Женское образование в XVIII — начале XIX века 5 страница

Появились платья, которые позже стали называть онегинскими, хотя они вошли в моду задолго до опубликования «Евгения Онегина», уже на грани двух веков. Вместе с изменением стиля одежды меняются и прически: женщины (как и мужчины) отказываются от париков — здесь тоже побеждает «естественность». Мода эта перешагивает через границы, и, хотя между революционным Парижем и остальной Европой идет война, попытки остановить моду у политических границ оказываются тщетными. Женщины одержали здесь блестящую победу над политикой.

Перемена вкусов коснулась и косметики (как и всего вообще, что меняло женскую внешность). Просветительский идеал простоты резко сокращает употребление красок. Бледность (если не естественная, то создаваемая с большим искусством!) стала обязательным элементом женской привлекательности.

Красавица XVIII века пышет здоровьем и ценится дородностью. Людям той поры кажется, что женщина полная — это женщина красивая. Именно крупная, полная женщина считается идеалом красоты — и портретисты, нередко греша против истины, приближают портретируемых к идеалу. Известны случаи, когда художник для торжественного портрета (а это мы можем установить, сравнивая его с рисованными профилями или другими портретами) награждает заказчицу полнотой, вовсе ей не свойственной. Отдавая предпочтение пышным формам, соответственно относятся и к аппетиту. Женщина той поры ест много и не стесняется этого.

С приближением эпохи романтизма мода на здоровье кончается. Теперь кажется красивой и начинает нравиться бледность — знак глубины сердечных чувств. Здоровье же представляется чем-то вульгарным. Жуковский скажет:

Мила для взора живость цвета,

Знак юных дней;

Но бледный цвет, тоски примета,

Еще милей.

«Алина и Альсим»

Женщина эпохи романтизма должна быть бледной, мечтательной, ей идет грусть. Мужчинам нравилось, чтобы в печальных, мечтательных голубых женских глазах блестели слезы и чтобы женщина, читая стихи, уносилась душой куда-то вдаль — в мир более идеальный, чем тот, который ее окружает.

Впрочем, романтический идеал женщины-ангела имел и своего двойника:

Ангел дьяволом причесан

И чертовкою одет17.

Романтическое соединение «ангельского» и «дьявольского» также входит в норму женского поведения.

Литература и искусство конца XVIII — начала XIX веков создают идеализированный образ женщины, который, разумеется, расходился с тем, что давала жизненная реальность. Но, с одной стороны, это резко повышало роль женщины в культуре. Идеалом эпохи становится образ поэтической девушки. С другой стороны, образ этот облагораживающе действует на реальных девушек. Не потому ли имена, пусть немногих из них, незабвенны в истории России. Героические поступки женщин эпохи декабризма — во многом плод проникновения поэзии Жуковского, Рылеева и Пушкина в женскую библиотеку на рубеже XVIII—XIX веков и в первые десятилетия ХIХ столетия.

Изменение общего стиля культуры отразилось на самых разнообразных сторонах быта.

Стремление к «естественности» прежде всего оказало влияние на семью. Во всей Европе кормить детей грудью стало признаком нравственности, чертой хорошей матери. С этого же времени начали ценить ребенка, ценить детство.

Раньше в ребенке видели только маленького взрослого. Это очень заметно, например, по детской одежде. В начале XVIII века детской моды еще нет. Детей одевают в маленькие мундиры, шьют им маленькие, но по фасону — взрослые одежды. Считается, что у детей должен быть мир взрослых интересов, а само состояние детства — это то, что надо пробежать как можно скорее. Тот, кто задерживается в этом состоянии — тот митрофан, недоросль, тот недоразвит и глуп.

Но Руссо сказал однажды, что мир погиб бы, если бы каждый человек раз в жизни не был ребенком... И постепенно в культуру входит представление о том, что ребенок — это и есть нормальный человек. Появляется детская одежда, детская комната, возникает представление о том, что играть — это хорошо. Не только ребенка, но и взрослого надо учить, играя. Учение с помощью розги противоречит природе.

Так в домашний быт вносятся отношения гуманности, уважения к ребенку. И это — заслуга в основном женщины. Мужчина служит. В молодости он — офицер и дома бывает редко. Потом он в отставке, помещик — в доме наездами, все время занят хозяйством или на охоте. Детский же мир создает женщина. А для того, чтобы создать его, женщине необходимо много пережить, передумать. Ей надо стать читательницей.

Итак, в 70—90-е годы XVIII века женщина становится читательницей. В значительной мере складывается это под влиянием двух людей: Николая Ивановича Новикова и Николая Михайловича Карамзина.

Новиков, посвятивший свою жизнь пропаганде Просвещения в России, создал новую эпоху и в истории русской женской культуры. Разумеется, женщины читали книги и до Новикова, но он первым поставил перед собой цель сделать женщину — мать и хозяйку — читательницей, подготовить для нее продуманную систему полезных книг в доступной для нее форме. Напомним, что еще Сумароков мечтал об идеальном царстве, где «учатся в школах и девки» (писатель оговаривал — «дворянские»). Педагогические мечты Сумарокова Новиков реализовал с неслыханной энергией и необыкновенным умением. Им была создана подлинная библиотека для женского чтения.

Карамзин начал свою просветительскую деятельность в школе Новикова и под его руководством. Вместе со своим другом А. П. Петровым он редактировал новиковский журнал «Детское чтение для сердца и разума» (1785—1789). Читателями журнала — впервые в России — были дети и женщины-матери.

Однако Карамзин вскоре разошелся с Новиковым. Новиков, видя в литературе в основном прикладную педагогику, считал, что России нужна нравоучительная, полезная книга — дидактика, только притворяющаяся искусством. Карамзин же, поэт и один из самых блистательных деятелей русской литературы XVIII века, не мог и не хотел отводить искусству чисто служебную роль. Красота, по его мнению, сама по себе имеет нравственное значение. Искусство нравственно и без надоедливых моральных нравоучений. Оно педагогично именно тогда, когда не заботится о педагогичности.

Карамзин теоретически обосновывает и практически создает литературу, нравственный и педагогический эффект которой не был основан на прямолинейной назидательности. Более того: некоторые произведения Карамзина, смело трактовавшие вопросы любви и этики, измельчавшим продолжателям Новикова казались даже безнравственными. Нам сейчас почти невозможно представить себе, какое возмущение вызывали карамзинские повести, где писатель касался таких «запрещенных» сюжетов, как любовь брата к сестре («Остров Борнгольм», 1794; баллада «Раиса», 1791) или любовное самоубийство («Сиерра-Морена», 1795). Однако именно эти сочинения, влияние которых на читателей литературным староверам казалось безнравственным, были, как показала история, не только глубоко нравственными, но и моралистическими. Не случайно для поколения романтиков Карамзин стал уже казаться наивным и навязчивым.

Отношение литературы и морали — один из самых острых вопросов, возникавших на заре романтизма. Особенно болезненно звучал он, когда обсуждались проблемы: «искусство и семья», «искусство и женщина», «искусство и дети». Приведу один пример.

В семье писателя М. Хераскова воспитывалась юная Анна Евдокимовна Карамышева (о ее судьбе будет подробно говориться далее, в главе «Две женщины»). Романы казались столь опасными для нравственности, что когда в доме Хераскова говорили о них (а романы тогда были такие невинные, такие скучные, такие нравственные!)*, то Карамышеву, уже замужнюю женщину, просто выставляли из комнаты! Это — 70-е годы XVIII века. Так было в семье, ориентированной на патриархальный уклад. Но мать Карамзина уже в это время читала и давала читать сыну те модные романы, которые через десять лет наводнили большинство дамских библиотек**. Романы эти тоже наивны, но впоследствии Карамзин скажет, что человек, который плачет над судьбой героя, не будет равнодушен к несчастьям другого человека. В наивных, смешных уже в эпоху Пушкина книгах сквозила гуманная мысль, и они действовали, может быть, лучше, чем нравственные уроки, излагаемые в форме прямых наставлений.

Пройдет еще немного времени, и Татьяна Ларина — девушка 1820-х годов — появится перед читателем «с французской книжкою в руках, с печальной думою в очах». Пушкинская героиня живет в мире литературы:

Воображаясь героиней

Своих возлюбленных творцов,

Кларисой, Юлией, Дельфиной,

Татьяна в тишине лесов

Одна с опасной книгой бродит...

(3, X)

Барышня 1820-х годов, провинциальная барышня, живущая где-то около Пскова, перечувствует, передумает то, что чувствуют и думают герои лучших литературных произведений. Недаром Пушкин скажет о Татьяне:

... себе присвоя

Чужой восторг, чужую грусть...

(3, X)

Создается другой тип человека, другой тип женщины. Это очень хорошо показал Ф. С. Рокотов на одном из первых романтических портретов — портрете А. П. Струйской. Вспомним стихи Николая Заболоцкого, который по поводу этого портрета писал:

Ты помнишь, как из тьмы былого,

Едва закутана в атлас,

С портрета Рокотова снова

Смотрела Струйская на нас?

Ее глаза — как два тумана,

Полуулыбка, полуплач,

Ее глаза — как два обмана,

Покрытых мглою неудач.

Соединены; двух загадок,

Полувосторг, полуиспуг,

Безумной нежности припадок,

Предвосхищены; смертных мук.

Когда потемки наступают

И приближается гроза,

Со дна души моей мерцают

Ее прекрасные глаза.

«Портрет»

А еще через несколько лет мы увидим, что молодая женщина, девушка окажутся порой способными на то, на что мужчины, связанные с государственной жизнью и службой, смелые мужчины, которые погибают на редутах, неспособны.

Когда на Сенатской площади картечь разгромила каре декабристов, случилось, пожалуй, самое страшное. Не аресты и не ссылки оказались страшны. Моральное разрушение человека происходило в петербургских дворцах, где вчерашние друзья декабристов спешили засвидетельствовать лояльность власти нового императора, пока в снегах Сибири несли свой крест их недавние приятели и близкие родственники. (У редкого из тех, кто принимал участие в петербургских парадах или балах в Зимнем дворце, не было брата, родственника, друга-однополчанина в сибирских казематах!) Сосланные жили в Сибири в ужасных условиях, но им не надо было бояться: самое страшное уже свершилось. А те, в Петербурге, которые вчера еще вели с сегодняшними ссыльными свободолюбивые разговоры и которые теперь знали, что только случайность их защищает, что в минуту все может измениться и тот, кто сидит в своем петербургском кабинете, может оказаться в кандалах на каторге, — вот те испугались. Десять лет испуга — и общество деградирует: мужчины начнут бояться, появится совершенно другой человек — «зажатый» человек николаевской эпохи. Позже M. E. Салтыков-Щедрин расскажет о том, как его герою снится, что он спит и что у него на голове выстроена пирамида из людей в мундирах. Эта пирамида раздавила ему голову, голова его стала плоской...

А женщина не боится. Она пишет письмо Бенкендорфу, как сделала это княгиня Волконская. Пишет по-французски: она — светская дама, и он — светский человек (сам Бенкендорф брезговал носить жандармский мундир); он, конечно, никогда не позволит себе «поставить на место» светскую даму*.

Женщины оказываются более стойкими, чем мужчины. Они сильнее душой, они не боятся, они едут в Сибирь на ужасных условиях. В Петербурге их предупреждают, что все дети ссыльных, рожденные в Сибири, будут записаны недворянами — в крестьянское сословие. Их стращают тем, что они беззащитны перед уголовными каторжниками, и позже декабристки будут вспоминать, что чиновники гораздо хуже каторжников-преступников: среди этих есть люди — среди чиновников почти нет.

Поведение женщин последекабристской эпохи — факт не только «женской культуры». Девушка и женщина 1820-х годов в значительной мере создавала общую нравственную атмосферу русского общества. Когда мы говорим о том, откуда берутся люди декабристского круга, которых Герцен называл «поколение богатырей, выкованных из чистой стали», — тут можно указать много причин. Это и исторические события, и войны, и книги, но это еще и гуманистическая атмосфера, которая так неожиданно ворвалась в семейную жизнь. Конечно, не следует думать, что таких женщин было очень много. Были и «дикие помещицы», и их даже было больше. Были и милые, тихие женщины, совсем неплохие, весь смысл жизни которых — в солении огурцов и в заготовлении продуктов на зиму, — старосветские помещицы, уютные, добрые. Но то, что в обществе уже были люди, живущие духом, — и в значительной мере женщины, — создавало совершенно иной быт.

Более того: как женское письмо, написанное государю или чиновнику по-французски, переключало текст во внесословное пространство, так и все поведение женщины той поры в его высших проявлениях как бы вырывалось из социальной сферы своего времени, становилось выражением общечеловеческих начал.

Это смело использовал Пушкин в незаконченном романе «Рославлев» (1831), где мы находим исключительно интересный диалог идей — полемику с романом М. Загоскина «Рославлев, или Русские в 1812 году» (1831).

М. Загоскин, чей талант прозаика Пушкин ценил довольно высоко, был близок по своим воззрениям В. Н. Надеждину (известному критику, «наставнику» Белинского). Их позицию отличало соединение незрелого, ищущего свои пути демократизма с отрицательным отношением к революционным и либеральным идеям. Поэтому и патриотизм Загоскина, с одной стороны, был приемлем для складывающегося в России демократического лагеря, с другой — легко окрашивался в официозные или проправительственные тона. Это определило, например, позицию Загоскина в истории преследований П. Я. Чаадаева: Загоскин примкнул к тем, кто обвинил автора «Философических писем» в отсутствии патриотизма. Его обвинения фактически распространялись на целый круг наследников либерализма и декабризма, переживших эпоху ссылок и казней, — таких, как М. Орлов, братья Тургеневы и сам Пушкин.

Отвечая Загоскину, Пушкин осудил его за то, что романист как бы монополизировал право быть глашатаем патриотизма. Весьма примечательно, что для воплощения своего понимания патриотизма Пушкин избирает героиню-женщину. Именно Полина, героиня «Рославлева», высокодуховная женщина, поднявшаяся над сегодняшним днем политических распрей, могла стать выразительницей пушкинской точки зрения, соединившей высокий патриотизм и общечеловеческую мораль.

Пушкин сам, в несколько шутливой форме, сблизил свои взгляды с женской точкой зрения — наивной, но на самом деле глубокой. В незавершенном «Романе в письмах» (1829) Лиза (а ее словами — не без лукавства — сам Пушкин) говорит: «Теперь я понимаю, за что В<яземский> и П<ушкин> так любят уездных барышень. Они их истинная публика».

Можно заметить, что в последующую эпоху, когда женщина завоевала себе право широкого участия в политической жизни, она сравнялась с мужчиной в возможности «оспоривать налоги // Или мешать царям друг с другом воевать» (Пушкин, III (1), 420), но ограничила в себе то вечное, что сохраняется в человеке во все времена. В эпоху же романтизма и декабризма русская женщина, поднявшись до интеллектуального уровня образованного мужчины своего времени, сделала еще шаг — до общечеловеческой точки зрения.

Но это героическое поколение жен декабристов еще впереди. А сейчас, на рубеже веков, живут их матери, «мечтательницы нежные», но без этих матерей не было бы этих дочерей.

Особую роль мир женщины сыграл в судьбах русского романтизма. Романтическая эпоха отвела женщине важнейшее место в культуре. Эпоха Просвещения поставила вопрос о защите женских прав. Женщина, ребенок, человек из народа — таковы были типичные герои, за равенство и права которых боролся просветитель. «Подопечных» надо было воспитать, защитить и обучить, а воспитателем и защитником был мужчина, — конечно, такой, который уже воспринял идеи «века просвещения». Пушкин любил повторять слова французского историка и философа Гальяни о женщине: «Животное, по природе своей слабое и болезненное».

Эпоха, начатая в России Карамзиным, отвела женщине совершенно новую роль. Поэзия Жуковского утвердила представление о женщине как о поэтическом идеале, предмете поклонения. Вместе с романтическим вкусом к рыцарской эпохе возникает поэтизация женщины.

Просветитель утверждал равенство женщины и мужчины. Он видел в женщине человека и стремился уравнять ее в правах с отцом и мужем. Романтизм возрождал идею неравенства полов, которое строилось по моделям рыцарской средневековой литературы. Женщине, возвышенной до идеала, отводилась область высоких и тонких чувств. Мужчина же должен был быть ее защитником-служителем. Конечно, романтический идеал с трудом прививался к русской реальности. Как правило, он охватывал мир дворянской девушки — читательницы романов, погруженной душой в условные литературные переживания и черпающей в них «чужой восторг, чужую грусть». Так, например, Софи Салтыкова, в будущем — жена Дельвига, в молодости пережила бурное увлечение декабристом П. Г. Каховским. Каховский, — бедный, лишенный связей офицер, — конечно, не мог считаться женихом светской барышни. Но молодые люди и не говорят о браке. Их связывает идеальная любовь. Все объяснение в любви проходит как обмен поэтическими цитатами.

Нельзя не вспомнить здесь трагическую и вместе с тем очень характерную судьбу двух сестер Протасовых, Маши и Саши. Одна из них впоследствии выйдет замуж за дерптского профессора И. Мойера, известного хирурга, учителя Н. И. Пирогова. Мойер был замечательный человек: Пирогов оставил о нем очень теплые воспоминания. Другая сестра выйдет замуж за профессора и литератора А. Ф. Воейкова — увы, жестокого и безнравственного человека.

Маша, почти ребенком, влюбится в своего родственника, поэта Жуковского. Жуковский принадлежал, со стороны отца, к старинной дворянской семье. Его отец — помещик Бунин (видимо, предок писателя И. Бунина, чем Бунин очень гордился), а мать — пленная турчанка, Сальха, жившая в доме на положении как бы крепостной. Будущий поэт — незаконнорожденный. В общем — именно то, что считалось «сомнительным происхождением». Ребенок не мог получить отцовской фамилии, и отец поэта предложил бедному дворянину Жуковскому, который был приживалом в доме Бунина, стать крестным отцом ребенка и дать ему свою фамилию.

Воспитание Жуковский получил очень хорошее, как равноправный член семьи. Его первоначальным воспитанием и устройством его судьбы занимались старшие замужние сестры — Е. А. Протасова, А. А. Елагина. Более того: в этом бунинском, протасовском, елагинском доме — большом культурном гнезде, где тон задавали молодые — тетушки, кузины, — Жуковский был единственным мальчиком, всеобщим любимцем. О нем нежно заботились, выхлопотали дворянство, дали образование в лучшем тогда учебном заведении — Московском благородном пансионе.

В 1805 году, уже известным поэтом, Жуковский становится домашним учителем своих племянниц — дочерей сводной сестры, Е. А. Протасовой. И тут разыгрывается драма. Читая об истории любви Маши Протасовой и Жуковского, невозможно не ощутить, как тесно в ней переплетаются литература и жизнь, поэзия действительности и поэзия поэзии. Подлинные страдания становятся литературными сюжетами, а литературные герои объясняют участникам драмы смысл их живых чувств и страданий.

Жизнь как бы разыгрывает перед влюбленными сюжет, который уже проник к этому времени в литературу и после романа Ж. -Ж. Руссо «Новая Элоиза» был пережит всеми «нежными» читательницами Европы. Учитель-разночинец влюбляется в свою ученицу-дворянку, она — в него. Но брак их невозможен, потому что общество имеет свои права, свои предрассудки*.

И вот между Машей и Жуковским вырастает стена еще более крепкая, чем сословные предрассудки. Мать Маши, женщина глубоко религиозная, считает невозможным брак между столь близкими родственниками. Гостеприимный дом Протасовых становится вдруг чужим. Сестра берет с Жуковского тайное слово, что он откажется от своих прав на Машу. Ему дают понять, что он будет терпим в доме лишь до тех пор, пока скрывает свою любовь. Трагическое чувство мучительно пройдет через жизнь поэта. Оно составит содержание стихов Жуковского, стихов Маши, их страстной переписки.

Жизнь Жуковского как бы параллельно развивается в литературе и в действительности. Герой средневекового романа «Тристан и Изольда» Тристан уступает свою возлюбленную королю. Долгая, полная разлук и страданий жизнь Тристана и Изольды увенчивается их посмертным соединением. Образ этот становится для Жуковского литературным воплощением его реальных, жизненных страданий. Но в то же время реальные жизненные страдания поэта отражаются в его творчестве в условных «рыцарских» сюжетах. Так искусство переливается в жизнь, а жизнь — в искусство.

Но романтическая женщина не остается пассивной участницей этой «игры» литературы и жизни. Проза жизни не может отучить Машу от привычки смотреть на все происходящее глазами поэзии. Пройдет полвека — и читателю-разночинцу, поклоннику Д. Писарева, такой взгляд станет казаться «непрактичным». Но именно эта «непрактичность» — нераздельность житейского и поэтического — и создавала высокую духовность романтической девушки начала XIX века и позволила ей сыграть облагораживающую роль в русской культуре.

«Роман-жизнь» продолжит судьба Саши Протасовой. Эта младшая сестра — прелестная резвушка, которую в доме называют по имени героини баллады Жуковского — Светлана, выходит замуж за приятеля Жуковского, дерптского профессора А. Ф. Воейкова. Семья переезжает в Дерпт (ныне Тарту). Там Маша, уступая давлению матери, выходит замуж за университетского профессора И. Ф. Мойера. Жуковский, подавляя собственные чувства, благословляет ее на брак и (как некогда Тристан!) сам передает возлюбленную в руки друга.

Мойер — благородный человек. Он щадит чувство Маши, он глубоко почитает ее. Сам он не только прекрасный хирург, но и музыкант. Это не своекорыстный и сухой Воейков. Но ситуация создается крайне мучительная. Все трое благородны. Все трое страдают. Жуковский приезжает в Дерпт. Отношения его с Машей — всегда платонические, но чувство остается сильным и трагичным.

А затем Маша умирает после вторых родов. Она похоронена в Дерпте, где могила ее до сих пор сохраняется. Смерти М. А. Мойер Жуковский посвятил одно из своих лучших стихотворений «19 марта 1823 года»:

Ты предо мною

Стояла тихо.

Твой взор унылый

Был полон чувства.

Он мне напомнил

О милом прошлом...

Он был последний

На здешнем свете.

Ты удалилась,

Как тихий ангел;

Твоя могила,

Как рай, спокойна!

В ней все земные

Воспоминанья,

Там все святые

О небе мысли.

Звезды небес,

Тихая ночь!..

Говоря о женщинах начала прошлого столетия, необходимо сказать несколько слов и о детях. В этом культурном мире складывалось особое детство. Детям не только стали шить детскую одежду, не только культивировались детские игры — дети очень рано начинали читать. Женский мир был неотделим от детского, и женщина-читательница породила ребенка-читателя. Чтение книги вслух, а затем самостоятельная детская библиотека — таков путь, по которому пройдут будущие литераторы, воины и политики.

Вообще, трудно назвать время, когда книга играла бы такую роль, как в конце XVIII — начале XIX века. Ворвавшись в жизнь ребенка в 1780-х годах, книга стала к началу следующего столетия обязательным спутником детства. У ребенка были очень интересные книги, — конечно, прежде всего романы: ведь дети читали то, что читали женщины. Женская библиотека, женский книжный шкаф формировали круг чтения и вкусы ребенка. Романы кружили голову: в них — героические рыцари, которые спасают красавиц, служат добродетели и никогда не склоняются перед злом. Книжные впечатления очень легко соединялись со сказкой, которую ребенок слышал от няни. Роман и сказка не противоречили друг другу.

Русская детская книга, начавшаяся с издательской деятельности Новикова, к концу XVIII века стала уже достаточно разнообразной. Здесь и классические произведения — такие, как «Дон-Кихот» или «Робинзон Крузо», — и литература во многом примитивная: переводы произведений для детей, почерпнутые из немецких и французских дидактических книг. Но ребенок чаще всего подпадает под влияние лучшего из прочитанного — и вот уже молодые Муравьевы, будущие декабристы, мечтают уехать на Сахалин, который им кажется необитаемым островом (миром Робинзона!), и основать там идеальную республику Чока. Братья начнут на острове всю человеческую историю заново: у них не будет ни господ, ни рабов, ни денег; они станут жить ради равенства, братства и свободы.

В эту же эпоху входит в детское чтение и другая книга — «Плутарх для детей»*. Плутарх — известный античный прозаик, автор «Сравнительных жизнеописаний» великих людей древней Греции и Рима. Только что пережив «первую волну» литературных впечатлений, почувствовав себя средневековым рыцарем, который борется со злодеями, колдунами и великанами, крестоносцем, воюющим с маврами, —ребенок окунается в мир исторической героики. Самым обаятельным в глазах детей и подростков становится образ римского республиканца.

В этом отношении показателен эпизод из биографии известного декабриста Никиты Муравьева. Он переносит нас на детский бал. Время действия — начало XIX века. Герою рассказа — шесть лет.

«Детские балы» — это особые балы, устраивавшиеся в первую половину дня либо в частных домах, либо у танцмейстера Иогеля. Туда привозили и совсем маленьких детей, но там танцевали и девочки двенадцати, тринадцати или четырнадцати лет, которые считались невестами, потому что пятнадцать лет — это уже возможный возраст для замужества. Вспомним, как в «Войне и мире» на детский бал к Иогелю приходят прибывшие в отпуск молодые офицеры Николай Ростов и Василий Денисов. Детские балы славятся веселостью. Здесь непринужденная обстановка детской игры незаметно переходит в увлекательное кокетство.

Маленький Никитушка, будущий декабрист, на детском вечере стоит и не танцует, и, когда мать спрашивает у него о причине, мальчик осведомляется (по-французски): «Матушка, разве Аристид и Катон танцевали?» Мать на это ему отвечает, также по-французски: «Надо полагать, что танцовали, будучи в твоем возрасте»18. И только после этого Никитушка идет танцевать. Он еще не научился многому, но он уже знает, что будет героем, как древний римлянин. Пока он к этому плохо подготовлен, хотя знает и географию, и математику, и многие языки.

В 1812 году шестнадцатилетний Никита Муравьев решает убежать в действующую армию, чтобы совершить героический поступок. «Пылая желанием защитить свое Отечество принятием личного участия в войне, он решился явиться к главнокомандующему Кутузову и просить у него службы. <... > Он достал карту России и по неопытности имел при себе особую записку, на которой находились имена французских маршалов и корпусов их; снабдив себя этими сведениями, он тайно ночью ушел пешком из дому и пошел по направлению к Можайску. На дороге перехватили его крестьяне, боявшиеся шпионов, и, связав его, повезли в свой земский суд. Сколько Никита ни объявлял о себе и своем положении, они ничему внять не хотели: его связанного повезли в Москву к главнокомандующему столицею жестокосердному графу Ростопчину, который до справки велел посадить его в яму. Дорогой, когда вели его туда, увидел его гувернер, швейцарец m-r Petra, которому, говорящему с ним по-французски, не только не отдали, но разъяренный народ, осыпав обоих бранью, повел их в яму, называя их шпионами. Petra, как-то вырвавшись из толпы, побежал к Екатер[ине] Федоровне] (матери Н. Муравьева. — Ю. Л.), которая сейчас же бросилась к г. Ростопчину, умоляя его о возвращении ей ни в чем не виноватого сына19» .

У Никиты Муравьева и его сверстников было особое детство — детство, которое создает людей, уже заранее подготовленных не для карьеры, не для службы, а для подвигов. Людей, которые знают, что самое худшее в жизни — это потерять честь. Совершить недостойный поступок — хуже смерти. Смерть не страшит подростков и юношей этого поколения: все великие римляне погибали героически, и такая смерть завидна. Когда генерал Ипсиланти, грек на русской службе, боевой офицер, которому под Лейпцигом оторвало руку, поднял в 1821 году греческое восстание против турок, Пушкин писал В. Л. Давыдову: «Первый шаг Ал<ександра> Ипсиланти прекрасен и блистателен. Он счастливо начал — отныне и мертвый или победи <тель> п < рин > адлежит истории — 28 лет, оторванная рука, цель великодушная! — завидная <у>часть» (III, с. 24).

Люди живут для того, чтобы их имена записали в историю, а не для того, чтобы выпросить у царя лишнюю сотню душ. Так в детской комнате создается новый психологический тип.

Поразительно, но предметом зависти молодого Пушкина является даже оторванная рука Ипсиланти — свидетельство героизма. Пушкин принадлежит к поколению, которое жаждет подвигов и боится не смерти, а безвестности. Жажда славы — общераспространенное чувство, но у людей декабристской эпохи она превращается в жажду свободы. О герое поэмы «Кавказский пленник» Пушкин писал:

Свобода! Он одной тебя

Еще искал в пустынном мире.

Этим он сразу сделал своего героя выразителем чувств поколения. Но характерная черта времени проявляется в том, что романтическая жажда свободы охватывает и женщин. 14 декабря на Сенатской площади не будет женщин. Но не только для их мужей, братьев и сыновей, но и для них самих этот день станет роковым концом романтической юности.