Том 2. Всемирно-исторические перспективы 22 страница

С помощью не-знати первая тирания довела полис до совершенства; не-знать с помощью второй тирании его разрушила. С буржуазной революцией IV в. полис гибнет как идея, пускай даже он продолжает существовать дальше как учреждение, как привычка, как инструмент наличной в данный момент власти.

* То, что такой идеал персональной власти фактически означает здесь диктатуру в интересах буржуазных и просвещенных идеалов, выявляет его противоречие со строгим государственным идеалом полиса, над которым, по Исократу, тяготеет проклятие неспособности умереть.

 

 

Античныи человек никогда не прекращал политически думать и жить в формах полиса, однако для толпы полис больше не был символом, почитаемым со священным трепетом, точно так же как и западноевропейская монархия милостью Божьей, с тех пор как Наполеон оказался близок к тому, чтобы «сделать свою династию старейшей в Европе».

В этой революции, как и вообще всегда бывает в античности, оказываются возможными лишь местные и мгновенные решения, ничего общего не имеющие с той великолепной дугой, по которой взлетает Французская революция при взятии Бастилии, с тем чтобы завершиться Ватерлоо; и разворачивающиеся здесь действа оказываются тем более жуткими, что лежащее в основе этой культуры эвклидовское ощущение представляет в качестве возможных лишь чисто телесные столкновения сторон и вместо функционального включения потерпевших поражение в одержавших победу — лишь их искоренение. На Керкире (427) и в Аргосе (370) зажиточных убивают массами, в Леонтинах же (422) они изгоняют низший класс из города и хозяйничают с рабами, пока из страха возможного возвращения изгнанников вообще не отказываются от города и не переселяются в Сиракузы. Люди, спасшиеся бегством от сотен таких революций, наводняли все античные города, из них комплектовалась наемническая армия второй тирании; они же делали небезопасным транспортное сообщение по суше и по морю. В условиях мира, предлагавшихся диадохами, а позже римлянами, неизменно появляется требование принять обратно изгнанные группы населения. Однако сама же вторая тирания опиралась на акции в таком роде. Дионисий I (405-367) обеспечил свое господство над Сиракузами, высшее общество которых образовывало наряду с аттическим и независимо от него центр наиболее зрелой эллинской культуры (Эсхил ставил здесь ок. 470 г. свою трилогию «Персы»), массовыми казнями образованных людей и конфискацией всего их имущества. Затем он подверг состав жителей радикальной переделке: сверху — передав огромные владения своим приверженцам, снизу - сделав гражданами массы рабов, среди которых, как бывало и в других местах, распределялись жены и дочери искорененного верхнего слоя*.

Для античности опять-таки характерно то, что тип этих революций допускает лишь рост их числа, но не распространение. Они происходят в массовом порядке, однако каждая развивается совершенно сама по себе, в одной точке, и только

* Диодор XIV 7. Тот же сюжет разыгрывается вновь в 317г., когда Агафокл, бывший гончар, направляет банды своих наемников и толпу на новый верхний слой. После учиненной бойни «народ» «очищенного города» собрался на сходку и вручил «спасителю истинной и подлинной свободы» диктатуру- Диодор XIX бслл. Обо всем движении в целом см.: Busolt, Griech. Staatskunde, S. 396 ff. и Polmann, Geschichte d. soz. Frage I, S. 416 ff.

 

 

одновременность их всех сообщает им характер цельного явления, составляющего эпоху. То же относится и к бонапартизму, с которым бесформенное правление впервые возвышается над структурой города-государства, не будучи в состоянии от нее полностью внутренне освободиться. Он опирается на армию, которая начинает себя ощущать перед лицом утратившей форму нации самостоятельной политической величиной. Это - короткая дорожка от Робеспьера до Бонапарта: с падением якобинцев центр тяжести перемещается с гражданской администрации на честолюбивых генералов. Как основательно этот новый дух пронизал все государства Запада, показывают не только жизненные пути Бернадота и Веллингтона, но и история воззвания «К моему народу» от 1813г.: когда бы король не принял решения о разрыве с Наполеоном, дальнейшее существование династии было бы поставлено под вопрос военными569.

Вторая тирания возвещает о себе также и в том ниспровергающем внутреннюю форму полиса положении, которое обрели в армиях своих городов Алкивиад и Лисандр к концу Пелопоннесской войны. Первый, при том что был изгнан, а значит, не состоял в должности, тем не менее начиная с 411 г. против воли своей родины осуществлял фактическое руководство флотом; второй, хотя даже спартиатом не был, ощущал свою полную независимость, стоя во главе лично преданной ему армии. В 408 г. борьба двух держав превратилась в борьбу за господство двух этих людей над миром эгейских государств*. Вскоре после этого Дионисий Сиракузский организовал крупную профессиональную армию (он ввел также военные машины и орудия**), чем придал античной войне новую форму, которая послужит образцом еще и диадохам, и римлянам. Начиная с этого момента дух армии становится самостоятельной политической силой, и это в высшей степени непростой вопрос - в какой степени государство является господином или орудием солдат. То, что в 390-367 гг.*** правительство Рима возглавлялось исключительно военным комитетом****, достаточно четко выявляет обособленность политики

* Ed. Meyer, Gesch. d. Altertums IV, § 626, 630.

** Delbriick, Gesch. d. Kriegskunst, 1908,1, S. 142.

*** Т. е. до года смерти Дионисия, что, возможно, вовсе не случайно.

**** Трое-шестеро tribuni militares consular! potestate вместо консулов. Как раз тогда, должно быть, вследствие введения жалованья и длительного срока службы внутри легионов возникло племя настоящих профессиональных солдат, избиравших центурионов и определявших дух войска. Поэтому начиная с этого момента совершенно бессодержательны все наши рассуждения о призыве еще и крестьян. Более того, четыре большие городские трибы поставляли значительную часть рядового состава, а влияние этой части еще превосходило численность. Даже грешащие патриархальщиной описания Ливия и других позволяют с полной ясностью увидеть, какое влияние оказывали на борьбу партий постоянные войсковые соединения.

 

 

армии. Известно, что Александр, романтик второй тирании, попал во всевозраставшую зависимость от воли своих солдат и генералов, которые не только вынудили его отступить из Индии, но и глазом не моргнув распорядились его наследством.

Все это также относится к сути бонапартизма, как и распространение личного господства на такие регионы, которые ни национальным, ни правовым единством не обладают: все сводится исключительно к военной стороне, а также к технологии администрирования. Однако как раз такое распространение несовместимо с существом полиса. Античное государство- единственное, бывшее не способным ни к какому организационному расширению, и завоевания второй тирании приводят по этой причине к параллельному сосуществованию двух политических единств, полиса и покоренной области, связь между которыми оказывается случайной и постоянно находится в угрожаемом положении. Так возникает примечательная и в глубинном своем значении все еще не познанная картина эллинистическо-римского мира: круг окраинных областей, а посреди мельтешенье крошечных полисов, с которыми только и связано понятие государства как такового, res publica. В этом центре, причем для каждой из этих держав в одной-единственной точке, находится собственно арена всякой реальной политики. Orbis terrarum570 (весьма красноречивое выражение) является лишь средством или объектом. Римские понятия imperium, т. е. диктаторских должностных полномочий, которые тут же прекращаются, как только их носитель пересекает pomerium571, и provincia как противоположности res publica, соответствуют общеантичному фундаментальному ощущению, которое знает лишь тело города как государство и политический субъект и рассматривает все «вовне» как объект. Дионисий окружил Сиракузы, отстроенные на манер крепости, «сплошными руинами государств» и распространил область своего господства отсюда и через Нижнюю Италию с берегами Далмации вплоть до Северной Адриатики, где он владел Анконой и Атрией в устье По. Филипп Македонский, подражая своему учителю Язону из Фер, убитому в 370 г., следовал диаметрально противоположному плану: сместить центр тяжести в пограничную область, т. е. практически в армию, и оттуда осуществлять господство над миром эллинских государств. Так Македония распространилась до Дуная, а после смерти Александра сюда добавились державы Селевкидов и Птолемеев, управлявшиеся каждая из одного полиса (Антиохии и Александрии), причем посредством уже имевшейся здесь местной администрации, которая, как бы то ни было, оказывалась лучше любой античной. Сам Рим в это же время (326— 265) выстроил свою среднеиталийскую державу как единое пограничное государство, со всех сторон укрепив его системой колоний, союзников и общин латинского права. Далее, начиная с

 

 

237 г., Гамилькар Барка завоевывает для давно уже живущего в античных формах Карфагена испанскую державу. Гай Фламиний, начиная с 225 г., для Рима - равнину По, и, наконец. Цезарь свою галльскую державу. Прежде всего на этом базисе разыгрываются наполеоновские сражения диадохов на Востоке, затем западные между Сципионом и Ганнибалом, которые- и тот, и другой - также переросли рамки полиса, и, наконец, цезарианские схватки триумвиров, опиравшихся на совокупность всех пограничных областей, чтобы «быть первым в Риме».

Крепкая и удачная форма государства, какая была достигнута ок. 340 г., удержала в Риме социальную революцию в конституционных рамках. Такое наполеоновское явление, как цензор 310г. Аппий Клавдий, строитель первого водопровода и Аппиевой дороги, правивший в Риме почти как тиран, уже очень скоро потерпело крах вследствие попытки с помощью массы большого города исключить из соотношения сил крестьянство, полностью пустив политику по афинскому руслу. На это ведь и были нацелены затеянный Аппием прием сыновей рабов в сенат, как и новое устройство центурий- по деньгам, а не по размерам землевладения*, и распределение вольноотпущенников и неимущих по всем трибам, где их голоса должны были (и во всякий момент реально могли) перевесить голоса редко являющихся в город крестьян. Уже следующие цензоры вновь переписали этих людей, не владевших землей, в четыре большие городские трибы. Само же несословие, которым прекрасно управляло меньшинство видных родов, усматривало свою цель, как уже упоминалось, не в разрушении, но в завоевании сенаторского административного организма. В конце концов оно добилось доступа ко всем должностям, по lex Ogulnia573 от 300 г. - даже к важным в политическом отношении жреческим должностям понтификов и авгуров, а в результате восстания 287 г. плебисциты стали вступать в силу даже без одобрения сената.

Практический результат этого освободительного движения оказался как раз обратным тому, чего могли бы ожидать идеологи (которых в Риме не было). Достигнутые здесь великие успехи лишили протест несословия цели, а тем самым оставили без движущей силы его самого, ничего из себя не представлявшего в политическом отношении, если не принимать в расчет чистую оппозиционность. Начиная с 287 г. форма была в наличии, и с ней и надо было политически работать, причем в мире, в котором

* Согласно К. J. Neumann, это восходит к Великому цензору17

 

следовало серьезно принимать в расчет лишь великие государства Средиземноморского бассейна - Рим, Карфаген, Сирию, Египет; в Риме форма эта перестала подвергаться опасности как объект «прав народа», и именно на этом основывается возвышение данного народа, единственного оставшегося «в форме».

С одной стороны, внутри бесформенного и вследствие массовых приемов вольноотпущенников в свои ряды давно уже дезориентированного в своих расовых импульсах плебса* сформировался верхний слой, выделявшийся значительными практическими способностями, рангом и богатством, слившийся теперь с соответствующим слоем внутри патрициата. Так в этом чрезвычайно узком кругу возникает крепкая раса с благородными жизненными обыкновениями и широким политическим горизонтом, в ее среде накапливается и передается по наследству драгоценный управленческий, полководческий и дипломатический опыт, а руководство государством рассматривается как единственное соответствующее сословию призвание и преемственное преимущественное право. Поэтому свое потомство эта раса муштрует исключительно в духе искусства повелевать, под обаянием традиции, исполненной безмерной гордости. Свой конституционный орган этот не существующий в государственно-правовом отношении нобилитет обретает в сенате, который первоначально был представительством интересов патрициев, т. е. «гомеровской» знати. Однако с середины IV в. бывшие консулы (в одно и то же время правители и полководцы) как пожизненные члены образуют в сенате замкнутый кружок крупных дарований, господствующий на заседаниях, а через них и в государстве. Уже посланнику Пирра Кинею сенат показался советом царей (279), и, наконец, здесь являются титулы princeps и clarissimus574 применительно к небольшой группе сенатских вождей, которые рангом, властью и статью нисколько не уступают правителям держав диадохов**.

* Согласно римскому праву, отпущенный на свободу раб автоматически получает гражданство с незначительными ограничениями; а поскольку контингент рабов происходил со всего Средиземноморского региона, и прежде всего с Востока, в четырех городских трибах скопилась колоссальная лишенная почвы масса, совершенно глухая к голосу староримской крови и быстро принудившая ее замолчать, стоило ей после движения Гракхов заставить считаться со своей большой численностью.

** Нобилитет с конца IV в. перерастает в замкнутый кружок семей, имевших среди своих предков консулов или желавших, чтобы таковые были. Чем строже этого правила придерживались, тем более частыми становятся фальсификации древних списков консулов с целью «легитимизировать» находящиеся на взлете семьи крепкой расы и больших дарований. Первого абсолютно революционного размаха эти фальсификации достигают в эпоху Аппия Клавдия, когда списки приводил в порядок курульный эдил Гней Флавий, сын раба (тогда-то были изобретены и родовые имена римских царей - по плебейским родам), второго - в эпоху сражения при Пидне (168), когда господство нобилитета стало принимать цезарианские формы (Е. Kornemann, Der Priesterkodex in der Regia, 1912, S. 56 ff.). Из 200 консулов 232-133 гг. 159- выходцы из 26 семейств, и начиная с этого

 

 

Возникают правительство, какого никогда не бывало ни в каком великом государстве никакой другой культуры, и традиция, подобную которой можно отыскать разве что в совершенно иного рода условиях Венеции и в папской курии в эпоху барокко. Здесь нет совершенно никакой теории, погубившей Афины, никакого провинциализма, сделавшего в конце концов ничтожной Спарту, - одна только практика крупного стиля. Если «Рим» как явление представляет собой нечто совершенно исключительное и поразительное в мировой истории, то он обязан этим не «римскому народу», который сам по себе был таким же лишенным формы сырым материалом, как и всякий другой, но тому классу, который привел его в форму и его в ней, хотел тот этого или нет, удерживал, так что этот поток существования, еще ок. 350 г. и для Средней-то Италии не особенно значительный, постепенно вовлекает в свое русло всю целиком античную историю, делая ее последнюю великую эпоху римской.

Полноту совершенства своего политического такта этот маленький кружок, не обладавший никакими публичными правами, обнаруживает в обращении с созданными революцией демократическими формами, которые, как и везде, стоили лишь того, что было из них сделано реально. Именно то, что могло в них стать опасным, стоило их затронуть, - сосуществование двух исключающих друг друга властей - виртуозно и негласно трактуется в Риме так, что перевес всегда оказывается на стороне высшего опыта, а народ неизменно остается в убеждении, что решение принято им самим, причем в том самом смысле, какой он в него вкладывал. Народность и в то же время величайшая историческая эффективность — вот тайна этой политики и единственная возможность политики вообще во все подобные эпохи, искусство, в котором римское правительство осталось не превзойденным и по ею пору.

Однако, с другой стороны, несмотря на это все, результатом революции была эмансипация денег, правивших впредь в центуриатных комициях. То, что здесь называлось populus, все в большей степени делается орудием в руках крупных собственников, и требовалось все тактическое превосходство правящих кругов, чтобы удерживать под контролем противодействие со стороны плебса: но всегда были под рукой сельские трибы, числом тридцать одна, откуда широкие массы большого города были исключены, а в трибах этих было реально представлено крестьянское землевладение под руководством аристократических родов. Отсюда та стремительность, с которой были вновь отменены нововведения Аппия Клавдия. Естественный союз между

времени, когда раса оказалась исчерпанной, в связи с чем с тем большей скрупулезностью соблюдается форма, homo novus'75, как Катон и Цицерон, становится редким явлением.

 

 

финансовыми воротилами и массами, как он реализуется впоследствии при Гракхах и затем при Марии, с тем чтобы уничтожить традицию крови, союз, который среди прочего подготовил также и немецкий переворот 1918г., сделался на многие поколения невозможным. Буржуазия и крестьянство, деньги и землевладение сохраняли меж собой равновесие в обособленных органах, воссоединяясь и обретая действенность в воплощавшихся в нобилитете государственных идеях, пока их внутренняя форма не распалась и эти тенденции не разошлись враждебно в разные стороны. 1-я Пуническая война была войной торговой, направленной против интересов сельских хозяев, и потому именно консул Аппий Клавдий, потомок Великого цензора, представлял в 264 г. решение на рассмотрение центуриатных комиций576. Напротив того, начавшееся с 225 г. завоевание равнины По осуществлялось в интересах крестьянства и проводилось через трибутные комиций трибуном Гаем Фламинием, строителем Фламиниевых дороги и цирка, первым действительно цезарианским явлением в Риме. Проводя эту политику в качестве цензора 220 г., он запретил сенаторам финансовые операции и в то же время сделал доступными для плебса рыцарские центурии древней знати. На деле это было на руку лишь новой денежной знати времен 1-й Пунической войны, и он, сам того совершенно не желая, сделался творцом организованной в качестве сословия денежной аристократии, а именно equites, столетием спустя положивших конец великой эпохе нобилитета. Начиная с этого момента (т. е. с победы над Ганнибалом, в которой Фламиний погиб) и впредь также и для правительства деньги делаются решающим средством продолжения собственной политики, последней реальной государственной политики, какая только существовала в античности.

Когда Сципионы с их кружком перестали быть руководящей силой, осталась лишь частная политика единичных лиц, беспардонно преследовавших свои интересы: orbis terrarum был для них всего только добычей, лишенной собственной воли. Если Полибий, принадлежавший к этому кружку, усматривает во Фламиний демагога и причину всех несчастий эпохи Гракхов, то он полностью заблуждался в отношении его намерений, но не последствий, которые они имели. Как и Катон Старший, который со слепым рвением крестьянского вождя сверг великого Сципиона из-за глобальности его политических устремлений, Фламиний добился прямо противоположного тому, чего желал. На место задающей тон крови пришли деньги, и менее чем в три поколения они свели крестьянство на нет.

Для судеб античных народов невероятно счастливой случайностью представляется то, что Рим единственный из городовгосударств перенес социальную революцию, сохранив крепость формы. А для западноевропейского мира с его рассчитанными на

 

 

вечность генеалогическими формами почти что чудо, что насильственная революция разразилась-таки хотя бы в одном месте, в Париже. То было проявлением не силы, а слабости французского абсолютизма: английские идеи в соединении с динамикой денег привели здесь к взрыву, сообщившему лозунгам Просвещения живой образ, связавшему доблесть со страхом, а свободу с деспотией. И слабость эта еще продолжала давать о себе знать в малых пожарах 1830 и 1848 гг. и в социалистической жажде катастроф*. В самой Англии, где власть знати была более абсолютной, чем власть кого бы то ни было во Франции, небольшой кружок вокруг Фокса и Шеридана приветствовал идеи Французской революции (все они были английского происхождения); заговорили о всеобщем избирательном праве и парламентской реформе**. Этого, однако, было достаточно, чтобы побудить обе партии под руководством вига, Питта Младшего, к жесточайшим мероприятиям, похоронившим на корню все попытки даже притронуться к руководству знати в интересах третьего сословия. Английская знать развязала двадцатилетнюю войну против Франции и всколыхнула всех европейских монархов, чтобы наконец при Ватерлоо положить конец не императорской власти, но революции, которая вполне наивно отважилась реализовать в области практической политики частные взгляды английских мыслителей и отвести совершенно бесформенному tiers такое положение, последствия

* И даже во Франции, где судейское сословие в высших окружных судах открыто презирало правительство и даже распоряжалось, не подвергаясь за это никакому наказанию, срывать со стен королевские указы и наклеивать на их место собственные arrets577 (R. Holtzmann, Franzosische Verfassungsgeschichte, 1910, S. 353), где «приказывали, но не выполняли, те законы разрабатывались, но не проводились в жизнь» (A. Wahl, Vorgesch. der fninz. Revolution I, S. 29 и повсюду), где финансовые магнаты могли сбросить Тюрго и всякого другого, кто доставлял им беспокойство своими реформаторскими планами, где весь образованный мир с принцами, знатью, высшим духовенством и военными во главе подпал англомании и бурно аплодировал любой оппозиции, — даже там ничего бы не произошло, когда бы своей роли не сыграла внезапно обрушившаяся на страну цепочка случайностей: вошедшее в моду участие офицеров в борьбе американских республиканцев против королевской власти, дипломатическое поражение в Голландии (27 октября 1787 г.) посреди грандиозной реформаторской деятельности правительства и продолжавшейся под давлением безответственных кругов министерской чехарды. В Британской империи отпадение американских колоний было следствием попыток высших кругов тори усилить королевскую власть — в стачке с Георгом III, однако, само собой разумеется, в собственных интересах, Эта партия располагала в колониях, а именно на Юге, сильными сторонникамироялистами, которые, сражаясь на английской стороне, решили успех сражения при Камдене578, а после победы восставших по большей части переселились в сохранившую верность короне Канаду.

** В 1793 г. 306 членов нижней палаты избирались всего 160 лицами. Избирательный округ Питта Старшего, Оулд Сарум, состоял из одного доходного дома, делегировавшего двух представителей.

 

 

которого предвиделись лучше всего не в парижских салонах, но в английской нижней палате*.

То, что называли здесь оппозицией, представляло собой позицию одной из партий знати, когда правительством руководила другая. Оппозиция не означала здесь, как всюду на континенте, профессиональной критики той работы, выполнять которую - дело другого, но являлась практической попыткой принудить руководство к такой форме деятельности, которую оппозиция была готова в любой момент взять на себя и, главное, была на это способна. Однако эта оппозиция при полном непонимании ее общественных предпосылок сразу сделалась образцом того, к чему стремились образованные круги во Франции и в прочих местах, а именно сословное господство tiers под наблюдением династии, дальнейшую судьбу которой продолжала скрывать дымка неизвестности. Начиная с Монтескье, английские учреждения расхваливались на континенте с воодушевленным непониманием, хотя все государства здесь вовсе не были островами и потому не обладали наиболее существенной предпосылкой английского пути развития. Англия действительно была для них образцом лишь в одном отношении. Именно, когда буржуазия принялась превращать абсолютное государство обратно в сословное, в Англии она обнаружила картину, которая никогда здесь другой и не бывала. Разумеется, здесь в одиночку правила знать, однако по крайней мере не корона.

 

Результатом эпохи и основной формой континентальных государств к началу цивилизации оказывается «конституционная монархия», крайним вариантом которой представляется республика в современном понимании этого слова. Ибо следует наконец освободиться от болтовни доктринеров, мыслящих вневременными и чуждыми действительности понятиями, для которых «республика» - форма сама по себе. Насколько мало обладает Англия конституцией в континентальном смысле, настолько же мало и республиканский идеал XIX в. имеет что-либо общего с античной res publica или даже хотя бы с Венецией или швейцарскими первокантонами579. То, что называем этим словом мы, есть отрицание, с внутренней необходимостью утверждающее отрицаемое как постоянно возможное. Это - немонархия в формах, заимствованных у монархии. Генеалогическое чувство так чудовищно

* С 1832 г. сама английская знать с помощью целого ряда дальновидных реформ стала привлекать буржуазию к совместной работе, однако при своем постоянном руководстве и обязательно в рамках своей традиции, с которой осваивались молодые таланты. Демократия реализовалась так, что правительство сохранило строгую форму, причем форму старинно-аристократическую, однако всякий мог свободно (по собственному усмотрению) заниматься политикой. Этот переход, осуществлявшийся в обществе, лишенном крестьянства и проникнутом предпринимательскими интересами, представляет собой величайшее внутриполитическое достижение XIX в.

 

 

разрослось в западноевропейском человеке, что сковывает его сознание, заставляя верить в ложь, что династией определяется все политическое поведение - даже тогда, когда династии больше нет. Она - воплощение всего исторического, а жить внеисторично мы не в состоянии. Неизмерима разница между человеком античности, которому вообще неведом базированный на фундаментальном ощущении существования династический принцип, и образованным западноевропейцем, который со времени Просвещения, на протяжении приблизительно двух веков, пытается это чувство в себе перебороть. Это чувство - враг всех спроектированных, а не произросших органичным образом конституций, которые в конечном счете не представляют собой ничего, кроме оборонительных мероприятий, и рождены страхом и недоверием. Городское понятие свободы - быть свободным от чего-то - сужается вплоть до чисто антидинастического значения; республиканское воодушевление живет исключительно этим чувством.

С таким отрицанием неизбежно соединяется преобладание в нем теоретической стороны. Между тем как династия и внутренне близкая ей дипломатия сохраняют древнюю традицию и такт, в конституциях преобладание сохраняется за системами, книгами и понятиями, что совершенно немыслимо в Англии, где с формой правления не связывается ничего отрицающего и определенного. Не напрасно фаустовская культура- это культура письма и чтения. Печатная книга - символ временной бесконечности, пресса бесконечности пространственной. Перед лицом чудовищной власти и тирании этих символов даже китайская цивилизация представляется едва не бесписьменной. В конституциях литературу науськивают на знание людей и обстоятельств, язык— на расу, абстрактное право - на традицию, доказавшую свою успешность, без какого-либо принятия в расчет того, останется ли при этом погруженная в поток событий нация работоспособной и «в форме». Оставшийся в одиночестве Мирабо отчаянно и безуспешно боролся с собранием, которое «путало политику с романом». Не только три доктринерские конституции эпохи- французская 1791 г. и немецкие 1848 и 1919 гг., но и практически все конституции вообще не желают видеть великой судьбы мира фактов, полагая, что тем самым ее опровергли. Вместо всего непредвиденного, взамен случайности сильных личностей и обстоятельств править должна каузальность - вневременная, справедливая, неизменно одна и та же рассудочная взаимосвязь причины и действия. В высшей степени примечательно то, что ни в одной конституции не имеется понятия денег как политической величины. Все они содержат одну чистую теорию.

Устранить эту двойственность в существе конституционной монархии оказывается невозможно. Действительное и мыслимое, работа и критика остро здесь друг другу противостоят, и

 

 

взаимные трения - это есть то, что представляется среднему образованному человеку внутренней политикой. Лишь в Англии (если отвлечься от прусской Германии и от Австрии, где поначалу конституции хоть и существовали, но в сравнении с политической традицией были не очень сильны) привычные приемы администрирования сохранили свою монолитность. Раса утвердила здесь свое превосходство над принципом. Здесь с самого начала догадывались о том, что действительная, т. е. направленная исключительно на исторический успех, политика основывается на муштре, а не на образовании. То не было никаким аристократическим предрассудком, но космическим фактом, который с куда большей очевидностью выявляется из опыта английских коннозаводчиков, чем из всех философских систем на свете. Образование может довести муштру до блеска, однако не способно ее заменить. В результате высшее английское общество, школа Итона, Бейлльолколледж в Оксфорде становятся местами, где политики муштруются так последовательно и правильно, что параллель этому можно отыскать лишь в муштре прусского офицерского корпуса, а именно муштруются как знатоки, владеющие тайным тактом вещей, в том числе и безмолвной поступью мнений и идеалов. Потому здесь, нисколько не опасаясь, что поводья выскользнут из рук, и допустили, чтобы начиная с 1832г.580 над руководимым этими знатоками существованием прошумел целый вихрь революционно-буржуазных фундаментальных идей. Эти люди имели training581, гибкость и управляемость человеческого тела, которое предощущает победу, сидя верхом на бешено несущейся лошади. Великим фундаментальным положениям было позволено привести в движение массы, поскольку наличествовало понимание, что только деньги в конечном итоге в состоянии привести в движение великие принципы, и вместо брутальных методов XVIII в. были найдены более тонкие и не менее действенные, самым простым среди которых оказывается угроза расходов на новые выборы. Доктринерские конституции на континенте видели лишь одну сторону факта демократии. В Англии, где не было вовсе никакой конституции (Verfassung), зато пребывание «в форме» (Verfassung) наличествовало реально, демократию видели насквозь.