Победно-патриотическая лирика

 

Во второй половине XVIII в. Россия прославила себя громкими военными победами. Среди них особенно примечательны покорение турецкого флота в Чесменской бухте, взятие Измаила, знаменитый переход через Альпийские горы. Выдвигаются талантливые полководцы: А. Г. Орлов, Г. А. Потемкин, П. А. Румянцев, А. В. Суворов. Слава русского оружия нашла свое отражение в таких патриотических одах Державина, как «Осень во время осады Очакова», «На взятие Измаила», «На победы в Италии», «На переход Альпийских гор». Они продолжали традицию знаменитой оды Ломоносова «На взятие Хотина» и в этом смысле последовательно классицистичны. В них обычно два героя — полководец и русское воинство, персонифицированное в образе богатыря Росса (русский). Образная система обильно насыщена мифологическими именами и аллегориями. Так, например, в оде «Осень во время осады Очакова» в одной строфе представлены и бог войны Марс, и российский герб — орел, илуна как символ магометанства. В оде «На взятие Измаила» Державин широко пользуется художественными средствами Ломоносова-одописца, в том числе нагнетанием гиперболизированных образов, создающих напряженную картину боя. Военные действия сравниваются с извержением вулкана, с бурей и даже с апокалипсическим концом мира.

Но отдавая дань поэзии Ломоносова, Державин и в военно-патриотической лирике сумел сказать новое слово» Одним из таких явлений было его стихотворение «Снегирь» (1800) — поэтический отклик на смерть А. В. Суворова, последовавшую 6(19) мая 1800 г. Державин познакомился с Суворовым в первой половине 70х годов XVIII в. Знакомство перешло в дружбу, чему немало способствовало сходство характеров и убеждений. За несколько дней до кончины Суворов спросил у Державина: «Какую же ты мне напишешь эпитафию?» — «По-моему, много слов не нужно, — отвечал Державин, — довольно сказать: «Здесь лежит Суворов». — «Помилуй бог, как хорошо! — произнес герой с живостью».[127] Суворов был похоронен в Александро-Невской лавре в церкви Благовещения. Эпитафия, сочиненная Державиным, до сего времени сохранилась на могильной плите. Своей простотой и краткостью она резко выделяется среда других надгробных надписей, пространных и напыщенных, с длинным перечнем титулов и наград.

Стихотворение «Снегирь» было создано, по словам самого Державина, при следующих обстоятельствах. «У автора в клетке был снегирь, выученный петь одно колено военного марша; когда автор по преставлении своего героя (т. е. Суворова. — П. О.)возвратился в дом, то услыша, что сия птичка поет военную песню, написал сию оду в память столь славного мужа».[128]

Хотя Державин и называет «Снегиря» одой, но это слово утрачивает у него свой жанровый смысл. Высокую гражданскую тему Державин воплощает в форму глубоко личного, интимного произведения, вследствие чего в стихотворение вводятся подробности частной жизни поэта. Вот он, Державин, вернулся домой под гнетущим впечатлением от кончины. Суворова. А веселый снегирь встречает его, как всегда, военным маршем. Но как не подходит этот марш к скорбному настроению поэта! И именно поэтому Державин начинает свое стихотворение мягким укором:

Что ты заводишь песню военну

Флейте подобно, милый снегирь? (С. 283).

Сравнение голоса снегиря с флейтой не случайно: в XVIII в. флейта была одним из основных инструментов военного оркестра, и флейтист часто шел впереди воинской части. В победно-патриотических одах поэты не стремились обрисовать образ воспеваемого ими полководца. Традиционные уподобления «Марсу», «Орлу» стирали индивидуальный облик героя. В стихотворении «Снегирь» Державин поставил перед собой принципиально иную задачу. Он пытался создать неповторимый облик своего покойного друга, излагая подробности его жизни. Державина не смущает соседство в его стихотворении слов «вождь», «богатырь» с такими словами, как «кляча», «солома», «сухарь». Он руководствовался не отвлеченными признаками жанра, а фактам самой действительности. «Суворов, — писал он в «Объяснениях», —воюя в Италии, в жаркие дам ездил в одной рубашке перед войском на казачьейлошади или кляче... был неприхотлив в кушаньи часто едал сухари; в стуже и в зное... себя закаливал одобно стали, спал на соломе или на сене, вставал на аре...»[129] Замечателен эпитет «быстрый» («быстрый Суворов»), передающий и живой,стремительный характер полководца, и его молниеносные, неожиданные для врага, решения, примером которыхможет послужить знаменитый переход через Альпы. Не скрыл Державин и печального положения своего, героя в самодержавной России: «Скиптры давая, зваться рабом» (С. 283). В этих словах — горькая ирония над участью русских полководцев, судьба которых полностью зависела от милости или гнева монарха. Гонения на Суворова со стороны Павла I — яркий тому пример.

Особого внимания заслуживает метрика «Снегиря». Вместо канонической десятистншной строфы, которую закрепил за одой Ломоносов, Державин пользуется шестистишной, им самим придуманной строфой. Первые четыре стиха имеют перекрестную рифмовку, два последних — рифмуются с аналогичными стихами следующей строфы. Вместо обычного для оды четырехстопного ямба в «Снегире» — четырехстопный дактиль. Полные дактилические стопы чередуются с усеченными. После второй, усеченной стопы образуется пауза, придающая речи поэта взволнованный характер.

 

Философские оды

К этой группе произведений Державина принадлежат ода «На смерть князя Мещерского», «Водопад», «Бог». Своеобразие философских од состоит в том, что человек рассматривается в них не в общественной, гражданской деятельности, а в глубинных связях с вечными законами природы. Один из самых могущественных среди них, по мысли поэта, — закон уничтожения — смерть. Так рождается ода «На смерть князя Мещерского» (1779). Непосредственным поводом к ее написанию послужила кончина приятеля Державина, эпикурейца князя А. И. Мещерского, глубоко поразившая поэта своей неожиданностью. На биографической основе вырастает философская проблематика оды, вобравшая в себя просветительские идеи XVIII в.

Тема смерти раскрывается Державиным в порядке постепенного нагнетания явлений, подвластных закону уничтожения: смертен сам поэт, смертны все люди, «глотает царства алчна смерть» (С. 85). И наконец, «звезды ею сокрушатся, // И солнцы ею потушатся, // И всем мирам она грозит» (С. 85).

Перед лицом смерти происходит как бы переоценка общественных ценностей. Рождается мысль о природном равенстве людей, независимо от их ранга и состояния, поскольку все они подвластны одному и тому же закону уничтожения: «Ничто от роковых кохтей, // Никая тварь не убегает: // Монарх и узник — снедь червей...» (С. 85). Жалкими и ничтожными оказываются богатство и титулы:

Подите счастья прочь возможны,

Вы все пременны здесь и ложны:

Я в дверях вечности стою (С. 87).

Но признавая всемогущество смерти, Державин не приходит к пессимистическому выводу о бессмысленности человеческого существования. Напротив, быстротечность жизни придает ей особенную значимость, заставляет выше ценить неповторимые радости бытия:

Жизнь есть небес мгновенный дар;

Устрой её себе к покою

И с чистою твоей душою

Благословляй судеб удар (С, 87).

Проблематика «мещерской», по выражению Пушкина, оды Державина нашла продолжение в оде «Водопад» (1794). Она была написана в связи с другой внезапной кончиной (5 окт. 1791 г.) одного из влиятельнейших фаворитов Екатерины II, «светлейшего» князя Г. А. Потемкина. Смерть настигла Потемкина по дороге из Ясс в Николаев, после заключения им мира с Турцией. Он умер в глухой степи, на голой земле, как умирают бедные странники. Обстоятельства этой необычной смерти произвели на Державина сильное впечатление и еще раз напомнили ему о превратностях человеческой судьбы:

Чей одр — земля;кров — воздух синь;

Чертоги — вкруг пустынны виды?

Не ты ли, счастья, славы сын,

Великолепный князь Тавриды?

Не ты ли с высоты честей

Незапно пал среди степей? (С. 185).

Символом недолговечной славы и шаткого величия временщиков становится в оде Державина водопад (в годы губернаторства в Олонецкой губернии поэт неоднократно наблюдал водопад Кивач, находящийся неподалеку от Петрозаводска): «Алмазна сыплется гора // С высот четыремя скалами...» (С. 178). Преходящим триумфам вельмож и полководцев Державин противопоставляет в конце оды «истину», т. е. подлинные заслуги перед обществом, независимо от признания или непризнания их верховной властью. Носителем такой добродетели выступает известный полководец — «некий муж седой» — П. А. Румянцев, незаслуженно отстраненный от командования русской армией во время войны с Турцией. Эта подлинная, незыблемая слава воплощается поэтом в образе реки Суны, в нижнем ее течении, где она «Важна без пены, без порыву, // Полна, велика без разливу...» (С. 190).

К «Водопаду» по своему нравственно-философскому содержанию близка отмеченная Белинским ода «На счастие». Слово счастье приобрело в поэтическом языке XVIII в. особое значение, как незаслуженные слава или удача. Впервые в этом новом смысле употребил его Ломоносов в переведенной им оде Жана Батиста Руссо «А lа fortune» под названием «На счастье». Из нескольких значений французского слова la fortune — судьба, удача, успех, счастье — Ломоносов выбрал последнее. В оде развенчивалась мнимая слава завоевателей, царей и полководцев, покупающих свое величие кровью. Ода Державина «На счастие» написана в 1789 г. Созданная в царствование Екатерины II, она была посвящена искателям удачи не на ратном поле, а при дворе. Практика фаворитизма приобрела в это время откровенно циничный характер. В связи с этим слово счастье приобрело у Державина свой смысловой оттенок. Око связано со служебным, придворным успехом. Как карточный выигрыш, оно зависит от везения, удачи и вместе с тем от ловкости искателя. Внезапно улыбнувшись своему избраннику, оно столь же неожиданно может повернуться к нему спиной. В духе поэтики XVIII в. Державин создает мифологизированный образ счастья — нового божества, которому поклоняются его современники:

О ты, великомощно счастье!

Источник наших бед, утех...

...Сын время, случая, судьбины

Иль недоведомой причины,

Бог сильный, резвый, добрый, злой!

На шаровидной колеснице,

Хрустальной, скользкой, роковой... (С. 124).

В этом новом, особом значении счастье и производные от него слова продолжали употребляться поэтами XIX в.

Большой популярностью в XVIII и даже XIX в. пользовалась ода «Бог» (1784). Она была переведена на ряд европейских, а также на китайский и японский языки. В ней говорится о начале, противостоящем смерти. Бог для Державина — «источник жизни», первопричина всего сущего на земле и в космосе, в том числе и самого человека. На представление Державина о божестве оказала влияние философская мысль XVIII в. На это указывал сам поэт в своих «Объяснениях» к этой оде. Комментируя стих «Без лиц в трех лицах божества!», он писал: «Автор, кроме богословского... понятия, разумел тут три лица метафизические, то есть: бесконечное пространство, беспрерывную жизнь в движении вещества и нескончаемое течение времени, которое бог в себе совмещает».[130] Тем самым, не отвергая церковного представления о трех сущностях божества, Державин одновременно осмысляет его в категориях, почерпнутых из арсенала науки, — пространства, движения, времени. Державинский бог не бесплотный дух, существующий обособленно от природы, а творческое начало, воплотившееся, растворившееся в созданном им материальном мире («живый в движеньи вещества»). Пытливая мысль эпохи Просвещения не принимала ничего на веру. И Державин, как сын своего века, стремится доказать существование бога.

Сочетание науки и религии — характерная черта философии XVIII в., которой причастны такие крупные мыслители, как Гердер, Вольф, Кант. О существовании бога, по словам Державина, свидетельствует прежде всего «природы чин», т. е. порядок, гармония, закономерности окружающего мира. Другое доказательство — чисто субъективное: стремление человека к высшему, могущественному, справедливому и благостному творческому началу: «Тебя душа моя быть чает» (С. 115). Вместе с тем Державин воспринял от эпохи Просвещения мысль о высоком достоинстве человека, о его безграничных творческих возможностях:

Я телом в прахе истлеваю,

Умом громам повелеваю,

Я царь — я раб — я червь — я бог! (С. 116).

Анакреонтические стихи

Оды Анакреона, действительные и приписываемые ему, переводили и «перелагали» почти все русские поэты XVIII в. Одно из последних изданий лирики Анакреона, где были представлены и греческий текст и переводы, было осуществлено в 1794 г. близким приятелем Державина — Н. А. Львовым. Видимо, не без влияния Львова и сам Державин в 1804 г. издал сборник под названием «Анакреонтические песни». В нем были представлены переводы и «подражания» одам Анакреона, такие, как «Богатство», «Купидон», «Кузнечик», «Хмель», «Венерин суд» и ряд других. Однако большую часть стихотворений, вошедших в книгу, представляли оригинальные произведения Державина, написанные в анакреонтическом духе.

Анакреонтические стихи создавались Державиным в основном во второй половине 90х годов XVIII в., когда поэт, прошедший долгий служебный путь, исполненный взлетов и падений, начинал понимать ненужность и бесплодность своего административного рвения. Все чаще и чаще приходила мысль об уходе на покой от утомительной и неблагодарной государственной деятельности. На этой биографической основе выстраиваются в анакреонтике Державина два противоположных друг другу мира: официальный, правительственный, враждебный поэту и домашний, спокойный, дающий обширный материал для его поэзии. Устанавливается своеобразное соотношение ценностей, почитаемых в каждом из этих миров. Утомительной службе при дворе противостоит покой, зависимости от прихотей и капризов двора — свободе человека, служебной иерархии — дружеские отношения, зависти и карьеризму — любовь и согласие с близкими людьми. Наиболее четко эти контрасты наблюдаются в таких стихотворениях, как «Дар», «К лире», «К самому себе», «Желание», «Свобода».

В стихотворении «К самому себе» Державин пишет:

Что мне, что мне суетиться

Вьючить бремя должностей,

Если мир за то бранится,

Что иду прямой стезей?

...Но я тем коль бесполезен,

Что горяч и в правде чёрт, —

Музам, женщинам любезен

Может пылкий быть Эрот.

Стану ныне с ним водиться,

Сладко есть, и пить, и спать;

Лучше, лучше мне лениться,

Чем злодеев наживать (С. 273).

В стихотворении «К лире» Державин обращается к вопросу, поднятому еще Ломоносовым в «Разговоре с Анакреоном»: что следует воспевать — любовь или славу героев? Ломоносов, как известно, отдавал безоговорочное предпочтение героической поэзии. И Державин вслед за Ломоносовым вначале воспевал современных ему героев: Румянцева-Задунайского, Суворова-Рымникского, но оба полководца оказались в немилости у царей, и судьбу их уже не изменит его похвала. Следовательно, решает поэт, лучше от героической поэзии перейти к любовной:

Так не надо звучных строев».

Переладим струны вновь:

Петь откажемся героев,

А начнем мы петь любовь (С. 255).

Обращение Державина к анакреонтике диктовалось также и особенностями его характера. Он любил жизнь и ее радости, был большим хлебосолом, умел восхищаться женской красотой. Образ жизнелюбивого старца характерен для ряда произведений державинского сборника — «Приношениекрасавицам», «Люси», «Анакреон у печки», «Венец бессмертия».В анакреонтической лирике Державина отражаются события ...и факты изличной жизни поэта. Героями его стихотворений становятся близкие ему люди — его жена Дарья Алексеевна, которую он называет то Дашенькой, то Миленой; ее родственницы, сестры Бакунины — Параша и Варюша, дочь поэта Львова — Лиза. Все это придает стихам Державина интимность, задушевность.

Любовь, воспеваемая Державиным,носит откровенно эротическийхарактер. Это земное, плотское чувство, переживаемое легко, весело, шутливо, как удовольствие, человеку самой природой. Интимному, камерному содержанию «Анакреонтических песен» соответствует их форма. В отличие от одического словесного изобилия здесь господствует краткость,лаконизм. Некоторые стихотворения — «Желание», «Люси», «Портрет Варюши» — состоят из восьми стихов. Своеобразны и мифологические образы сборника. Они представлены не державными божествами похвальных и военных од — Зевсом, Марсом, Нептуном, а образами, более легкомысленного, эротическогохарактера — Амуром (Эротом, Купидоном) , Венерой, нимфами, грациями. По тому же принципу отобраны и «славянские» божества: Лель, Знич,Зимстрела,которые должны были придать сборнику национальный колорит.

«Песни» Державина, наряду с одами Хераскова и Карамзина, знаменовали собой важныйэтап в истории русской поэзии, когдаот переводов и переложений од Анакреона был сделан переход ксобственной, отечественной анакреонтической поэзии. Дальнейшим шагом в этом направлении явилась «легкая поэзия» Батюшкова и молодого Пушкина.

 

Державин и классицизм

Творчество Державина глубоко противоречиво. «Кумир Державина — 1/4 золотой, 3/4 — свинцовый»,[131]писал Пушкин Александру Бестужеву. Эта же мысль, но с массой примеров, содержится в известной статьеБелинского «Сочинения Державина». «В поэзии Державина, — указывал критик, — явились впервые яркиевспышки истинной поэзии, местами даже проблески художественности... и вместе с тем, поэзия Державина удержала дидактический и риторический характер... который сообщен ей поэзиею Ломоносова».[132] Отмеченная Пушкиным и Белинским двойственность художественной манеры Державина объясняется тем, что он еще связан с классицизмом и широко пользуется его поэтическими средствами. Но творчество Державина принадлежит позднему классицизму, Он доводит это направление до его вершин и вместе с тем взрывает изнутри, открывая в литературе новые, неизвестные пути, которые объективно вели к романтизму и реализму. О связи Державина с классицизмом свидетельствует следующие факты. Своими учителями он с гордостью называет Ломоносова и Сумарокова. Ведущим жанром поэзии Державина была ода в разновидностях, предложенных Ломоносовым: победно-патриотическая, похвальная, духовная» анакреонтическая. От одической поэзии классицизма Державин унаследовал риторичность, т. е. многословие, рассудочность, напряженный и не всегда согретый глубоким чувством ораторский пафос. Оды его по количеству стихов иногда приближаются к поэмам XIX в., но не по содержанию, а вследствие чисто словесного изобилия. Принцип — словам тесно, а мыслям просторно — еще не известен Державину. В его одах наличествует дидактический элемент. Поэт не повествует, а поучает, хвалит или осуждает героев в духе своих гражданских представлений. Эту установку он в ряде случаев специально подчеркивает: «Хочу достоинства я чтить...» (С.211) или «Я славить мужа днесь избрал...» (С. 241). Основная мысль произведения часто выносится Державиным в конец и, наподобие басенной морали, завершает его: «Счастье нам прямое // Жить с нашей совестью в покое» (С. 206) («Мой истукан») или «Умеренность есть лучший пир» (С. 225) («Приглашение к обеду»).

Бытовые факты, военные, политические события многократно выступают у Державина не в их истинном виде, а заменяются условными, аллегорическими образами. Например, если надо сказать: подул северный ветер, поэт пишет: «Спустил седой Эол Борея // С цепей чугунных из пещер» (С. 121) («Осень во время осады Очакова»). В той же оде победы русских войск во главе с Потемкиным над Турцией предстают в виде следующей аллегории:

Российский только Марс, Потемкин...

...Полков, водимых им, орел

Над древним царством Митридата

Летает и темнит луну (С. 122).

Многие из этих аллегорий поэт вынужден был сам раскрывать в специальных Объяснениях», написанных им в конце жизни. Так, в оде «На умеренность» Державин пишет:

Пускай Язон с Колхиды древней

Златое сбрил себе руно,

Крез завладел чужой деревней,

Марс откуп взял, — мне все равно... (С. 192).

Каждый из образов этого отрывка, как указывает сам Державин, следует понимать следующим образом: под Язоном подразумевается Потемкин, получавший большие доходы с завоеванного Крыма. Под Крезом — отец Платона Зубова, нечестным путем округливший свои владения, под Марсом — крупные военачальники Ю. В. Долгоруков и Н. И. Салтыков, содержавшие винные откупа.

И вместе с тем, не объявляя классицизму войны и даже называя своими учителями лучших его представителей, Державин почти в каждом произведении в большей или меньшей степени нарушает его нормы. Так, например, он уже не придерживается строгого разграничения высоких и низких жанров, изящной и грубой действительности. В его стихотворения, как это было в «Фелице» и «Вельможе», вошли и хвалебные и обличительные начала. Прежний барьер между одой и сатирой оказался разрушенным. Державин предвосхищал одну из черт политической лирики поэтов-декабристов, Пушкина, Лермонтова, в которой наличествовали и похвала и осуждение. В связи с этим сам термин «ода» теряет у Державина свое прежнее жанровое значение и становится синонимом слова «стихотворение».

В одном и том же произведении Державин может сказать высоким слогом: «Для возлюбивших правду глаз // Лишь добродетели прекрасны, // Они суть смертных похвала» (С. 212) — и тут же, в следующей строфе почти басенные стихи: «Осел останется ослом, // Хотя осыпь его звездами...» (С. 212) («Вельможа»). «Выразительность каждой детали, а не ученое построение рационального единства — таков закон поэзии Державина»,[133] — говорит Г. А. Гуковский.

Принципиально новым стало в поэзии Державина и изображение самой действительности. Натура Державина, по словам Белинского, была артистической, художественной. Биографы поэта неоднократно указывали на его интерес к живописи. Его рисунки и чертежи были замечены еще в гимназии М. И. Веревкиным. В своих стихах он неоднократно обращается к художникам и скульпторам — к французскому ваятелю Рашету, к немецкой художнице — Анжелике Кауфман, к итальянскому живописцу Тончию. В оде «Видение мурзы» образ Фелицы — точное воспроизведение портрета Екатерины II, написанного Левицким.

Живописное начало широко представлено в поэзии Державина, Он великолепно передает цвет и форму изображаемых им явлений средствами поэтической речи. К Державину как нельзя лучше подходит выражение «художник слова». Он любит красочные эпитеты. В оде «Осень во время осады Очакова» он пишет: «Уже румяна осень носит // Снопы златые на гумно» (С. 121). В стихотворении, «Развалины» Екатерина II на прогулке смотрит «...на станицу сребробоких ей милых сизых голубков // Или на пестрых краснооких // Ходящих рыб среди прудов» (С. 263). Он заворожен красками появившейся радуги: «Пурпур, лазурь, злато, багрянец, // С зеленью тень слиясь с серебром» (С. 314). Если простые эпитеты бессильны передать богатство красок, он обращается к сложным. Его родственница юная Параша Бакунина — «сребро-розова лицом» (С. 275), у поэтессы Сафо — «бело-румяные персты» и «черно-огненный взор» (С. 209). В отдельных случаях его эпитеты могут состоять из трех слов — «лазурно-сизы-бирюзовы» (С. 232) перья павлина. Описание обеденного стола превращается в мастерски выполненный натюрморт, где каждое кушанье радует глаз своими красками:

Багряна ветчина, зелены щи с желтком,

Румяножелт пирог, сыр белый, раки красны,

Что смоль, янтарь — икра, и с голубым пером

Там щука пестрая — прекрасны! (С. 329).

То же самое — в стихотворении «Приглашение к обеду»:

Шекснинска стерлядь золотая,

Каймак и борщ уже стоят;

Вкрафинахвина, пунш, блистая

То льдом, то искрамиманят (С. 223).

Державин стремится передать не только краски, но и пластические формы. Лань в оде «Водопад» «идет робко чуть ступает... / Рога на спину преклоняет и быстро мчится меж дерев» (С. 179). Совершенно другая осанка у коня: «Крутую гриву, жарку морду // Подняв, храпит, ушми прядет» (С. 179). В стихотворении «Русские девушки» мастерски описана пляска под названием «бычок». Ее исполнительницы «...склонясь главами, ходят, // Башмаками в лад стучат, // Тихо руки, взор поводят, // И плечами говорят» (С. 280). Так, преодолевая условный, аллегорический язык классицистической поэзии, Державин вышел в своих стихах к реальному миру. Это было огромным завоеванием, открывавшим дорогу к реализму, но это не был еще сам реализм, поскольку речь еще шла лишь о перенесении в поэзию множества отдельных конкретных фактов. Дальнейшие успехи русской поэзии были связаны с мастерством художественного обобщения, с типизацией, которыми овладели другие поэты, в первую очередь Пушкин.

Новаторство Державина проявилось также и в том, что в его творчестве впервые в русской литературе нашли отражение личность поэта и факты его биографии. В русском классицизме второй трети XVIII в. общественная тематика почти полностью заслонила авторское, биографическое начало. При решении огромных государственных задач изображение частной жизни поэта казалось незначительным и даже ненужным. Поэтому поэзия Кантемира, Тредиаковского, Ломоносова, Сумарокова не дает почти никаких сведений о самом поэте и его домашнем окружении. Но в конце века соотношение государственного и личного начал в литературе резко изменилось, и для этого были веские причины.

К середине XVIII в. процесс централизации и укрепления русского государства был завершен. На очереди стояла демократизация общества: отмена крепостного права, смягчение законов. Решить эти задачи самодержавное правительство было не в силах. Государство все более и более ощущается как начало, враждебное человеку, за права которого стала бороться просветительская литература. В связи с этим государственная тематика теряет былой ореол и уступает место личному началу. Одним из проявлений этой тенденции и была автобиографическая лирика Державина, открывавшая пути к субъективному началу и к романтизму.

В отличие от своих предшественников, Державин твердо убежден в том, что автор и его личная жизнь могут быть предметом поэзии, и смело вводит эту тему в свое творчество. В стихотворении «Прогулка в Царском селе» перед читателем предстает молодой Державин, счастливый супруг, катающийся в «лодочке» со своей женой Екатериной Яковлевной Бастидон, которую он называет Пленирой. Несколькими годами позже в стихах «На смерть Катерины Яковлевны» безутешный вдовец горестно оплакивает ее внезапную кончину. Эту печаль не в силах рассеять и новая женитьба на Дарье Александровне Дьяковой (Милене), о чем он говорит в стихотворении «Призывание и явление Плениры». В послании «К Анжелике Кауфман», известной немецкой художнице, дан выразительный портрет Милены — «белокурой», «возвышенной станом», «с гордым несколько челом» (С. 222). О своей внешности — «в сединах», «с лысиной» — уже престарелый поэт сообщил в послании «Тончию», итальянскому живописцу, автору одного из портретов Державина. О вспыльчивом, бескопромиссном характере поэта — «горяч и в правде чёрт» (С. 273) — мы узнаем из стихотворения «К самому себе».

Биографическая тема особенно широко представлена в позднем творчестве Державина, в годы, наступившие после неудач на служебном поприще. Оскорбленный поэт отстаивает свое человеческое достоинство. Особенно характерно в этом плане стихотворение «Евгению. Жизнь Званская», адресованное другу поэта Евгению Болховитинову, епископу Хутынского монастыря, расположенного неподалеку от имения поэта в Званке. Поэт устал от обременительной службы при дворе. Его тянет в деревню, на покой:

Блажен, кто менее зависит от людей,

Свободен от долгов и от хлопот приказных,

Не ищет при дворе ни злата, ни честей

И чужд сует разнообразных! (С. 326).

Большую часть стихотворения занимает описание привольной жизни поэта. Это образец усадебной дворянской идиллии, в которой неспешно и вдохновенно рассказывается о тех радостях, которые доставляет Державину его пребывание в деревне. Распорядок дня определяют такие приятные занятия, как утренняя прогулка по саду, чаепитие за круглым столом с неспешным разговором о деревенских новостях. В идиллическом плане изображена и крестьянская жизнь. В Званке есть больница для крепостных и врач каждое утро докладывает барину о «вреде» и «здоровье» больных.

Возникает естественный вопрос, как согласовать эти факты с картинами помещичьего произвола, изображенными Фонвизиным и Радищевым. Кто из писателей более прав? Кто ближе к истине? Нет никаких оснований заподозрить Державина в умышленном приукрашивании крестьянской жизни. Он действительно был добрым человеком и гуманным помещиком, но то, что происходило в Званке, — исключение, а то, о чем писали Фонвизин и Радищев, — правило. Поэтому судить о положении крепостного крестьянина в России XVIII в. все-таки приходится не по стихотворению Державина, а по комедии Фонвизина и книге Радищева.

Язык и стих

Разрушение жанровой иерархии, соединение «высокого» и «низкого», серьезного и шутливого осуществлялось в поэзии Державина, за счет «вторжения» в нее просторечных слов и выражений. Поэт опирался не на книжные правила, а на широкую разговорную, в том числе и на свою собственную, повседневную речь. «Державин, — указывал Г. А. Гуковский, — пишет не так, как учит школьная теория языка, а так, как говорит в жизни он сам... А поскольку он... человек не из ученых, человек простой, прямолинейный, не салонный, — он и говорит соответственным образом».[134]

В поэзии классицистов просторечная лексика употреблялась только в низких жанрах — в басне, эпиграмме, сатире. У Державина ее можно увидеть и в оде, и в послании, и в анакреонтическом стихотворении. Тем самым разрушалась искусственнаяпреграда между «поэтическим» и разговорным языком. Так, в оде «Фелица» можно встретить рядом со стихами «Где ангел кроткий, ангел мирной, // Сокрытый в светлости порфирной...» (С. 102) стихи с совершенно иной лексической окраской — «Князья наседками не клохчут, // Любимцы въявь им не хохочут//И сажей не марают рож» (С. 102). В оде «Видение мурзы» рядом с «высокими» стихами «И лил в восторге токи слез» стоят строки, как будто перенесенные из басни: «И словом: тот хотел арбуза, //А тот соленых огурцов» (С. 113). В этой же оде встречаем такие слова, как «растабары», «шититься» (вместо «защищаться»). Особенно широко просторечная лексика представлена в дружеских посланиях, где сам жанр благоприятствовал непринужденности поэтической речи. Так, в послании «Храповицкому» встречаются такие слова, как «враки», «допущали» (вместо допускали); в стихотворении «Капнисту» — «спокойство», «пужливый», «метаться нам туды, сюды».

Вместе с тем слог Державина имел и уязвимые стороны, прежде всего в тех случаях, где церковнославянские и просторечные слова подчас стояли в одном стихе. Так, например, в стихотворении «Крестьянский праздник» рядом со словом «днесь» стоят «в кобас побренчи», рядом с «сей» — «прогаркни» («Прогаркни праздник сей крестьянский») (С. 325), что создавало лексическую дисгармонию, какофонию. Эти промахи, при всем своем уважении к гению Державина, отметил Пушкин. «Этот чудак, — писал он, — не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка... Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо... Читая его, кажется, читаешь дурной... перевод с какогото чудесного подлинника».[135]Резкость тона Пушкина объясняется тем, что перед ним стояла задача дальнейшего совершенствования литературного языка, и слог Державина уже не мог быть для него примером.

Новые пути прокладывал. Державин и в области метрики. Его поэзия отличается удивительным богатством стихотворных размеров. Он пишет и двусложными и трехсложными стопами. Особенно интересны произведения, в которых он переходит от одного размера к другому или обращается к вольному тоническому стиху. Эти отклонения от «правильного» стиха чаще наблюдаются у Державина в сугубо личных, интимных произведениях. В стихотворении «Ласточка», посвященном памяти первой жены — «Плениры», поэт чередует трехсложные дактили с трехсложными амфибрахиями.. Это помогает ему ритмически изобразить зигзагообразный полет ласточки. Стихотворение «На смерть Катерины Яковлевны» написано дольником, без соблюдения стоп. Разрушение ритма передает растерянность поэта, подавленного неожиданной кончиной горячо любимой жены:

Уж не ласточка сладкогласная

Домовитая со застрехи —

Ах! моя милая, прекрасная

Прочь отлетела, — с ней утехи (С. 207).

Столь же широко пользуется Державин звуковой инструментовкой стиха. Так, в первом стихе оды «На смерть князя Мещерского» повторяющиеся звуки «л» и «н» имитируют бой часов, отсчитывающих мгновения человеческой жизни: «Глагол времени, металла звон» (С. 85). Звуки «г» и «р» в стихотворении «Снегирь» передают грохот артиллерийского залпа: «Северны громы в гробе лежат» (С. 283). Те же звуки в оде «Водопад» воспроизводят рев водопада: «Грохочет эхо по горам, // Как гром гремящий по громам» (С. 183). В других случаях Державин сознательно, как он сам указывал, избегал звука «р», например в стихотворении «Соловей».

Новатором оказался Державин и в области рифмы. Наряду с точными он широко пользовался неточными рифмами. Он спокойно рифмует «творение» и «перья» («Павлин»), «в тьме» и «во сне» («На смерть Катерины Яковлевны»), «холм» и «дом» («Тишина»), «правды» и «водопады» («Облако»), «орудье» и «полукружье» («Радуга»), «бревны» и «устрашенны» («На взятие Измаила»), Это дало ему возможность расширить границы русского стиха и предвосхитить опыты поэтов XIX и даже XX вв. Сближая поэзию с жизнью, смело нарушая каноны классицизма, Державин прокладывал новые пути в русской литературе. Поэтому Белинский, сравнивая творчество Пушкина с морем, вобравшим в себя ручейки и реки предшествующей литературы, одной из этих могучих рек считал поэзию Державина.

 

 

МАССОВАЯ ПРОЗАИЧЕСКАЯЛИТЕРАТУРА КОНЦА XVIII В.

Классицистическая, по преимуществу стихотворная, литература 30 —50х годов XVIII в. была достоянием сравнительно узкого круга образованных читателей, прежде всего немногочисленной дворянской интеллигенции. Между тем распространение грамотности вызвало потребность в книге у более широкой массы читателей, куда входили и малообразованные дворяне, и купцы, и мещане, и даже отдельные крестьяне. Воспитанные на народной сказке, на литературе типа повестей о Фроле Скобееве, Савве Грудцыне, «гисториях» петровского времени, они ждали от книги не поучений, не рассуждений о высоких государственных материях, а занимательности; ответом на их запросы стала литературная деятельность таких писателей-прозаиков, как, Ф. А. Эмин, M. Д. Чулков, В.А. Левшин, М.И. Попов, Н. Г. Курганов и рад других.

Бросается в глаза незавидное положение этих авторов в русском обществе. Это разночинцы, которым приходилось кормиться трудами рук своих. Каждый из них вынужден был обращаться к покровителям-меценатам. Их зависимое положение чувствуется и по смиренно-просительным посвящениям, которыми они начинали свои книги. Эмин посвящает роман «Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда» графу Г. Г. Орлову, Чулков первую часть своего «Пересмешника» — графу К. Е. Сиверсу. Писатели демократического лагеря настойчиво подчеркивают свою необеспеченность. «Вергалий и Гораций, — пишет Ф. А. Эмин, — сами о себе сказывали, что бедность научила их стихотворству... И я, хотя меж умных поставить себя не могу, однако, как бедность меня прижала, принялся к сему моему сочинению...»[136] Человеком «легче бездушного пуху» называет себя Чулков. «Господин читатель! — заявляет он в самом начале книги. — Прошу, чтобы Вы не старалися узнать меня, потому что я не из тех людей, которые стучат по городу четырьмя колесами».[137]В отличие от писателейклассицистов, культивировавших стихотворные жанры, эти авторы ориентировались на прозу — роман, сказку, повесть, которые вызывали осуждение у приверженцев классицизма. Так, например, Сумароков считал для себя верхом унижения сделаться сочинителем романов и в сердцах угрожал этим самой Екатерине II. «Не лишайте, государыня, — писал он ей, — меня оставшей охоты к театральному сочинению... Мне ли романы писать пристойно, а особливо во дни царствования премудрыя Екатерины, у которой, я чаю, ни единого романа во всей ее библиотеке не сыщется».[138] «Из романов в пуд весом спирту одного фунта не выйдет, — продолжает он свои издевки над ненавистным жанром в журнале «Трудолюбивая пчела», — Я исключаю «Телемака», «Дон Кихота» и еще самое малое число достойных романов».[139] «Телемака» Сумароков выделяет за его назидательный пафос, а в «Дон Кихоте» видит сатиру на романы.
И все-таки, несмотря на яростные протесты Сумарокова и его единомышленников, романы находили широкий спрос у самой широкой публики. Переводная литература уже была представлена такими книгами, как повесть Вольтера «Задиг», роман Дефо «Молль Флендерс», «Похождения ЖильБлаза из Сантильяны» Лесажа, «Манон Леско» Прево и др. Наряду с иностранными появлялись и русские авторы с переводными и оригинальными произведениями. Среди них особенно известны были Ф. А. Эмин и его сын Н. Ф. Эмин.

Другим жанром, пользовавшимся еще более широким спросом, были сказки и сказочные сборники, тоже как переводные, так и оригинальные. Этот жанр решительно отвергался классицистами, чуждавшимися всего фантастического, развлекательного, простонародного. На первом месте стояли сборники «Тысячи и одной ночи». Так, Ф. Ф. Вигель, вспоминая свое детство, рассказывал о жене гарнизонного прапорщика, Василисе Тихоновне, которая пленялась «Тысячью и одной ночью», знала сказки наизусть и рассказывала их. Одним из вольных подражаний «Тысяче и одной ночи» был «Пересмешник» М. Д. Чулкова.

Третьим источником развлекательного чтения была многообразная рукописная литература, истоки которой начинались в конце XVII — начале XVIII в. В нее входили сатирические повести «О куре и лисице», «О попе Савве», «О шемякином суде», маленькие стихотворные повестушки («фацеции»), бытовые повести «О Фроле Скобееве», «О Карпе Сутулове», «О Савве Грудцыне». Часть из них проникала и в печатную литературу, например «Повесть о Фроле Скобееве».

Ф. А. Эмин (ок. 1735-1770)

Биография Эмина настолько необычна, что многие факты, представленные в ней, долгое время считались вымыслом. Однако документы, обнаруженные в последнее время, подтверждали их достоверность. Эмин родился в Константинополе и при рождении получил имя Магомет. Национальность его родителей трудно определить. С риском для жизни и претерпев множество опасных приключений, он в 1761 г. добрался до Англии и принял русское подданство. При крещении он получил имя Федор. Прибыв в том же году в Петербург, он поступил в Коллегию иностранных дел на должность переводчика с итальянского, испанского, португальского, английского и польского языков. Быстро овладев русским языком, Эмин в 1763 г. выпускает два оригинальных романа — «Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда» и «Приключения Фемистокла». За ними последовало несколько любовно-авантюрных романов, оригинальных и переводных. В 1766 г. вышел роман «Письма Эрнеста и Доравры». С 1767 по 1769 г. Эмин опубликовал три тома «Русской истории» (издание доведено до 1213 г.), в которой подлинные исторические факты перемежаются с вымыслом. В 1769 г. он начал выпускать сатирический журнал «Адская почта», отличавшийся смелостью и независимостью суждений.

Мировоззрение Эмина, в сравнении со взглядами дворянских идеологов (Сумарокова, Хераскова), отличается некоторым демократизмом, но демократизм этот крайне непоследователен. Просветительские взгляды он воспринял робко, осторожно, с поправкой на самодержавно-крепостнические устои России. Так, например, говоря о купечестве, он называет его «душой» государства. Сравнивая придворного кавалера, в совершенстве изучившего дворцовые церемонии, с купцом, обогащающим свое отечество, автор отдает последнему безоговорочное предпочтение. И в явном противоречии с этим утверждением Эмин заявляет, что купцам никогда не надобно поручать в государстве никакого правления. Непоследовательно отношение Эмина и к крепостному крестьянину. В романе «Письма Эрнеста и Доравры» автор сожалеет об участи мужика, находящегося во владении «дурного» помещика. «Сколь несчастливы те бедняки, — восклицает он, — которые... достались во власть таким людям...»[140] Но наряду с «дурными» в романе представлены и «добрые» помещики, крестьяне которых, по уверению Эмина, не столько работают, сколько отдыхают в прохладной тени. Автор признает незыблемость крепостнических отношений, отмена которых подорвала бы, по его словам, устои государства. «Тех, кто родился в хлебопашестве, — замечает он, — не надо воспитывать так, чтоб им можно было стараться о министерстве. Тогда рушилось бы благополучие общества».[141]В неприкосновенности остается и самодержавное правление, которое Эмин уподобляет разумной власти отца в большой семье.

Заслуга Эмина состоит в том, что он дал русской литературе первые образцы любовно-авантюрного, политического и сентиментального романов.

Начал Эмин с любовно-авантюрных романов — переводных и оригинальных. Наиболее популярен среди них — «Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда», По своему типу он восходит к позднегреческому роману и напоминает русские повести и «гистории» петровского времени. В нем противостоят два начала: изменчивая судьба героя, попадающего в самые критические ситуации, и «непреоборимое постоянство» в любви, помогающее переносить лишения и бедствия, Такова история главного героя романа — турецкого юноши Мирамонда и египетской принцессы Зюмбулы. Посланный отцом за границу для получения образования, Мирамонд претерпевает кораблекрушение, попадает в плен к пиратам, его продают в рабство, он сидит в темнице, затем участвует в кровопролитных сражениях, но выходит победителем из всех испытаний. Параллельно судьбе Мирамонда описаны его словам, изобразил самого себя. Композиция романа усложняется похождения его друга Феридата, в котором автор, по множеством вставных новелл. Несмотря на невысокий художественный уровень, романы Эмина содержали в себе некоторые полезные сведения. Автор мог рассказать своим читателям о странах, в которых он побывал, о нравах и обычаях жителей этих стран. В «Приключениях Фемистокла» Эмин дает образец политикофилософского романа типа фенелоновского «Телемака». До Эмина русская литераутра не имела таких произведений. Герой романа — древнегреческий полководец и политический деятель Фемистокл, изгнанный из Афин, странствует вместе с сыном Неоклом, посещает разные страны. В пути он делится с Неоклом соображениями о политическом строе, законах и нравах различных государств.

В 1766 г. вышло лучшее произведение Эмина — первый в России сентиментальный роман «Письма Эрнеста и Доравры», испытавший сильное влияние книги Ж.Ж. Руссо «Юлия, или Новая Элоиза». Но между этими произведениями есть и серьезные различия. Взгляды Руссо отличаются большей смелостью, радикализмом. В его романе счастью героев мешает их социальное неравенство, поскольку Юлия — аристократка, а ее возлюбленный Сен-Прё — разночинец, плебей. У Эмина социальный конфликт отсутствует, Эрнест и Доравра принадлежат к дворянскому сословию. Препятствие же к браку — материальная необеспеченность Эрнеста. Однако вскоре положение героя изменяется к лучшему: его посылают секретарем посольства в Париж. Но неожиданно возникает новая преграда. Доравра узнает, что Эрнест был женат и скрыл это от нее. Сам же Эрнест считал свою жену умершей. Доравра по воле отца выходит замуж за другого. Эрнест вынужден примириться со своей участью.

Эмин решил дать жизненным неудачам своих героев иное объяснение, чем Руссо, Жестокие общественные законы он заменяет неумолимым «роком», преследующим Эрнеста. Это, как писал исследователь русской литературы XVIII в. В. В. Сиповский, «не только литературный прием, а основа мировоззрения Эмина»,[142] не сумевшего подняться до понимания общественной обусловленности человеческих отношений. Мысль о «роке» проходит через всю книгу Эмина. После каждой своей неудачи Эрнест не устает жаловаться на «лютость рока, на безжалостность своей «судьбины».

Эмин первый в русской литературе вывел «чувствительных» героев, переживания которых отличаются типично сентиментальной экзальтацией. Эрнест и Доравра обильно проливают слезы, падают в обморок, угрожают друг другу самоубийством. Их настроение отличается резкими переходами от радости к отчаянию, от уныния к восторгу. В отличие от любовноавантюрных романов в новом произведении Эмина мало действия, да и происходит оно как бы за кулисами. Автору важен не столько сам факт, сколько психологическая реакция на него. В связи с этим на первый план вынесены обширные исповеди и размышления героев, чему соответствует и эпистолярная форма романа. В ряде случаев Эмин включает в свое произведение пейзажные картины, отражавшие душевное состояние героев.

В романе широко представлены рассуждения Эрнеста и его друга Ипполита на социальные и политические темы, носящие в ряде случаев сатирический характер: о положении крепостных крестьян, о неправосудии, о пагубной роли при дворе вельмож.

 

 

М. Д. Чулков (1743-1792)

Выходец из мещанского сословия, М. Д. Чулков прошел трудный жизненный путь, прежде чем добился относительного благосостояния. Родился он, видимо, в Москве. Учился в разночинской гимназии при Московском университете. Был актером сначала университетского, а позже — придворного театра в Петербурге. С 1766 по 1768 г. вышли четыре части его сборника «Пересмешник, или Славенские сказки», последняя, пятая часть появилась в 1789 г.

В 1767 г. Чулков напечатал «Краткий мифологический лексикон», в котором на вымышленной основе пытался воссоздать древнюю славянскую мифологию. Славянские божества осмыслялись Чулковым по аналогии с античными: Лада — Венера, Лель — Амур, Световид — Аполлон и т. п. Это было стремление, хотя и наивное, освободиться от господства античной мифологии, столь почитаемой писателями-классицистами. И действительно, «славенские» божества, предложенные Чулковым и его продолжателем М. И. Поповым, начали с этих пор фигурировать во многих произведениях: и в «Пересмешнике» Чулкова, и в книге Попова «Славянские древности, или Приключение славянских князей» (1770), а затем в стихах Державина, поэмах Радищева, в произведениях Крылова, Кюхельбекера и других поэтов. Продолжением «лексикона» был. «Словарь русских суеверий» (1782). В нем в алфавитном порядке дано описание верований и обрядов не только русского, но идругих народов, населявших российскую империю: калмыков, черемисов, лопарей и т. д.

В 1769 г. Чулков выступает с сатирическим журналом «И то и сё». Позиция журнала была непоследовательна. Отказавшись следовать за «Всякой всячиной» Екатерины, Чулков вместе с тем осуждает и «Трутень», называя Новикова «неприятелем» всего рода человеческого. Заслуживает внимания публикация в журнале «И то и сё» пословиц, а также описание народных обрядов — свадеб, Крестин, святочных гаданий, отражающее пробудившийся в обществе интерес к русской национальной культуре. Менее интересен другой сатирический журнал Чулкова «Парнасский щепетильник», посвященный осмеянию «несмысленных», т. е. плохих стихотворцев.

С 1770 по 1774 г. вышли четыре книги «Собрания разных песен», в которых с наибольшей силой проявился интерес Чулкова к фольклору. Наряду с песнями известных авторов, в том числе Сумарокова, сборник содержит и народные песни — подблюдные, хороводные, исторические и др. Чулков записывал их не сам, а пользовался рукописными сборниками, на что он указывает в предисловии к первой части. Некоторые тексты он дорабатывал.

Литературный труд плохо обеспечивал Чулкова. В 1772 г. он поступает секретарем в государственную Коммерц-коллегию, а позже переходит в Сенат. В связи с этим меняется и характер его литературной деятельности. Он создает семитомное «Историческое описание российской коммерции» (1781-1788), а затем — «Словарь юридический, или Свод российских узаконений» (1791-1792). Служба дала Чулкову возможность получить дворянское звание и приобрести под Москвой несколько имений.

«Пересмешник, или Славенские сказки» — сказочный сборник в пяти частях. Отношение к сказке в классицистической литературе было подчеркнуто пренебрежительное. Как фантастическое, равлекательное чтение, она считалась произведением, созданным невеждами для столь же невежественных читателей.

При господствующем положении классицистической литературы авторы любовно-авантюрных романов и сказочных сборников прибегали к любопытным хитростям. Они начинали свою книгу предисловием, в котором иногда кратко, иногда пространно перечисляли те «полезные» истины и назидательные уроки, которые читатель якобы мог вынести из. предлагаемого ими произведения. Так, например, в предисловии к сказочному сборнику «Тысяча и один час» (1766) говорилось: «Мы вздумали оные (сказки) напечатать, ибо... они все искали нас уведомить о богословии, политике и рассуждении тех народов, у которых вмещено действие сил басен... Описывают (они) любовь не иную какую, как невинную и законную... Вовсех местах... честность прославляется... добродетель торжествует и... пороки наказываются».

Чулков отказывается от компромиссов с классицизмом. Его книга тоже начинается «предуведомлением», но оно звучит как вызов дидактическим целям. «В сей книге, — писал он, — важности и нравоучения очень мало, или совсем нет. Она неудобна, как мне кажется, исправлять грубые нравы, опять же нет в ней и того, чем оные умножить; итак, оставив сие, будет она полезным препровождением скучного времени, ежели примут труд ее прочитать».[143]

В соответствии с этой установкой выбрано и название сборника, На первое место вынесено слово «Пересмешник», характеризующее автора не как моралиста, а как весельчака и забавника, ибо человек, по словам Чулкова, «животное смешное и смеющееся, пересмехающее и пересмехающееся». В «Пересмешнике» Чулков собрал и объединил самый разнообразный материал. Наиболее широко использованы им международные сказочные мотивы, представленные в многочисленных сборниках. Композиция «Пересмешника» заимствована из знаменитой «Тысячи и одной ночи», которая выдержала в России в XVIII в. четыре издания, Чулков берет из нее сам принцип построения «Пересмешника»: он мотивирует причину, которая побудила рассказчика приняться за сказки, а также материал расчленяет по «вечерам», соответствующим «ночам» арабского сборника.

Этот принцип окажется надолго после Чулкова своего рода русской национальной традицией вплоть до «Вечеров на хуторе близ Диканьки» Гоголя. Правда, в отличие от «Тысячи и одной ночи», в «Пересмешнике» не один, а два рассказчика: некий Ладан, имя которого произведено Чулковым от «славенской» богини любви — Лады, и беглый монах из обители святого Вавилы,

Оказавшись в доме отставного полковника, они, после скоропостижной смерти полковника и его жены, рассказывают по очереди сказки их дочери Аленоне, чтобы утешить и развлечь ее. При этом сказки Ладана отличаются волшебным, а рассказы монаха — реально-бытовым содержанием. Главный герой фантастических сказок — царевич Силослав, разыскивающий свою невесту Прелепу, похищенную злым духом. Случайные встречи Силослава с многочисленными героями, которые рассказывают ему о своих похождениях, позволяют ввести в повествование вставные новеллы. Одна из таких новелл — встреча Силослава с отрубленной, но живой головой царя Раксолана, восходит к сказке о Еруслане Лазаревиче. Ею впоследствии воспользуется Пушкин в поэме «Руслан и Людмила». Многие мотивы взяты Чулковым из французских сборников конца XVII — начала XVIII в., известных под названием «Кабинет фей», а также из старинных русских повестей, переводных и оригинальных. Однако русская фольклорная сказка в «Пересмешнике» представлена очень скудно, хотя главная задача писателя состояла в попытке создать русский национальный сказочный эпос, на что указывает прежде всего название книги — «славенские сказки». Обширному материалу, в массе своей почерпнутому из иноземных источников, Чулков стремится придать русский колорит за счет упоминания русских географических названий: озеро Ильмень, река Ловать, а также придуманных им «славенских» имен типа Силослав, Прелепа и т. п. В сказках монаха, отличающихся реально-бытовым содержанием, Чулков опирался на другую традицию: на европейский плутовской роман, на «Комический роман» французского писателя П. Скаррона и особенно на фацеции — сатирические и бытовые повести. С последними связана прежде всего самая большая из реально-бытовых повестей — «Сказка о рождении тафтяной мушки». Герой повести студент Неох — типичный плутовской герой. Содержание повести распадается на ряд самостоятельных новелл. Испытав ряд взлетов и падений, Неох добивается прочного положения при дворе государя и становится зятем большого боярина.

Последняя, пятая часть «Пересмешника» вышла в 1789 г. Она завершает сюжет сказок, начатых в предшествующей части. Принципиально новыми были в ней три сатирико-бытовые повести: «Горькая участь», «Пряничная монета» и «Драгоценная щука». Эти повести отличались от других произведений «Пересмешника» резко обличительным содержанием.

В повести «Горькая участь» говорится об исключительно важной роли в государстве крестьянина и вместе с тем о его бедственном положении. «Крестьянин, пахарь, земледелец, — пишет Чулков, — все сии три названия, по преданию древних писателей, в чем и новейшие согласны, означают главного отечества питателя во время мирное, а в военное — крепкого защитника, и утверждают, что государство без земледельца обойтися так, как человек без головы жить, не может» (Ч. 5. С. 188 —189). Лаконично и четко сформулированы две общественные функции, которые выполняло крестьянство. Но заслуги его находились в вопиющем противоречии со страшной нищетой и бесправным положением, в котором находились крестьяне. И Чулков не проходит мимо этой проблемы. «Витязь повести сей, — продолжает автор, — крестьянин Сысой Фофанов, сын Дурносопов, родился в деревне, отдаленной от города, воспитан хлебом и водою, был повит прежде пеленами, которые тонкостью и мягкостью своею не много уступали цыновке, лежал на локте вместо колыбели в избе, летом жаркой, а зимой дымной; до десятилетнего возраста своего ходил босиком и без кафтана, претерпевал равномерно летом несносный жар, а зимою нестерпимую стужу. Слепни, комары, пчелы и осы вместо городского жиру во времена жаркие наполняли тело его опухолью. До двадцати пяти лет, в лучшем уже убранстве против прежнего, то есть в лаптях и в сером кафтане ворочал он на полях землю глыбами и в поте лица своего употреблял первобытную свою пищу, то есть хлеб и воду со удовольствием» (Ч. 5. С. 189).

Трагическое положение крестьян усугубляется появлением среди них «съедуг», которые заставляют на себя работать чуть не всю деревню. Попутно рассказывается о лекарях-взяточниках, наживающихся во время рекрутских наборов, об офицерах, нещадно обкрадывающих своих солдат. Сысою Фофанову довелось участвовать и в сражениях, в одном из которых он потерял правую руку, после чего был отпущен домой.

Далее повесть «Пряничная монета» затрагивает не менее важную социальную проблему — винные откупа и корчемство.[144] Откупная торговля вином была величайшим злом для народа. Правительство, заинтересованное в легком получении винных сборов, продавало право продажи вина откупщикам, которым одновременно поручалось преследование частных корчемников. Следствием всего этого было спаивание населения и безнаказанное самоуправство откупщиков. В середине XVIII в. правительство разрешило и дворянству заниматься винокуренным делом, но не для продажи, что освободило дворян от произвола откупщиков. В повести Чулкова объектом сатиры, к сожалению, оказалась не сама торговля вином, разоряющая народ, калечащая его духовно и физически, а лишь нарушители закона, занимавшиеся тайной продажей горячительных напитков. Так, некий майор Фуфаев, не решаясь открыто заняться корчемством, открыл в своем селе торговлю пряниками по повышенной цене, а по этим пряникам, в зависимости от их величины, у него на дому выдавали соответственную меру вина.
В третьей повести — «Драгоценная щука» — обличается взяточничество. Это был порок, которым страдала вся бюрократическая система государства. Официально взятки запрещались, но Чулков показывает, что существовало множество способов обойти закон. «Исчисление всех хитростей, — пишет он, — ежели оные описывать, составит пять частей «Пересмешника» (Ч. 5. С. 213). В повести рассказывается о воеводе, который, прибыв в назначенный ему город, решительно отказался принимать взятки. Подхалимы приуныли, но потом узнали, что воевода большой охотник до щук. С тех пор вошло в обычай подносить ему самую крупную щуку, и при этом — живую. Позже выяснилось, что каждый раз покупалась одна и та же щука, которую держал в садке слуга воеводы и при этом брал за нее сумму, соразмерную важности дела просителя. Когда воевода уезжал из города, он устроил прощальный обед, на котором была подана и знаменитая щука. Гости без труда подсчитали, что за каждый кусок рыбы они заплатили по тысяче рублей. «Драгоценная щука» становится у Чулкова ярким символом взяточничества. «Сия тварь, — пишет автор, — орудием взяток избрана была, как кажется, потому, что имеет она острые и многочисленные зубы... и... можно было бы назначить ее изображением ехидной ябеды и неправосудия» (Ч. 5. С. 220).

При всех недостатках этого сборника, вполне допустимых при первом опыте, само намерение писателя создать национальное русское произведение заслуживает серьезного внимания.

«Пересмешник» Чулкова породил традицию. В большом количестве создавались сказочные сборники, а позже и сказочные поэмы. В 1770 —1771 гг. выходят «Славянские древности, или Приключения славянских князей» М. И. Попова. Эта книга продолжает волшебно-сказочную традицию «Пересмешника», минуя его реально-бытовой материал. Вместе с тем Попов стремится усилить исторический колорит своего сборника. Он называет древние славянские племена — полян, дулебов, бужан, «кривичан», древлян; упоминает исторические места — Тьмутаракань, Искорест; рассказывает об обычаях древлян сжигать мертвецов, похищать жен. Однако этот немногочисленный комментарий тонет в обширном море волшебно-рыцарского повествования.

Волшебно-сказочная традиция преобладает и в «Русских сказках» В. А. Лёвшина. Десять частей этого сборника выходят с 1780 по 1783 г. Известным новшеством в них было обращение к былинному эпосу, который Лёвшин рассматривает как разновидность волшебно-рыцарской сказки. Этим объясняется и довольно бесцеремонное обращение с былиной. Так, первая же «повесть» «О славном князе Владимире Киевском Солнышке Всеславьевиче и о сильном его могучем богатыре Добрыне Никитиче», вопреки своему былинному названию, снова уводит нас к различного рода сказочным превращениям. Сам Тугарин Змеевич оказывается у Лёвшина волшебником, рожденным из яйца чудовища Сарагура. Былинная традиция проявляет себя в этой повести лишь именами героев и стремлением стилизовать рассказ в духе былинного склада. Кроме того, в пятой части «Русских сказок» содержится довольно точный пересказ былины о Василии Буслаеве.

Из сатирико-бытовых повестей лёвшинского сборника наиболее интересно «Досадное пробуждение». В нем представлен предшественник Акакия Акакиевича и Самсона Вырина — маленький чиновник, задавленный нуждой и бесправием. Чиновник Брагин был обижен начальником. С горя он запил. Во сне ему явилась богиня счастья Фортуна. Она превратила Брагина в красавца и предложила ему стать ее мужем. После пробуждения Брагин видит себя лежащим в луже, к груди он прижимал ногу лежащей рядом свиньи.

В 80е годы XVIII столетия появляется стремление отойти от волшебно-сказочной традиции «Пересмешника» и создать настоящую фольклорную сказку. Это намерение отразилось даже в названиях сборников. Так, в 1786 г. вышел сборник «Лекарство от задумчивости или бессонницы, или Настоящие русские сказки». Другой сборник этого же года снова подчеркивает фольклорный характер книги: «Дедушкины прогулки, или Продолжение настоящих русских сказок». Только «Сказки русские, содержащие в себе десять народных сказок» (1787), принадлежащие перу Петра Тимофеева, уже не носят полуфольклорного, полукнижного характера.

В дальнейшем, под влиянием сказочных сборников, начинают создаваться поэмы. Свидетельством непосредственной связи «богатырских» поэм со сказочными сборниками являются поэмы Н. А. Радищева, сына знаменитого писателя, — «Альоша Попович, богатырское песнотворение» и «Чурила Пленкович» с таким же подзаголовком. Обе изданы в 1801 г. Каждая из поэм — близкий пересказ «повестей», помещенных в «Русских сказках» В. Лёвшина. Сказочные поэмы писали у нас А. Н. Радищев («Бова»), Н. М. Карамзин («Илья Муромец»), М. М. Херасков («Бахариана») и другие поэты. Последним звеном в этой цепи была поэма Пушкина «Руслан и Людмила», гениально завершившая эту, более чем полувековую традицию,

Чулков издал книгу «Пригожая повариха, или Похождение развратной женщины». Героиня романа — женщина легкого поведения по имени Мартона. Жизнь доставляет Мартоне больше страданий, чем радостей. Поэтому социальная обстановка, окружающая героиню, обрисована уже не в комическом, а в сатирическом плане. Чулков стремится понять и в какой-то степени оправдать свою героиню, вызвать к ней сочувствие, поскольку в ее «развратной» жизни меньше всего виновата она сама. Повествование ведется от лица самой Мартоны. «Я думаю, — начинает она свой рассказ, — что многие из наших сестер назовут меня нескромною... Увидит свет, увидев разберет, а разобрав и взвеся мои дела, пускай именует меня, какою он изволит».[145]

Героиня рассказывает о том трудном положении, в котором она оказалась после смерти мужа. «Известно всем, — продолжает она, — что получили мы победу под Полтавою, на котором сражении убит несчастный муж мой. Он был не дворянин, не имел за собой деревень, следовательно, осталась я без всякого пропитания, носила на себе титул сержантской жены, однако была бедна». Второй довод Мартоны в свое оправдание — положение женщины в обществе. «Не знала я обхождения людского и не могла приискать себе места, и так сделалася вольною по причине той, что нас ни в какие должности не определяют».[146]

Характер Мартоны и ее поведение складываются в жестокой борьбе за право жить, которую ей приходится вести каждодневно. Мартона цинична не по своей натуре. Циничной ее делает отношение к ней окружающих. Описывая знакомство с очередным содержателем, она спокойно замечает: «Первое сие свидание было у нас торгом, и мы ни о чем больше не говорили, как заключали контракт, он торговал мои прелести, а я уступала ему оные за приличную цену».[147]Мартона впитала в себя и аморализм дворянского общества, и его сословные предрассудки. После того как она от камердинера перешла на содержание к барину, ей кажется «подло иметь сообщение с холопом». «Я смеюся, — говорит она, — некоторым и мужьям, которые хвалятся верностию своих жен, а кажется, что лучше молчать о таких делах, которые находятся в полной жениной власти».[148]

Но эгоистическую основу поведения человека раскрыли еще фацеции. Однако они не сумели показать добрые, гуманные чувства. Что касается Мартоны, то наряду с цинизмом и хищничеством ей присущи и добрые, благородные поступки. Узнав о том, что развратная дворянка хочет отравить своего мужа, Мартона решительно вмешивается в эту историю и раскрывает замысел преступницы. Она прощает обманувшего и обокравшего ее любовника и при известии о его близкой кончине искренне сожалеет о нем. «Дурной против меня поступок Ахалев, — признается она, — совсем истребился из моей памяти, и одни только его благодеяния представлялся живо в моем понятии. Я плакала о его кончине и сожалела его столько, сколько сожалеет сестра о родном своем брате, который наградил ее приданым...»[149]

В отличие от условной «древности», представленной в других повестях, в «Пригожей поварихе» события происходят в XVIII в. Время действия датировано ссылкой на Полтавскую битву, в которой был убит муж Мартоны. Указаны и места, где происходят события романа. Сначала Киев, затем — Москва. Здесь Мартона посещает церковь Николы на курьих ножках, а в Марьиной роще происходит дуэль между ее поклонниками. Художественное своеобразие «Пригожей поварихи» обусловлено сатирическим воздействием традиции журналов 1769-1770 гг. — журналов самого Чулкова «И то и сё» и Эмина «Адская почта». В них уже появляются образы, выведенные Чулковым в «Пригожей поварихе», — бесцеремонные содержанки, взяточники-подьячие, развратные дворянки, обманутые мужья, самолюбивые бездарные поэты, ловкие нахальные любовники.
Обращает на себя внимание насыщенность повести народными пословицами, которые объяснимы демократическим происхождением героини. И вместе с тем появление в