сказали нам: она была не по летам умна, скромная, хорошая девочка. Так не Срамотко же нам верить! Но он друг Мироновича, ежедневный посетитель кассы ве время освобождения его; и мы видим, что этот лживый отзыв его о Сарре подсказан ему самим Мироновичем. Здесь приведу вам факт, с первого взгляда не крупный, но очень серьезного значения: одна из любовниц Мироновича, Мария Филиппова, показала на суде, что говорили ей о Сарре: девочка не равнодушна к мужчинам, а по другому варианту "падка до мужчин". Вы помните, что по показаниям дворников дома No 57, дворников Мироновича, Чесновой, Анастасии Федоровой, Громцева, Круглова и вообще всех Сарра была совершенный ребенок, никогда не разговаривала с взрослыми мужчинами на дворе: играла только с маленькими детьми. Если же Миронович считал возможным говорить своим близким, что она не равнодушна к мужчинам, то отсюда нужно заключить, что он успел ее развратить настолько, что она терпела его ласки. Отец ее, Беккер, действительно однажды увидел, как незадолго до 27 августа Миронович, лежа на трех стульях (мягкой мебели еще не было) в кладовой, целовал Сарру в лицо. Беккеру и в голову не могло прийти, чтобы за этими ласками скрывался другой умысел. Он побранил Сарру, но только после ее смерти вспомнил о них и о словах Мироновича. Наконец, брату своему, которому Миронович запрещал ходить ночевать в кассу, Сарра жаловалась, что хозяин "балуется", и не называла его иначе, как "дьявол". Но тогда никто не обращал на это внимания.

Если теперь представляется вполне доказанным, что отношенная Мироновича к Сарре проникнуты были грубо чувственным характером, то рядом с этим не следует терять из виду и черты, метко подчеркнутые прокурором: мало того, Сарра постоянным своим присутствием раздражала старческую похотливость Мироновича, она и в другом отношении была для него выгодным приобретением; соединяя приятное с полезным, Миронович своих любовниц заставлял на себя работать: Федорова шила, Филиппова стирала белье. Сарре предназначалась роль приказчицы. А между тем приближался срок возвращения Беккера из Сестрорецка, и Сарра собиралась уехать туда навсегда. Терять времени было нечего. 26 августа, в пятницу, была доставлена в кассу мягкая мебель. Сначала, как показывает дворник Кириллов, мебель расставлена была по всем комнатам кассы, потом, по приказанию Мироновича, вся снесена в маленькую полутемную комнату, где через два дня найдена была убитая Сарра. Там -- заметьте это обстоятельство -- Кириллов поставил три мягких стула на диван, как ставят мебель в складе. Беккера не было дома, он 26 августа уехал; между тем 28 оказалось, что мягкие стулья были сняты с сиденья дивана и поставлены так, что образовывали вместе с диваном одно широкое ложе. Вы видели это на рисунке. Кресла же поставлены были так, что преграждали выход в дверь, ведущую к ватерклозету. Таким образом устроена была какая-то западня. Никто из дворников так мебели не расставлял. Сделать это мог только тот, кому это нужно было. Два дня, во время которых Беккер был в Сестрорецке, представлялись удобными для того, что было задумано, и в эти два дня, 26 и 27, на ночь дворник ночевать не приходил, и девочка оставалась одна с имуществом на сумму до 30 тысяч рублей. Установив существовавшие мотивы чувственного влечения к Сарре и приготовления к тому, чтобы овладеть ею, я могу, не останавливаясь далее на особенностях темперамента Мироновича, ответить на фразу о невероятности его чувственных побуждений. Укажем на факты. Они говорят так громко, что не заглушить их никакой экспертизе. Но, собственно говоря, в этом факте влечения к субъектам очень молодым, незрелым сказывается не особенность одного только Мироновича и в ней нет невероятного. Не забывайте, что Сарра Беккер была подросток, в ней, как вы видели из акта вскрытия, уже складывалась девушка. Вот почему я полагаю, что в настоящем деле, не исходя от обобщений, а путем фактов, бесспорно установлено, что Миронович имел известные виды на Сарру.

Перехожу к событию преступления и к алиби Мироновича. Все, кто видел Сарру в этот вечер, замечают ее задумчивость, ее грустное настроение. "Ах, Лизанька, -- говорит она Р. Чесновой, -- хотя я играю, но мне скучно". Тринадцатилетний мальчик Громцев, тот самый, который показал, что Сарра была девочка хорошая, умная, добрая, с детьми играла хорошо и никого из них не обижала, сказал нам, что часов в семь вечера, когда дети играли на дворе, она сидела на лестнице задумавшись. Другой мальчик, Круглое, видел ее до девяти часов вечера. Она молча постояла, слушая его разговор с Бвандтом, "она скучная была" и в девять часов ушла в кассу. Наконец, Анастасия Федоровна с чуткостью наблюдения, которую вы, конечно, оценили, заметила, что в этот вечер в начале девятого часа Сарра, всегда веселая и живая, была "очень скучна" и, видимо, старалась не смотреть на Мироновича. Что же значила эта грусть -- не предчувствие ли близкой мученической кончины? Не думайте, господа присяжные заседатели, что я хочу играть на ваших нервах, нет, мне нужно только спокойное рассуждение. Если Сарра была необычайно грустна, задумчива в вечер 27 августа, если взгляд ее стыдливо избегал останавливаться на Мироновиче, то весьма вероятно, что он, окончив все нужные приготовления, не считал нужным особенно стесняться и что беззащитная девочка уже подверглась нечистым ласкам, которыми он исподволь развратил ее. Но мы уже подошли к моменту преступления, которое, несомненно, совершено между десятым и одиннадцатым часом. Последний, кто видел Сарру в живых, был Ипатов. Из бани он пришел домой "в конце девятого или в начале десятого -- примерно", в исходе десятого видел Сарру сидящею -. с женщиной в шерстяном платке на голове -- не в шляпке, заметьте это; они сидели как хорошие знакомые и ясно, что в это время, в исходе десятого, касса еще не была заперта и в ней сидел Миронович, во-первых, потому, что по субботам касса запиралась вообще поздно, и, во-вторых, потому, что раз касса была заперта, Сарра из нее не выходила и в кассу никого не впускала. Эта черта осторожности, воспитанная не только на врожденных инстинктах, но и на приобретенных навыках, подтверждается решительно всеми свидетелями и даже Мироновичем; как же мог бы он иначе доверить такое значительное имущество ребенку! Да стоит вспомнить опять свидетельницу А. Федорову: ее, знакомую Сарры, после одиннадцати часов Сарра не впустила в кассу, несмотря на все ее просьбы. Касса заперта, сказала она через запертную дверь, приходите завтра. Несколько минут после Ипатова прошли Алексеев и Повозков, но уже никого на лестнице не видели, а в начале одиннадцатого вернулся Севастьянов, и все было тихо, как в могиле. Дело было сделано, окончено.

Где же, спрашивается, был в это время, от начала десятого до начала одиннадцатого часа, Миронович? "Я вышел из кассы ровно в девять часов и более в нее не возвращался",-- вот что твердил подсудимый, вот основания его алиби. Мейкулло видел его выходящим на Невский в девятом часу. Портной Герцювич, приятель его Коротков, артельщик Тарасов видели его после девяти часов, когда заперт был магазин Дателя. Миронович прошел дома два-три по Невскому, но тотчас же вернулся и, поговорив с Гершовичем о пиджаке -- подробность чрезвычайно важная, исключающая всякую возможность ошибки, -- вошел во двор, а когда опять ушел -- никто не видел. Показания этих свидетелей имеют в деле решающее значение. Они уничтожают окончательно алиби Мироновича, опровергают его объяснение, что он не возвращался в кассу, опровергают и показание Марии Федоровой, которую никто не видел ни в доме Мироновича, ни в доме No 57, ни в конке, ни в булочной. Домой к себе подсудимый вернулся в половине одиннадцатого, по показанию свидетельницы Натальи Ивановой; одиннадцатый час выходит и по показаниям Васильева и Кириллова; последний только что подал самовар барину и вышел за ворота, как уже заметил запирающиеся трактиры, что бывает после, но никогда не прежде одиннадцати часов. Итак, где же был Миронович между началом десятого часа и концом одиннадцатого? Если он вышел ровно в девять из дома No 57, как мог он употребить более полутора часов времени на пространство, которое по специальной экспертизе и по всем данным, установленным на суде, требует не более двадцати пяти минут maximum? Почему он так боится этого времени -- этих полутора часов, почему скрывает, что вошел в кассу, почему упорно отрицает показание Гершовича, Короткова и Тарасова? Почему? А потому, что они знали, что именно в это время он совершил убийство, знали, что в начале одиннадцатого часа звонила в кассу Семенова, знали, что он отдал ей вещи -- купил ее молчание и сбыл ей поличное. А мы знаем наверное, что в половине двенадцатого Семенова уже была в Финляндской гостинице, откуда бежала, потому что вещи, которые она передала Безаку, были добыты ценою преступления. Миронович, господа. присяжные, прослужил не даром в полиции с 1859 до 1872 год, следовательно, лет семь до введения судебной реформы, в эпоху господства формальных доказательств. Какие же лучшие классические доказательства? Алиби, поличное, собственное сознание. И вот Миронович устраивает себе алиби: сбывает поличное, создает сознание Семеновой. И действует он, как, старый опытный сыщик, частью по соображению, частью по инстинкту. Конечно, он делает при этом и промахи, ну да с кем же этого не случается. Но для старого формального суда защита его во всех отношениях подстроена превосходно. Его система, несмотря на некоторые мелкие недостатки, и на новом суде является в высшей степени замечательной. Здесь, господа присяжные, я должен сделать небольшое отступление. Дело Мироновича совпало с усилением нападок на новый суд. Оно взволновало общество, оно вызвало неимоверную массу толков. Кто только не издевался над судебным следователем за утрату волос, значение которых для дела ничем не установлено. Оказалось, что кроме следователей, все превосходно знают, как нужно было произвести следствие и как раскрыть истину. Люди, имеющие самое смутное представление о сложности следственного производства, сыпали упреками, наставлениями, указаниями. Конечно, во всем этом есть хорошие стороны: отчего не дать волю критике, отчего не признать, что следствие, вверенное сначала малоопытному молодому человеку сделало немало промахов, которые потом было трудно исправить. Но ведь справедливая, толковая критика должна же отметить и положительную сторону проведенного следствия, а не обрушиваться только на одни недостатки. Посмотрите, какой громадный труд представляют собой эти шесть томов производства. Сколько работы, честной, трудной работы, господа, потрачено судом, присяжными заседателями, сторонами на это дело. Не забывайте, что материальные средства, которыми располагает следственная власть, крайне ограничены. Не забывайте, что в этом ужасном и редком деле следственной власти пришлось бороться с таким противником, как Миронович, на стороне которого была, во-первых, профессиональная многолетняя опытность и свободные деньги. Первое дало ему возможность построить искусную систему защиты, второе -- заручиться друзьями среди тех же агентов сыскного отделения, которым поручено было дознание по его делу. Всякий, кто хотя немного знаком с уголовным судопроизводством, знает, что судебный следователь не имеет физической возможности проследить лично все следственные действия. Собирание сведений, данных, деталей дела повсюду, во всем мире, поручается полиции, тайным ее агентам. Прошу вас, господа присяжные, не видеть в моих словах никакого публицистического задора. Я знаю, что житейская необходимость заставляет прибегать к услугам сыщиков, но я знаю также, что люди эти, вращаясь постоянно между преступниками, часто подвергаются уголовному контагию, к которому некоторые из них может быть и предрасположены. Есть, конечно, хорошие сыщики, есть и дурные: последние представляют очень большую опасность для общества. В других странах на предварительное следствие тратятся массы денег, у нас же, если требуется, например, фотография, то следователь стесняется производить расходы, как бы еще не пришлось из своих приплатить. Там существует специальная судебная полиция, там судебный сыщик сложен в особый тип, нередко вызывающий сочувствие. Действуя исключительно под контролем судебной власти, тайный агент является могущественным средством борьбы с преступной силой. У нас же судебный следователь и прокуратура, хотя и пользуются по необходимости услугами сыскного отделения, но это другое ведомство и там свои порядки, свое начальство. Представьте же себе, что Миронович, сам бывший сыщик и весьма крупный деятель по этой части, Миронович, человек с капиталом, тотчас же сходится на дружеской ноге с агентом Боневичем. Вы видели здесь этого свидетеля и, конечно, помните его характеристическое показание. С 1878 года он знаком с Мироновичем, значит, старые знакомые. 4 сентября он отвозил Мироновича в тюрьму и дорогой, как показал Боневич на суде, у них завязывается разговор: Боневич поверяет Мироновичу свое предположение о женщине. Я же думаю, что это предположение скорее идет. от Мироновича, который знает, что отдал свои вещи женщине, но не знает, кто она. Разговор идет самый интимный настолько, что, по словам Боневича, подсудимый на увещание его сознаться обругал агента самым нецензурным словом. Но это нисколько не нарушило их добрых отношений. Они расстались все-таки по-дружески, и Миронович сказал: "Ищите, я награжу вас по-царски". И что же? 6 сентября, два дня спустя, Миронович заявляет подозрение на женщину, указывает даже на Чеснову. Поиски Семеновой, сожительницы полицейского офицера, попавшейся в четырех кражах, по которым розыски чинили четыре агента, не могли представлять особенных трудностей. Как и кем была разыскана Семенова -- осталось тайной, но что именно Боневич, а не кто другой ездил за ее вещами в Озеры и делал там обыск, что четыре неизвестных в сопровождении жандарма ходили из дома в дом в селении Озеры, что Боневич ночи дежурил в сыскном отделении при Семеновой -- это факты, положительные и никем не оспоренные. Также несомненно, что Боневич часто посещал Мироновича во время его освобождения, сиживал у него, по показанию Дмитриева, подолгу, и, по собственному показанию, купил у него пальто, платье и шубку -- все это факты, не нуждающиеся в комментариях, но это скандальные факты. Вот почему представляется в высшей степени вероятным, что связь Семеновой с делом, редакция ее роли, подготовка и репетиция мнимого сознания совершались при деятельном участии тайных сил, под руководством самого Мироновича. Вот о чем забыли порицатели следственной власти. На первых же порах пришлось ей столкнуться с необычайными затруднениями: кроме опытности, ума и денег, которыми располагал Миронович, следователь натолкнулся еще на тайное противодействие там, где он всего менее мог ожидать его: в среде низших агентов, производивших дознание. Спрашивается, если исчезает вещественное доказательство перед глазами следователя, если тайны следствия разглашаются, разве можно винить здесь одного следователя? Конечно, защищать следствие не мое дело, но я нахожу, что оно и не нуждается в защите: результаты налицо. Несмотря на все трудности, следствие, после громадных усилий и многих ошибок, обнаружило виновного и разоблачило мнимое признание Семеновой как мистификацию. Указав вам, господа присяжные, на специальные трудности следствия, я прошу вас вспомнить о трех обстоятельствах: об алиби Мироновича, о ложном следе, который он пытается создать расписками Грязнова, и мимоходом о поведении Мироновича утром 28 августа: он и в это утро не принимал дворника в кассу, он мечется и, не посмотрев на труп, утверждает: "Здесь нет изнасилования; ее можно было купить за 6 рублей". А когда тело маленькой мученицы уносят в анатомический театр, у него вырывается восклицание "стерва". Однако в ряду сильнейших улик против него, по мнению многих юристов, являются расписки и векселя Грязнова. Достать десять квитанций из стола и разложить их на виду на диване, унести или истребить остальные, один вексель положить, другой унести, и притом где положить -- в комнате, куда нет хода из кассы, -- это, конечно, не могло придти в голову ни Семеновой, ни вообще кому бы то ни было, кроме Мироновича. Он знал, что Грязное -- темная личность, судившаяся впоследствии по делу так называемой черной банды, он знал, что Грязнов скрылся, что его ищут, что он обвиняется в грабеже. После убийства Сарры, задумав маскировать дело картиной грабежа, Миронович, естественно, хьатается за мысль -- направить подозрения на Грязнова. И заметьте, что если бы Грязнов не был в то время под замком, он мог бы иметь пренеприятные разговоры с судебным следователем. Конечно, хитрость была бы обнаружена, и Грязнов оправдался бы, но его дурная репутация, его вещи, заложенные в кассе, забытые бумаги -- все это создало бы ему немалые затруднения. Вот почему Миронович и восклицает: "теперь ясно, что убил Грязнов", и вызывается разыскать его. Но первая хитрость не удается. Проходит месяц. В кандидаты на убийцу намечен Аладинский -- за 5 тысяч (заметьте, ту же цифру мы найдем и у Семеновой, и на векселе Янциса). Но и с Аладинским неудача. Наконец, отыскивается Семенова -- и успех превышает всякие ожидания. Больная, увлекающаяся до безумия натура, даровитая и очень несчастная, Семенова была создана нарочно для той роли, на которую ее готовили. Заметьте одну черту, указанную наблюдавшим ее психиатром, доктором Дмитриевым: у нее хорошая память. Вам читались ее показания, письма, стихи -- везде преобладает память и фантазия. Заметьте и другую черту: свидетели, знавшие ее давно, говорят об ее необыкновенной лживости. Она лгала постоянно, это было ее творчество. В действительности ей было есть нечего, а, по ее рассказам, ее отцом был индийский царь. Может быть, она и сама тому верила. Я прошу вас только сравнить мнимое сознание Семеновой со всем, что вы, слышали и видели на суде, и вы, конечно, согласитесь со мной, что судебный следователь вправе был отнестись недоверчиво к ее рассказу. Да, ее учили хорошо, со времени возвращения в Петербург до сознания, с 9 до 28 сентября. Ее водили в кассу: это установлено бесспорно. В газетах она могла прочесть мельчайшие подробности, а все-таки там, где ей приходится угадывать истину, она провирается, и как только сочиняет -- выходит вздор. Накануне сознания она разыгрывала у Немирова сцены: "Хочу быть актрисой", она и теперь продолжает играть ту же роль. С какого конца ни возьмешь, несообразности и противоречия так и бросаются в глаза. По ее рассказу, Сарра бежит за ней на улицу, зовет ее: "Приходите на другой день в 12 часов", а мы знаем, что Сарра никогда не выходила из кассы, когда была одна, никогда не бегала за незнакомыми. Или же: Сарра смотрит в скважину двери... Куда же она смотрит, когда на лестнице темно? "Я хорошо помню, что ключ она вложила в замок". Неправда, ключ у Сарры оказался в кармане. Оставив лампу в кухне, Семенова будто бы идет впотьмах в кассу и там вынимает из витрины вещи. Но эти вещи лежат так далеко, что достать их невозможно. При этом у нее два пальца укушены, а в витрине крови нет. Достает она вещи ложкой, но вещи оказываются все в порядке; выходит какая-то игра в бирюльки. Лампу она будто бы не гасит: между тем лампа оказалась погашенной и наполовину полной керосином. Но это все мелочи в сравнении с другими несообразностями. Что вы скажете об убийце, слабой женщине, которая бог знает зачем несет на руках свою жертву через кухню в последнюю комнату и там кладет ее не на пол, а на кресло? А кровавые подробности? По словам Семеновой, кровь была и в коридоре, и на полотенце, которым она вытерла руки, и гирю она (зачем?) кладет после убийства в маленький саквояж, и на пальто, которое она продала Минкину, была кровь, и в умывальниках в гостиницах Финляндской и Кейзера. И что же? Нигде, нигде решительно ни малейшего следа этой крови не оказывается. Мало этого свидетельницы Силли и Лундберг дали нам ценные указания: в обеих гостиницах помои оставлены были в лоханке и в ночной вазе. Разве это мыслимо? Разве так поступают убийцы? Возьмите, наконец, мелкие подробности, с которыми она описывает убийство; здесь она в своей сфере: воображение работает, проверка трудна. Такая изумительная детальность может быть или память на действительные факты или же память на заученные факты. Убийца, здоровый или больной, находится всегда в состоянии крайнего возбуждения. Он случайно запомнит ненужную подробность, но всего запомнить он не в состоянии. По словам же Семеновой, она растерялась так, что не воспользовалась следами преступления, и что же мы видим? Она не только перечисляет до малейших деталей все похищенные предметы, точно по описи, она все комнаты описывает, она чертит план, причем -- курьезная подробность -- заносит на него даже комнату около кассы, в которую не заходила, но "по соображению". Она рисует, наконец, позу убитой в кресле! И этому верят! И следователь виноват, что он не поверил. Помилосердствуйте во имя здравого смысла! Ведь это уже слишком, господа присяжные заседатели! Такие грубые мистификации могут увлекать толпу, должны увлекать ее, привыкшую верить всему чудесному, необычайному, но как же они могут действовать на людей, "прилагающих всю силу своего разумения" к распознанию истины на суде! И представьте же себе, господа присяжные заседатели, в каком бы положении очутились те, которые поверили бы на слово сегодняшнему роману сумасшедшей женщины? 1 октября она говорит: "Я убила, Миронович не виноват", 25 января: "Я не убила, Миронович виноват", 15 февраля: подтверждаю свое первое показание", 18 апреля, прочитав все дело к проникшись его ужасом, она опять пишет: "Нет, я не убила, убил Миронович". 11 мая, 23 мая она повторяет свое отречение. Повторяет его и на первом суде. После всего этого она является перед вами и снова принимает на себя вину. Я понимаю чувство, которое должно возбуждать эта ужасная комедия: сегодня Семенова говорит одно, но что скажет она завтра? Нет, господа присяжные, легенда о Семеновой, будто бы совершившей убийство, продержится недолго. Теперь, господа присяжные, я прошу вас сравнить сознание Семеновой с ее отречением, с рассказом о том, как она явилась в кассу 27 августа вечером, как слышала голоса, как вышел человек, давал ей вещи и прочее. Рассказ этот совпадает со всеми данными, доказанными на суде. Он похож на кусок разбитого камня, который приходится в пустое место. Попробуйте вложить в обстоятельство дела ее сознание -- кусок слишком велик, он не входит, он не может войти! Но, как бы то ни было, Семенова является новой, сильнейшей уликой против Мироновича. Прокурор очень верно заметил, что он молчит о ней, не смеет говорить, но, подобно его алиби, векселям Грязнова, витрине, неприсылке дворников и отношениям к Сарре, ложное сознание Семеновой уличает подсудимого.

Остается мне сказать несколько слов об экспертах. Вы знаете, что экспертиза профессора Сорокина на предыдущем разборе дела возбудила ожесточенную полемику. Я должен сказать, что для обвинения Мироновича я не считал и не считаю необходимым следовать за всеми гипотезами профессора Сорокина. Картина, подробности убийства останутся тайной, но факт убийства, сопровождавшие его обстоятельства и улики против Мироновича, -- налицо. Вы выслушали здесь целые лекции по вопросам о направлении трещин, о сотрясении мозга, об изнасиловании, о параллелограмме сил. Спрашивается: имеются ли в деле судебно-медицинские данные, доказывающие, что такое-то повреждение мог произвести только Миронович, а такое-то Семенова? Конечно нет. Мы движемся ощупью в области догадок и гипотез. Следовательно, вопрос о виновности лежит вне области судебно-медицинской компетенции. В прошлое заседание, говорят, увлекся профессор Сорокин, а теперь, мне кажется, увлекаются в противоположном направлении. Как происходила борьба Мироновича с Саррой, мы не знаем. Как, в каком положении он нанес ей удар по голове, мы не знаем этих подробностей, убийство не может быть обнаружено рядом других доказательств? Я с почтением отношусь к ученому авторитету профессора Эргардта; я могу только сожалеть, что на вопрос: что означают эти многочисленные ссадины на левой стороне тела, какое значение имеют эти сине-багровые, надорванные уши, эти посиневшие от сжатия сильной рукой пальцы, профессор Эргардт отвечает, что все это мелочи и значения не имеют! Как не имеют значения? Для судьи, для юриста эти мелочи могут служить указанием на следы сильной мужской руки... А доктор Штольц? Он очень подробно и с большой эрудицией описал нам, как действует тот, кто, по его выражению, "берется насиловать", и доказал, что на кресле это будто бы невозможно; но, не вступая с ученым экспертом в споры и признавая свою некомпетентность, как. же не заметить, что для уличения Мироновича есть в деле совершенно иные данные? Мы, юристы, должны с почтением выслушивать экспертов-медиков, но если они незаметно для себя берутся за разрешение вопроса о виновности, то нам приходится остановиться и сказать им: извините, господа, мы дальше идти за вами не можем. Если бы эксперты пришли к заключению, что Семенова могла убить Сарру, то возможности вообще мы оспаривать не беремся. Но мы говорим: обстоятельства дела, безусловно, доказывают противное, а если бы признание Семеновой было бы невозможным, то Миронович, конечно, и не пользовался бы им для своей защиты.

Оканчивая свои объяснения, которые мне придется возобновить для возражения защите, я прошу вас, господа присяжные, не приписывать некоторое внешнее оживление моей речи чувству раздражения против подсудимого. Его личность, его прошлое для меня имеют значение лишь настолько, насколько они прямо относятся к делу. Я старался избегать всяких нападок на его профессию, бывшую и настоящую, вообще старался отбросить в сторону всякую публицистику и тенденциозность. Скажу более: я убедился, что, вопреки общему правилу, дурная репутация Мироновича сослужила ему отличную службу -- у очень многих честных людей явилась мысль, что осудили его будто бы за то, что он взяточник и ростовщик, а не за то, что он совершил. Такое предположение, конечно, оскорбляет чувство справедливости, а потому, чем темнее явилась бы личность Мироновича, тем выгоднее это было бы для него как подсудимого. Но темные краски и облик злодея вовсе не нужны для его осуждения. Конечно он никогда и не подумал бы совершать убийство, а неожиданное стечение обстоятельств привело его к этому преступлению. Но раз случилось несчастье, что же ему оставалось делать? Не пропадать же даром. Он и стал защищаться, и защищается, и надеется, что в навеянном полумраке сомнения ему удастся отделаться, уйти. Игра у него сильная, козырей много: он может и выиграть. Но, с другой стороны, общество чувствует всю опасность безнаказанного преступления. Наше дело представить вам добытые выводы, а вы рассудите.