Михаил Петрович Аврамов — критик реформы 8 страница

Духовная жизнь Кайсарова началась в Москве, в кружке молодых свободолюбцев, в последние месяцы жизни Павла I. Молодые люди зачитывались Шиллером. Их идеалов был Карл Моор — мятежный герой трагедии Шиллера «Разбойники». Все члены кружка мечтали о тираноубийстве, но жизненные пути их быстро разошлись. Самый талантливый из них, Андрей Тургенев, рано умер. Другой блестящий талант — А. Ф. Мерзляков — стал московским профессором; о нем Пушкин позже скажет: «Добрый пьяница Мерзляков, задохшийся в университетской атмосфере». Третий член Дружеского литературного общества — В. Жуковский. Кайсаров в ту пору — молодой офицер.

Под влиянием своих увлеченных литературой друзей Кайсаров выходит в отставку. Как и все члены кружка, он восторгается Шиллером, Гёте, позже Шекспиром. Но вскоре интересы его меняются. Остро чувствуя недостатки своего образования, Кайсаров начинает заниматься политической экономией — а затем решает сделаться ученым. Этот замысел обнаруживает большую умственную самостоятельность недавнего офицера: ученый — не дворянская профессия (вспомним слова Простаковой в «Недоросле»: география — «и наука-то не дворянская»). Среди профессоров в России не было до начала XIX века ни одного наследственного дворянина. Первым потомственным дворянином, занявшим университетскую кафедру, был Г. Глинка. Это чрезвычайное событие Карамзин отметил специальной статьей в «Вестнике Европы». Однако других дворян, желавших последовать примеру Глинки и Кайсарова, не нашлось. Действие «Горя от ума» происходит позже, но и там то, что «князь Федор» — химик и ботаник, вызывает возмущение именно как нарушение дворянского этикета («хоть сейчас в аптеку, в подмастерьи»). Кайсаров не напрасно «упражнялся в расколах и в безверье», подобно герою «Горя от ума»: он тоже решился избрать уникальное в дворянской среде поприще ученого.

Путь к науке начинается с изучения иностранных языков. Как столичный дворянин (мать Кайсарова — москвичка, родовое поместье — в Саратовской губернии) Кайсаров владел французским с детства. Теперь начинается энергичное изучение других языков, прежде всего немецкого и английского. Путь молодого человека, стремящегося к науке, в ту пору неизбежно приводил в Германию. Кайсаров едет в Геттинген.

Геттингенский университет занимал среди европейских учебных заведений особое место. Геттинген — немецкий город, однако политическое положение его в раздробленной Германии особое: город этот принадлежал английской короне, и на территории его действовала английская конституция — Habeas Corpus act. В Геттингене собираются свободолюбивые профессора всей Германии. Здесь же преподает знаменитый исследователь русских летописей — профессор Шлецер, долго живший в Петербурге и связавший с Россией свою молодость. Шлецер покровительствует русским студентам, и не случайно в Геттингене в начала XIX века собирается молодежь, которая потом оставит заметный след в русской культуре. Одновременно с Кайсаровым в Геттингене учится Александр Тургенев, в будущем — друг и собеседник почти всех великих писателей, историков, крупных политиков Европы, человек, который в 1811 году привезет Пушкина в Лицей, а в 1837 году — единственный из друзей — повезет тело поэта из Петербурга в Святогорский монастырь. Через несколько лет в Геттингене появится брат Александра Тургенева — Николай Тургенев, будущий декабрист. Одновременно с Кайсаровым в Геттигенском университете находился А. П. Куницын, в будущем — один из любимых преподавателей пушкинского Лицея, которому поэт посвятил строки:

Куницыну дань сердца и вина!

Он создал нас, он воспитал наш пламень,

Поставлен им краеугольный камень,

Им чистая лампада возжена...

(Пушкин, II, 972)

Сюда же Пушкин позже приведет Ленского. Кстати, указание на то, что Владимир Ленский был «с душою прямо геттингенской», обыкновенно истолковывается как намек на романтизм героя: читатель зачастую забывает о различии геттингенских либералов и немецких романтиков. Для Пушкина же упоминание Геттингена исполнено особого и глубокого смысла, и Ленский первоначально был отнюдь не случайно охарактеризован как «крикун, мятежник и поэт», а вместо «Германии туманной» ранее стояло:

Он из Германии свободной

[Привез] учености плоды

Вольнолюбивые мечты,

Дух пылкий прямо благородный,

Всегда восторженную речь

И кудри черные до плеч.

(VI, 267)

Современный читатель утрачивает значительную часть смысла этих строк, поскольку не придает значения деталям, как всегда у Пушкина — исключительно точным. «Всегда восторженная речь», столь свойственная, например, В. Кюхельбекеру, — черта «вдохновенного» и смешного в светском обществе романтического поведения. «Кудри черные до плеч» — тоже значимая для современников черта: англоман Онегин «пострижен по последней моде», а Ленский, либеральный романтик, подобно Шиллеру, носит кудри до плеч. Итоговая характеристика Ленского: «Поклонник славы и свободы» — вполне серьезна: иронический ее оттенок в контексте пушкинской строфы связан с отношением Пушкина 1824 года к романтическому либерализму. Геттингенец Кайсаров тоже был «поклонник славы и свободы».

В Геттингене у знаменитого Шлецера Кайсаров изучает русскую историю, экономику. Здесь же в 1806 году он защищает на латинском языке диссертацию (оказалось, что для ученого необходим и этот язык: и диссертация, и весь диспут — на латыни). Замечательно название работы — «De manumittendis per Russiam servis», что нужно перевести — «О необходимости освобождения рабов в России».

Однако геттингенский студент был не только свободолюбцем — черта в эти годы не столь уж исключительная. Кайсаров с необычайной энергией занимается политическими науками. По совету своего учителя Кайсаров разрабатывает программу чрезвычайно широкого изучения народной жизни славян. Либерализм и народность сливаются у него в единый план создания «науки о народе» с неслыханным для того времени охватом материала и проблем. В замысел его входят исследования фольклора всех славянских народов. Он посещает земли чехов, лужицких сербов и хорватов. Его интересуют и сербы, и он совершает очень опасное путешествие в захваченные Турцией районы: отношения между Турцией и Россией в те годы были крайне враждебны.

К этому времени Кайсаров — университетски образованный человек. Он проводит известный срок в Англии и Шотландии. В Англии он, в частности, собирает рукописи, касающиеся русской истории. В Эдинбурге Кайсаров получает второй диплом доктора — на этот раз медицины. В 1810 году его избирают профессором Дерптского университета. Короткое время, проведенное им после возвращения из-за границы на родине, в Саратове, окончательно убедило его отказаться от всех проторенных для дворянина дорог. Он уже связал себя с «недворянскими науками» и решил избрать для себя будущее профессора в Дерпте (Дерпт все же не совсем Россия: возможно, что стать профессором какого-либо русского университета даже Кайсаров не решился бы).

В Дерпт молодой преподаватель приехал в начале 1811 года и, по-видимому, произвел хорошее впечатление: через год его избирают деканом. Он начал вести курс русского языка, начал работать над словарем всех славянских языков (грандиозный замысел!), над словарем древнерусского языка. Но тут запахло войной (ее еще не было, но гвардия отправилась уже в Вильно, туда же отправился и император). Из Дерпта Кайсаров с еще одним университетским профессором, Рамбахом, послал Барклаю де Толли письмо, предложив организовать в армии типографию. К этому времени Кайсаров владел уже практически всеми европейскими языками: в предложенном им плане пропаганды в армии Наполеона это было необходимо. Кроме того, Кайсаров предложил издавать первую в истории России полевую армейскую газету. Она вышла (один номер удалось найти) на двух языках: на русском и на немецком. Из Дерпта Кайсаров отправил в действующую армию из университетской типографии печатный станок и несколько типографских рабочих-эстонцев (к сожалению, их имена установить не удалось).

Весь период отступления Кайсаров провел в очень трудных условиях: его товарищ, профессор Рамбах, вернулся в Дерпт и вся деятельность типографии легла на его плечи. Он получил чин майора ополчения и один начал трудное дело — издание печатной продукции в отступающей армии. По-видимому, Кайсаров был автором тех листовок, которые направлялись во французскую армию от имени Барклая де Толли.

Положение походной типографии несколько изменилось к лучшему, когда в армию приехал Кутузов. Брат Кайсарова, Паисий, был любимым адъютантом Кутузова (многим, видимо, он известен по картине «Совет в Филях»). Он оказал помощь Андрею Кайсарову в организации типографии штаба. Типография превратилась фактически в голос молодых офицеров, группировавшихся вокруг Кутузова и активно его поддерживавших.

После Бородинского сражения, во время ночного отступления, Кайсаров встретил своего старого друга, поэта В. Жуковского. Через Москву они прошли вместе. Александр Чичерин провел ночь после сражения в философских спорах с друзьями; Кайсаров и Жуковский иначе: они зашли в Успенский собор в Кремле и отслужили молебен за спасение России. Размышления Чичерина о будущем России и молебен Кайсарова и Жуковского — две стороны того нового, что переживала русская молодежь в 1812 году. Офицеры из армии Потемкина и Суворова думали и говорили о другом.

Типография Кайсарова развила особенно активную деятельность в Тарутинском лагере. Плоды ее, видимо, дошли до нас далеко не полностью. Когда Кутузов умер, Паисий и Андрей Кайсаровы пошли в партизанский отряд, и там А. С. Кайсаров погиб.

События 1812 года охватили весь дворянский мир России. Однако переживание этих событий не было однородным. Кроме рассмотренных уже Петербурга и Москвы, был еще третий мир — дворянская провинция. Облик провинции 1812 года резко отличается от ее обычной каждодневности. Большое число жителей Москвы отхлынуло в провинцию: те, кто имел поместья в Саратовской губернии, на Украине, в Орловской или Курской губерниях, направлялись в свои вотчины, чаще — в близкие к ним губернские города: время настраивало на общественность и люди предпочитали оседать группами, собираться вместе. Письма из армии и кутузовские реляции, печатавшиеся на отдельных листах толстой голубоватой бумаги, передавались из рук в руки. В это время частное письмо выполняло порой функцию газеты: его не стеснялись передавать и переписывать. Это, равно как и прилив в провинцию богатых столичных жителей, оживляло ее. Отличительной чертой 1812 года стало стирание резких противоречий между столичной, погруженной в политику, жизнью и «вековой тишиной» жизни провинциальной.

Вместе с тем драматически складывалась судьба тех, кто, покинув Москву, оказывался отрезанным от своих поместий, занятых французами, или вообще поместий не имел (как, например, Карамзин, давно уже практически передавший свою земельную собственность брату). Попавшие в Нижний, в уральские или поволжские города, часто уезжавшие из Москвы, все оставив или, как Ростовы в «Войне и мире», скинув с телег имущество, чтобы разместить раненых, оказывались в непривычно бедственном положении. Заброшенный в Нижний Новгород и кое-как там перебивавшийся Василий Львович Пушкин писал:

Примите нас под свой покров,

Питомцы волжских берегов!

Примите нас, мы все родные!

Мы дети матушки Москвы!

Веселья, счастья дни златые,

Как быстрый вихрь промчались вы!

Чад, братий наших кровь дымится,

И стонет с ужасом земля!

А враг коварный веселится

На башнях древнего Кремля!

Стихи Василия Львовича Пушкина не отличались художественной силой, но такие слова в них, как «Жилища в пепел обратились» или же сказанные о Наполеоне:

Погибнет он! Бог русских грянет!

Россия будет спасена!95

видимо, действовали на слушателей (Василий Львович любил читать свои стихи) безотносительно к их художественным достоинствам.

Многие московские семьи — люди, укрепленные в Москве корнями и проводившие там всю жизнь, за исключением поездок за границу, на воды, или путешествий в родовые деревни, — оказались разбросанными в центральных и восточных губерниях России. Трагична была участь семьи Карамзина. Карамзин отправил свою семью в деревню, а сам до последней минуты оставался в Москве. Вот что он писал Дмитриеву в Петербург 20 августа 1812 года: «... отправил жену и детей в Ярославль с брюхатою княгинею Вяземскою*; сам живу у графа Ф. В. Растопчина и готов умереть за Москву, если так угодно Богу. Наши стены ежедневно более и более пустеют: уезжает множество». В этом письме Карамзин с неожиданной для его суховатых писем эмоциональностью пишет, что Растопчина он полюбил «как Патриот Патриота». Письмо написано в переломную для Карамзина минуту: он отказывается от начатого им огромного труда — «Истории», ибо готовится делать историю, а не описывать ее: «Я простился и с Историею: лучший и полной экземпляр ея отдал жене, а другой в Архив Иностранной Коллегии. Теперь без Истории и без дела читаю Юма о Происхождении идей!! <... > Я благословил Жуковского на брань: он вчера выступил отсюда навстречу к неприятелю. Увы! Василий Пушкин убрался в Нижний»96. В этом письме характерно многое: и чтение Юма, в котором Карамзин искал исторических ответов, и умолчание о том, что сам он собирается пойти в ополчение и драться у стен Москвы (это могло бы прозвучать как невольный упрек коренному москвичу Дмитриеву, проводившему эти дни в безопасном Петербурге), и явная ирония в адрес непатриотического, как кажется Карамзину, поступка Василия Львовича Пушкина.

Сражение под Москвой не состоялось, и Карамзин вынужден был одним из последних покинуть город. Следующее письмо Дмитриеву он написал почти через два месяца — 11 октября — из Нижнего Новгорода: «Выехав из Москвы в тот день, когда наша Армия предала ее в жертву неприятелю*, я нашел свое семейство в Ярославле и оттуда отправился в Нижний. Думаю опять странствовать, но только без жены и детей, и не в виде беглеца, но с надеждою увидеть пепелище любезной Москвы: граф П. А. Толстой предлагает мне идти с ним и с здешним ополчением против Французов. Обстоятельства таковы, что всякой может быть полезен или иметь эту надежду: обожаю подругу, люблю детей; но мне больно издали смотреть на происшествия решительныя для нашего отечества». Далее Карамзин как бы подводит черту предшествующей жизни: «Вся моя библиотека обратилась в пепел, но История цела: Камоэнс спас „Лузиаду"**. Жаль многого, а Москвы всего более... <...> В какое время живем! Все кажется сновидением»97.

Карамзину дорого достался уход из Москвы: он потерял не только труды многих лет, но и одного ребенка, умершего в дороге.

События взволновали и провинцию. Служивший в эту пору в Пензе Ф. Ф. Вигель рассказывал о впечатлении, которое произвело на него известие о взятии Москвы. «В воскресенье, 8 сентября, день рождества Богородицы, пошел я на поклонение губернатору. Я нашел его в зале, провожающего князя Четвертинского. Я худо поверил глазам своим, и у меня в них помутилось. Не будучи с ним лично знаком, много раз встречал я в петербургских гостиных этого красавца, молодца, опасного для мужей, страшного для неприятелей, обвешанного крестами, добытыми в сражениях с французами. Я знал, что сей известный гусарский полковник, наездник, долго владевший женскими сердцами, наконец сам страстно влюбился в одну княжну Гагарину, женился на ней и сделался мирным жителем Москвы; знал также, что, по усиленной просьбе графа Мамонова, он взялся сформировать его конный казачий полк. Какими судьбами он в Пензе? Что имеет он с нею общего? Оборотясь к одному из братьев Голицыных и на него указывая: „Что это значит?" — спросил я. — „Он приехал, — отвечал он мне, — навестить жену свою, которая теперь с матерью находится в Пензе, проездом в Саратовское имение". — „А что армия?" — спросил я. — „Он видел ее на Поклонной горе, где собирались, кажется, дать последнее решительное сражение". Приезд Четвертинского мне все сказал. Он не хочет быть дурным вестником, подумал я, и на день, на два оставляет нам еще надежду.

Целый день ходил я как шальной, избегая, елико возможно, делать вопросы. Вечером навестили меня братья Ранцовы, из коих старший был некогда моим товарищем в министерстве внутренних дел; вид их показался мрачен и угрюм. Говоря о том о сем, „завтра понедельник, — сказал я, — что-то привезет нам завтрашняя почта?" — „Нет, — сказал мне младший Ранцов, — не ждите ее, она уже не придет" — и... объявил мне истину. Четвертинский не мог скрыть ее от губернатора, а сей скромный человек сказал ее на ухо двум или трем столь же скромным людям, так что к вечеру, кроме меня, почти весь город знал, что Москва сдана без бою»98.

Известие о падении Москвы лишь у немногих современников вызвало ту реакцию, которая подсказала И. Кованько «Солдатскую песнь»:

Хоть Москва в руках Французов,

Это, право, не беда! —

Наш фельдмаршал князь Кутузов

Их на смерть впустил туда. 99

Не только один Вяземский был охвачен пессимизмом. Князь М. А. Дмитриев-Мамонов, не успевший к Бородинскому сражению сформировать свой полк, присутствовал на поле боя, оставив на время место формирования. Оставление Москвы не охладило Мамонова, но избранный им в командиры полка (Мамонов был назначен шефом созданной им части) Б. А. Четвертинский явно упал духом. Вигель вспоминает, как этот блестящий молодой офицер, отличавшийся как смелостью, так и исключительной красотой*, оставив формировавшийся полк, явился вдруг в Пензу с известиями о падении Москвы. Тот же мемуарист рисует выразительную картину реакции провинциального дворянского общества на военные известия: «Всю осень, по крайней мере, у нас в Пензе, в самых мелочах старались выказывать патриотизм. Дамы отказались от французского языка. Многие из них почти все оделись в сарафаны, надели кокошники и повязки; поглядевшись в зеркало, нашли, что наряд сей к ним очень пристал, и нескоро с ним расстались. Что касается до нас, мущин, то, во-первых, члены комитета, в коем я находился, яко принадлежащие некоторым образом к ополчению, получили право, подобно ему, одеться в серые кафтаны и привесить себе саблю; одних эполет им дано не было. Губернатор [кн. Ф. С. Голицын] не мог упустить случая пощеголять новым костюмом; он нарядился, не знаю, с чьего дозволения, также в казацкое платье, только темно-зеленого цвета с светло-зеленой выпушкой. Из губернских чиновников и дворян все те, которые желали ему угодить, последовали его примеру. Слуг своих одел он также по-казацки, и двое из них, вооруженные пиками, ездили верхом перед его каретою»100.

Военные события сблизили Москву и провинцию России. Московское население «выхлестнулось» на обширные пространства. В конце войны, после ухода французов из Москвы, это породило обратное движение. Бенкендорф в своих мемуарах рассказывает, что Москва сразу же после ухода французов оказалась заполненной толпами жителей. Среди них были и мародеры, и окрестные крестьяне, приезжавшие с пустыми телегами, но имелось также значительное число людей, возвращающихся на пепелище. Город возрождался с исключительной быстротой.

Сближение города и провинции, столь ощутимое в Москве, почти не сказалось на жизни Петербурга этих лет. Более того, занятие Москвы неприятелем отрезало многие нити, связывавшие Петербург со страной. Отправлявшиеся в столицу вынуждены были совершать долгие обходные пути. Известно, какую Одиссею пришлось вынести московским актерам, прежде чем они добрались до столицы. Однако Петербург не был отделен от переживаний этого времени. Защищенный армией Витгенштейна, в относительной безопасности, он гораздо меньше действовал, чем Москва и провинция, но зато имел возможность осмыслять события в некоторой исторической перспективе. Именно здесь возникли такие эпохально важные идеологические явления, как независимый патриотический журнал «Сын Отечества», в будущем сделавшийся основным изданием первого этапа декабристского движения. Многие из первых ростков декабризма оформились именно здесь, в беседах вернувшихся из военных походов офицеров.