Фаталист» и проблема Востока и Запада в творчестве Лермонтова

Проблема типологии культур вбирала в себя целый комплекс идей и представлений, волновавших Лермонтова на протяжении всего его творчества: проблемы личности и ее свободы, безгранич­ной воли и власти традиций, власти рока и презрения к этой влас­ти, активности и пассивности так или иначе оказывались включен­ными в конфликт западной и восточной культур. Но для воплоще­ния общей идеологической проблематики в художественном произ­ведении необходима определенная сюжетная коллизия, которая позволяла бы столкнуть характеры и обнажить в этом столкнове­нии типологию культур. Такую возможность давала традиция ли­тературного путешествия. Сопоставление «своего» и «чужого» по­зволяло одновременно охарактеризовать и мир, в который попада­ет путешественник, и его самого.

Заглавие «Героя нашего времени» непосредственно отсылало читателей к неоконченной повести Карамзина «Рыцарь нашего вре­мени»2. Творчество Карамзина, таким образом, активно присутство­вало в сознании Лермонтова как определенная литературная линия. Мысли о типологии западной и русской культур, конечно, вызывали в памяти «Письма русского путешественника» и сюжетные возмож­ности, которые предоставлял образ их героя. Еще Федор Глинка ввел в коллизию корректив, заменив путешественника офицером, что де­лало ситуацию значительно более органичной для русской жизни той эпохи. Однако сам Глинка не использовал в полной мере сюжетных возможностей, которые давало сочетание картины «радостей и бедствий человеческих» с образом «странствующего офицера», «да еще с подорожной по казенной надобности» (VI, 260).

Образ Печорина открывал в этом отношении исключительные возможности. Типологический треугольник: Россия–Запад–Вос­ток – имел для Лермонтова специфический оборот – он неизбеж­но вовлекал в себя острые в 1830-е гг. проблемы Польши и Кавказа. Исторически актуальность такого сочетания была вызвана не толь­ко тем, что один из углов этого треугольника выступал как «кон­кретный Запад», а другой – как «конкретный Восток» в каждо­дневной жизни лермонтовской эпохи. Культурной жизни Польши, начиная с XVI в., была свойственна известная «ориентальность»: турецкая угроза, опасность нашествия крымских татар, равно как и многие другие историко-политические и культурные факторы, поддерживали традиционный для Польши интерес к Востоку. Не случайно доля польских ученых и путешественников в развитии славянской (в том числе и русской) ориенталистики была исключи­тельно велика. Наличие в пределах лермонтовского литературного кругозора уже одной такой фигуры, как Сенковский, делало эту осо­бенность польской культуры очевидной. Соединение черт католичес­кой культуры с ориентальной окраской придавало, в глазах роман­тика, которого эпоха наполеоновских войн приучила к географичес­ким обобщениям, некоторую общность испанскому и польскому. Не случайно «демонические сюжеты поэм молодого Лермонтова свобод­но перемещаются из Испании в Литву» (ср. географические пределы художественного мира Мериме: «Кармен» – «Локис»).

Традиция соединения в русской литературе «польской» и «кав­казской» тем (с ее метонимическими и метафорическими варианта­ми – «грузинская» и «крымская») восходит к «Бахчисарайскому фонтану» Пушкина, где романтическая коллизия демонической и ангельской натур проецируется на конфликт между польской княж­ной и ее восточными антиподами (крымский хан, грузинская на­ложница). То, что в творческих планах Пушкина «Бахчисарайский фонтан» был связан с замыслом о волжских разбойниках, т. е. с романтической попыткой построить «русский» характер, заполняет третий угол треугольника.

Слитность для русского культурного сознания тем Польши и Кавказа (Грузии) была поэтически выражена Пастернаком:

С действительностью иллюзию,

С растительностью гранит

Так сблизили Польша и Грузия,

Что это обеих роднит.

Как будто весной в Благовещенье

Им милости возвещены

Землей – в каждой каменной трещине,

Травой – из-под каждой стены1.

Именно таковы границы того культурно-географического про­странства, внутри которого перемещается «странствующий офи­цер» Печорин.

О Хлестакове

Одной из основных особенностей русской культуры послепет-ровской эпохи было своеобразное двоемирие: идеальный образ жизни в принципе не должен был совпадать с реальностью. Отношения мира текстов и мира реальности могли колебаться в очень широкой гамме – от представлений об идеальной высокой норме и наруше­ниях ее в сфере низменной действительности до сознательной пра­вительственной демагогии, выражавшейся в создании законов, не рассчитанных на реализацию («Наказа»), и законодательных уч­реждений, которые не должны был заниматься реальным законо­дательством (Комиссия по выработке нового уложения). При всем глубоком отличии, которое существовало между деятельностью тео­ретиков эпохи классицизма и политической практикой «империи фасадов и декораций», между ними была одна черта глубинной общности: с того момента, как культурный человек той поры брал в руки книгу, шел в театр или попадал ко двору, он оказывался одно­временно в двух как бы сосуществующих, но нигде не пересекаю­щихся мирах – идеальном и реальном. С точки зрения идеолога классицизма, реальностью обладал только мир идей и теоретичес­ких представлений; при дворе в политических разговорах и во вре­мя театрализованных праздников, демонстрировавших, что «зла-тый век Астреи» в России уже наступил, правила игры предписы­вали считать желательное существующим, а реальность – несу­ществующей. Однако это был именно мир игры. Ему отводилась в основном та сфера, в которой на самом деле жизнь проявляла себя наиболее властно: область социальной практики, быта – вся сфера официальной «фасадной» жизни. Здесь напоминать о реальном по­ложении дел было непростительным нарушением правил игры. Однако рядом шла жизнь чиновно-бюрократическая, служебная и государственная. Здесь рекомендовался реализм, требовались не «мечтатели», а практики. Сама императрица, переходя из театраль­ной залы в кабинет или отрываясь от письма к европейскому фило­софу или писания «Наказа» ради решения текущих дел внутрен­ней иливнешней политики, сразу же становилась деловитым прак­тиком. Театр и жизнь не мешались у нее, как это потом стало с Павлом I. Человек потемкинского поколения и положения еще мог соединять «мечтательность» и практицизм, тем более что Екатери­на II, всегда оставаясь в государственных делах прагматиком и дельцом, ценила в «любезном друге» ту фантазию и воображение, которых не хватало ее сухой натуре, и разрешала ему «мечтать» в политике:

… Кружу в химерах мысль мою: То плен от персов похищаю, То стрелы к туркам обращаю; То, возмечтав, что я султан, Вселенну устрашаю взглядом; То вдруг, прельщался нарядом, Скачу к портному по кафтан…1

Но для людей следующих поколений складывалась ситуация, при которой следовало выбирать между деятельностью практичес­кой, но чуждой идеалов, или идеальной, но развивающейся вне практической жизни. Следовало или отказаться от «мечтаний», или изживать свою жизнь в воображении, заменяя реальные поступки словами, стихами, «деятельностью» в мечтаниях и разговоре. Слово начинало занимать в культуре гипертрофированное место. Это при­водило к развитию творческого воображения у людей художест­венно одаренных и «ко лжи большому дарованью», по выражению А. Е. Измайлова, у людей посредственных. Впрочем, эти оттенки могли и стираться. Карамзин писал:

Что есть поэт? искусный лжец…2

Но тяготение ко лжи в психологическом отношении связыва­ется с определенным возрастом – переходом от детства к отроче­ству, временем, когда развитие воображения совпадает с неудовле­творенностью реальностью. Становясь чертой не индивидуальной, а исторической психологии, лживость активизирует во взрослом человеке, группе, поколении черты инфантилизма.

***

Лев Николаевич Гумилев – выдающийся ученый, востоко­вед, этнограф, специалист в области истории древних тюрков и других степных народов Евразии. Возросший в последнее десяти­летие общественный интерес к отчественной истории объясняет вы­бор для хрестоматии фрагментов из книги ученого «Древняя Русь и Великая степь». В ней предлагается увлекательный опыт рекон­струкции русской истории IX–XIV вв., дана научно обоснованная, нетривиальная и непредвзятая трактовка многих ранее считавшихся «темными» страниц русской истории.

Автор излагает свои оригинальные историко-географическую и этнологическую концепции, опираясь на данные памятников, сис­темные связи, используя в своем анализе открытое им явление пас-сионарности. Тексты насыщены терминами разных наук, причем для научного стиля Гумилева характерны два момента: 1) термины и их производные, как правило, снабжаются в тексте общеупотре­бительными аналогами: прямое (ортогенное) направление, персистентный (твердый, устойчивый); автор часто уточняет содержа­ние уже известного понятия, например, народ, нация, этнос; 2) не­редко в тексте рядом с термином дается отсылка к предыдущим книгам автора, в которых либо впервые вводятся эти термины, либо уточняется их уже известное, традиционное значение с целью при­дания большей смысловой точности. Это такие термины, как naccuo-нарностъ, комплиментарностъ, химера, Евразия. Л. Н. Гумилев очертил границы Евразии и дал этому понятию определение, его концепция позволила современникам назвать ученого «великим ев­разийцем».

Стилю Л. Н. Гумилева свойственны доверительная манера пись­ма, своего рода собеседование с читателем, что достигается разны­ми приемами: это и так называемое авторское мы (мы придержи­ваемся четвертого мнения); и мы «совокупности» – я и аудито­рия, мы с вами (об этом пойдет наша беседа с читателем; по­скольку выводы, к которым мы прийти…). Этой же цели – вы­звать у читателя чувство сопричастности – служат многочислен­ные вопросно-ответные конструкции в тексте и использование грам­матических форм глаголов: начнем с краткого напоминания об исходной ситуации; посмотрим, как возникли такие системы; . поэтому рассмотрим наш сюжет.

В целом индивидуальный стиль письма Л. Н. Гумилева позво­ляет сделать два вывода: 1) о продолжении (а вернее, непрерыв­ности) изначальной русской традиции научного описания, выра­зившегося в близости художественной и научной литературы; 2) о неразрывной связи научного (понятийного) и образного мышления автора. Второе обстоятельство имеет как объективную, так и субъ-• ективную основу. Объективно – таков индивидуально-авторский стиль автора, органически ему свойственный. Однако научные тру­ды, отличающиеся особенной новизной темы и проблематики, час­ти работы, включающие полемику, отличаются экспрессивностью и эмоциональностью. Поэтому образность языка ученого не только не противоречит направленности его работы, а наоборот, представля­ет неразрывное единство авторской индивидуальности и новизны проблематики. По определению Д. С. Лихачева, «книга Л. Н. Гуми­лева читается как роман»1, а сам автор «обладает воображением не только ученого, но и художника»2. Субъективным моментом можно считать то, что автор заинтересован в расширении читательской аудитории, и книга написана «забавным русским слогом», что по­высило усвояемость текста и расширило круг читателей»3.