Приложение к главе «Союзники». 9 страница

Весть о несостоявшемся аресте Троцкого быстро докати­лась до Таврического дворца. Не прошло и нескольких часов, как ко мне приехали несколько членов Воинской секции Совета (Бог с ними, с фамилиями! Они часто бывали в Штабе и нам много помогали).

— Как? Вы хотели арестовать Троцкого? — обратились они ко мне с вопросом, в котором не было слышно упрека, но чувствовалось какое-то сострадание с оттенком, будто я не в своем уме.

— Да! Троцкого и до сих пор требую!

— Троцкого?

— Вы, очевидно, уже забыли, что было три дня тому на­зад, ну, а я хорошо помню ваши бледные лица и трясущиеся подбородки, когда мы вместе отсиживались 4 июля.

— Да, но ведь это — Троцкий! Поймите — Троцкий! — старались они мне объяснить свое перед ним преклонение и для наглядности поднимали руки к небу (Мне хочется зафиксировать престиж Троцкого в правом сек­торе Совета. Заметим также, что постановление об аресте Ленина не вызвало протеста).

В эти дни волнений как-то сам собой Штаб стал цент­ром: все в нем сосредоточилось; а потому к нам часто заез­жал прокурор Судебной палаты Карийский.

— Вот видите, Борис Владимирович, — сказал он мне, — как вы ни оберегали вашу контрразведку, а волею судеб она станет теперь охранным отделением, потому что других органов у нас нет.

— Ошибаетесь, — сказал я Карийскому, — я сдержал свое слово перед теми юристами, которые согласились мне по­мочь. Политические преследования против большевиков я веду не по контрразведке, а по отделу генерал-квартирмей­стера теми двенадцатью чинами прокурорского надзора, ко­торые к нему сегодня прикомандированы.

Как бы для наблюдения за деятельностью этих двенадцати, ко мне по меньшей мере два раза в день стал приходить ми­нистр труда Скобелев. Но он ни разу не посмотрел ни одного досье, а только обходил столы, которые пришлось расставить по комнатам, а один из них, за недостатком места, даже попал в светлый, но подвальный этаж. Вот только около этого, две­надцатого, Скобелев первый раз поморщился и сказал: «Как будто застенок!»

Сначала я не мог понять этих визитов, но цель их не за­медлила обнаружиться. Скобелев мне сказал:

— Я хотел вас просить — закройте «Маленькую Газету».

Напомню, что эту газету издавал А. Суворин. Он тонко и остроумно твердил о бездеятельности Временного прави­тельства. Кто этого тогда не видел? Суворин облекал свою критику в форму юмористических рассказов. В них особен­но доставалось богатому бакинскому молоканину-социали­сту Скобелеву. Мы, близко наблюдавшие безнадежную анемию Верховной Власти, готовы были обеими руками подпи­сываться под статьями Суворина, а иногда хохотали до слез над его меткими анекдотами. Сверх того, некоторые сотруд­ники этой газеты вызывали во мне самые горячие симпатии, так как совершенно безвозмездно помогали контрразведке.

— Позвольте, — сказал я Скобелеву, — я совершенно не вижу повода закрывать эту газету. Критика необходима, а в статьях Суворина можно усмотреть много полезного.

— Какая там критика! Просто погромная газета. Я про­шу вас ее закрыть.

— Да как же я могу закрывать газеты? А свобода слова? Наконец, почему вы обращаетесь ко мне? Я вовсе не город­ничий!

— Полноте! В массе всяких распоряжений вы сейчас мо­жете всё. Вам это ничего не стоит.

— Нет! Простите! «Маленькой Газеты» я не закрою!

На этом наш разговор и кончился, а Скобелев больше уже не приходил поглядеть, как были расставлены сто­лы.

Через два дня вижу в приемной вытянутые физиономии моих друзей — сотрудников «Маленькой Газеты».

— Что такое?

— Газету закрыли.
— Кто?

— По приказу прокурора.

Вот что значит быть настойчивым министром. Доехал-таки!

В общей сумятице первые дни ликвидации протекали без прямого вмешательства Совдепа. Обвинение, брошенное большевикам, очистило нездоровую обстановку, а масса не делала различия между большевиками и немецкими найми­тами. Их тащили со всех концов окраины столицы. Приве­зенных из Петергофа Дашкевича и Черповецкого едва не рас­терзали на вокзале; но толпа не пошла на самосуд, они отде­лались синяками. От добровольных Шерлоков Холмсов не было спасения. «Лес рубят, щепки летят». Так иногда неиз­вестные приклады в поисках большевицких голов падали на случайных прохожих. Эта неприятность произошла и с чле­ном Совета Бенасиком, которому пришлось основательно перевязать голову (За этот случай в толпе Совет обвинил нас в «контрреволюции»). Тюрьмы переполнились. Ко мне доволь­но часто приезжали члены Совета, по поручению своего председателя, со стереотипным вопросом:

— Чхеидзе прислал вас спросить — это вы арестовали члена нашего Совета X?

— Да! Я! А что? — ответил я первый раз и насторожился, ожидая вмешательства.

— Нет, нет, ничего, — поспешили меня заверить прибыв­шие. — Председатель хотел только знать, сделано ли это вами, представителем законной власти, или его схватила слу­чайная толпа.

Было ли это искренно? Не думаю. Не могу не отметить, что лично со стороны Чхеидзе я всегда видел к себе коррект­ное отношение. Я не касаюсь здесь тех гидравлических прес­сов, которые пускались за моей спиной (См. следующую главу «Нахамкес».).

Узнав об измене, полки заволновались. Вся первая Гвар­дейская дивизия выразила согласие на переформирование из расплывчатых масс в резервные части. Отдельные команды и даже полки согласились выступить на фронт. Войска, начавшие восстание, подлежали расформированию (Как странно читать, что эти отправки на фронт и расформиро­вания Временное правительство впоследствии ставило себе в заслугу.). Оно нача­лось с 1-го пулеметного полка. Несколько тысяч его солдат из 12 тысяч списочного состава пришли с повинной к Алек­сандровской колонне, привезя часть пулеметов. Остальные с 30 пулеметами просто разбежались.

Прокурор Судебной палаты Карийский выдвинул против большевиков обвинение по статьям 51, 100 и 108 уголовного уложения за измену и организацию вооруженного восстания.

Казалось бы, что еще надо? Но зловещим призраком сто­ял Троцкий.

Он не бежал, как Ленин, а рассылал иронические пись­ма, спрашивая, когда же его арестуют.

Он стучал по советской трибуне и кричал им:

— Вы обвиняете большевиков в измене и восстании? Сажаете их в тюрьмы? Так ведь я был с ними, я же здесь! Почему вы меня не арестуете?

Они молчали.

 

НАХАМКЕС

Овший Моисеевич Нахамкес — он же Стеклов.

Был арестован в Берлине в начале войны, а затем осво­божден и выпушен в Россию.

С первых же мартовских дней приобрел первенствующее значение в Совете солд. и раб. депутатов. При его непосред­ственном участии была уничтожена полиция, а также выне­сено пресловутое постановление о невыводе гарнизона из Петрограда.

10 марта вошел в «контактную комиссию», составленную из 5 человек и имевшую целью, по его же собственному оп­ределению: «Путем постоянного, организованного давления заставить Временное правительство осуществлять те или иные требования» (Состав «контактной комиссии»: Нахамкес, Чхеидзе, Скобелев, Гиммер (Суханов) и Филипповский).

Ненавидел русского офицера. Панически боялся Армии.

Призывал к убийству лиц, стоящих за продолжение войны.

При большевиках долгое время был редактором «Извес­тий Совета солдатских и рабочих депутатов».

Украл альбомы марок Императора Николая II.

Я не беру на себя трудную задачу перечислять все заслу­ги и таланты Овшия Моисеевича; да ведь его деятельность у большевиков еще и не закончилась. Хочу только записать мою с ним «встречу», а для этого придется привести некото­рые подробности и вернуться немного назад (Я говорю, что Нахамкес был «выпущен из Берлина в Россию». Спиридович идет гораздо дальше. Он пишет: «Нахамкес был аресто­ван в Берлине, а затем освобожден и, как агент, направлен в Россию» (См. «История большевизма в России» (А. И. Спиридович. Париж, 1922. — Ред.), стр. 303). Положительно, вся деятельность именно Нахамкеса, принимая во внимание его тайную измену своей партии, а также указания секретной агентуры, убеждали меня в том, что он состоял на службе у немцев).

В первых числах июня ко мне приехал комиссар из Лес­ного; он сообщил, что накануне вечером на заводе Лесснера состоялось объединенное закрытое собрание большевиков и анархистов. Разбирались вопросы о согласовании их совмест­ной деятельности; большевики предложили анархистам взять на себя террор против лиц, стоящих за продолжение войны. Последователи Ленина доказывали, что им сейчас неудобно брать на себя столь крайние эксцессы, тогда как у отдельных групп анархистов они входят прямо в программу. Однако пос­ледние отнеслись к предложению без особого энтузиазма; воп­рос рисковал провалиться, если бы положение не спас присут­ствовавший на собрании Нахамкес. Он так горячо и решитель­но призывал к террору, так вдохновил присутствующих и красноречиво приглашал приступить к убийствам немедленно, что после его выступления большевики без труда провели свою резолюцию и тут же составили первый список намеченных жертв, во главе которого поставили Керенского.

Едва я отпустил комиссара Лесного, как ко мне является инженер-механик флота Л.

— Не могу молчать, — заявляет он. — Вчера меня пригла­шали прийти на собрание на завод Лесснера; но я уклонил­ся. Сегодня мой знакомый, присутствовавший на собрании, рассказывал мне, что Нахамкес призывал к террору лиц, сто­ящих за продолжение войны. Решено начать с Керенского.

Конечно, я не могу придавать значения всем слухам, ко­торыми засыпают меня выше головы. Едва ли не самое труд­ное в моей деятельности, это, — отбрасывая большую часть информации, выбирать наиболее близкую к истине. Но при этом так легко промахнуться! В настоящем случае решаю начать расследование.

Среди немногочисленных секретных агентов у меня был один умеренный анархист, состоявший сотрудником «Ма­ленькой Газеты». Он оказывал нам безвозмездно и без всяких усилий очень полезные услуги, так как с одной стороны при­надлежность его к партии, а с другой — карточка литератора открывали ему немало закрытых дверей, совсем не привлекая подозрений.

Даю ему краткую задачу: «Узнайте, что происходило вче­ра вечером на заводе Лесснера». Конечно, в таких случаях агенту не указывается никаких подробностей, так как важно услышать именно от него самого подтверждение всех слухов.

Одновременно зову одного из выдающихся старших аген­тов наружного наблюдения Касаткина; поручаю ему то же са­мое. Касаткиным мы не нахвалимся: у него положительно нюх ищейки.

Еще недавно с ним был такой случай. Из Нарвы нам со­общают по телеграфу об одной подозрительной личности, отправившейся в Петроград, но телеграмма опаздывает, до­ходит уже после прихода поезда. Примет никаких, а только фамилия. Касаткин летит на вокзал, шарит в нескольких из­вестных ему гостиницах и открывает исчезнувшего.

Так и теперь: к вечеру Касаткин прямо откапывает сту­дента Политехникума, который сам присутствовал на упомя­нутом собрании, и приводит его в мой кабинет.

Выслушиваю все тот же рассказ от самого участника; а на другое утро и мой анархист подтверждает правильность сооб­щения. Сомнения рассеиваются, — Нахамкес для окончания войны призывает к убийствам, что подтверждается не только из разных источников, но свидетельскими показаниями.

Неужели и этого недостаточно, чтобы обвинить Нахамкеса в работе на Германию? Призывать к немедленным убийствам лиц, желающих продолжать войну, не входило в программу ни социал-демократической партии, ни даже ее пораженческого крыла. По какой же инструкции шел Нахамкес? Немецкий штаб не мог бы придумать лучшего.

Что было бы во Франции с тем, кто стал призывать к убийству Клемансо, корпусных командиров?

Еду к Балабину.

— Это политический вопрос, а потому мы его совсем не касаемся. Иди к помощнику главнокомандующего по поли­тическим делам — Козьмину.

Нахожу последнего в его квартире в Штабе. Козьмин — заложник революции или, правильнее сказать, — от партии социалистов-революционеров при Штабе округа. Прежде всего, он слепо выполняет приказания центрального коми­тета своей партии. Вы никогда не узнаете, что он думает, но если с чем-нибудь обратитесь к нему, а затронутый вопрос не противоречит инструкциям партии, то он с полным самоотвержением, со всех ног бросается выполнять вашу просьбу (Кто-то из штабных шутников прозвал Козьмина «городовым от революции». Так это прозвище за ним и осталось).

Рассказываю Козьмину о заводе Лесснера.

— Не может этого быть! — сразу же убежденно возража­ет он. — Как? Нахамкес перешел к большевикам? Никогда этого не будет!

Перебирая в памяти наши встречи, не могу не заметить, что это и было единственное собственное мнение Козьмина, которое мне когда-либо довелось от него услышать.

Нахамкес был меньшевик; мне не поверили, что он из­менил своей партии. Действительность показала, кто из нас ошибся.

Если мой разговор с Козьминым кончился вничью, то совсем иначе отнеслись к новым данным товарищи военно­го министра. Очевидно, обо всем им дал знать Балабин, так как едва я успел вернуться в управление, как зазвонили те­лефоны: меня просят немедленно приехать в дом военного министра. Якубович, Туманов, Барановский хотят сами меня выслушать. Они тут же ставят к Керенскому специальную охрану, а меня просят придумать технические меры, хотя бы общего характера, чтобы воспрепятствовать покушениям.

Еду к начальнику Главного Артиллерийского управления генералу Леховичу. Сообщаю ему программу Нахамкеса; начинаем вместе придумывать, как затруднить ее выполне­ние. Конечно, вопрос настолько сложен, что придумывать нам приходится несколько дней.

Генерал Лехович, прежде всего, назначает комиссию, в которую для авторитета вводит старых, влиятельных и разум­ных рабочих Путиловского завода. Комиссия должна объез­жать определенные заводы, изготовляющие взрывчатые ве­щества и оружие, контролировать регистрацию, упорядочить надзор, чтобы не происходило утечки. Независимо от сего генерал Лехович пробует так наладить изготовление ручных гранат, чтобы капсюли закладывались вне столицы.

Много хлопот вызвал и отнял энергии Нахамкес — как провозвестник террора: назначается охрана, составляется комиссия, вырабатываются проекты, и в итоге о нем получает­ся исключительная, не похожая на других история. Сам же он до июльских дней гремит с трибуны, продолжая оказывать «организованное давление на Правительство».

В первые дни после восстания мы все же надеялись на большие перемены.

9 июля, под вечер, в разгар ликвидации восстания, меня вызывает по телефону с финляндской дороги помощник сто­лоначальника капитан-юрист Снегиревский. Разыскивая Ле­нина по кроки, которое мы отобрали при обыске у Крупской, он, попав в Мустамяки, набрел на Нахамкеса. Последний про­живал на даче, рядом с некоторыми видными большевиками, в том числе с Бонч-Бруевичем, с коим держал дружескую связь. Снегиревский сообщает, что, по сведениям, сообщенным на месте, эти большевики и Нахамкес помогли скрыться Ленину. Снегиревский, действуя по моему списку в 28 человек, состав­ленному еще 1 июля и в котором значился Нахамкес, тут же арестовывает последнего. Только второпях он забывает проста­вить число на ордер. Нахамкес желает знать, кто его аресто­вывает, требует показать ордер, сразу обнаруживает, что на нем нет числа, заявляет, что ордер незаконный, и отказывается подчиниться. Снегиревский спрашивает, как ему поступить.

Только тут я вдруг вспомнил, что совершенно искренно забыл послать в Белоостров отмену арестов Троцкого и На­хамкеса, согласно приказанию Временного правительства, подтвержденного мне два дня назад временным министром юстиции Скарятиным. До того ли было!.. А там идут все еще по старому списку. Но в то же время обидно отпустить На­хамкеса, который как бы сам лезет в руки; отказаться от него я никак не могу.

— Держите крепко, — отвечаю Снегиревскому, — сейчас высылаю вам новый ордер.

Беру новый бланк. Знаю, что обвинят в неисполнении двукратного приказания Временного правительства. После минутного размышления собственноручно вписываю так: «Доставить Нахамкеса в Штаб округа». Ставлю печать, под­писываю и отправляю ордер с нарочным.

Должен отметить, что я совершенно сознательно не по­ставил даты на ордера, подписанные 1 июля. Было ясно, что все 28 человек при переездах их в Финляндию или обратно не будут схвачены в один день. А каждый день нес мне все новое и новое, что могло еще более обосновать и оправдать мои поста­новления, как и оказалось в действительности. Такой порядок не вызывал никаких недоразумений, так как, поставив фами­лию, я выдавал на руки ордера только своим высококвалифи­цированным служащим. В отличие от тех, кто поручал обыски разным любителям, на нас за все время, конечно, ни разу не было никаких нареканий.

Теперь же дело идет о Нахамкесе; а потому не сомнева­юсь, что история выйдет громкая. К тому же ордер выписан именем Главнокомандующего; чувствую, что подкатил Половцова, и считаю необходимым его предупредить. А тут и он сам входит в свой кабинет, где на походе расставлен мой письменный стол генерал-квартирмейстера.

— Я, кажется, подвел тебя, так как вопреки приказанию Правительства все-таки арестовал Нахамкеса.

Половцов не может скрыть своего удовольствия:

— Ах, как хорошо сделал! Большое тебе спасибо! Вот и прекрасно. Да я скажу Керенскому, что он отменил арест Стеклова, а я арестовал Нахамкеса, — шутит он, задает не­сколько вопросов о заводе Лесснера и исчезает (Стеклов — псевдоним Нахамкеса).

Часам к 8 вечера с шумом и грохотом в комнату 3-го эта­жа Штаба доставляется Нахамкес. Молодежь волнуется, при­бегает, сообщает, что Нахамкес выражает возмущение, как осмелились арестовать его, члена «исполнительного комитета всея России», требует к себе Балабина или меня.

— Как мне с ним себя держать? Я бы не хотел к нему выходить, — говорит мне Балабин.

Тогда мы условились так: к Керенскому идет он и ко всем многочисленным обвинениям, выдвинутым при первой по­пытке ареста, прибавляет еще и новое — укрывательство Ле­нина, которого разыскивало Временное правительство, а к Нахамкесу выхожу я по возвращении Балабина.

Последний является часа через два: «Керенский возму­щен, приказал изъять от нас Нахамкеса и передать его на усмотрение прокурора Судебной палаты». Так замечательный жест, если принять во внимание, что Керенский знал и от Козьмина, и от товарищей министра о подготовляемых покушени­ях. Оценил ли тогда Нахамкес такую деликатность?

Иду к Нахамкесу. В большой комнате десятка два всяко­го рода солдат, ординарцев, несколько офицеров. Развалив­шись, у стола сидит Нахамкес. Я отпускаю двух конвойных солдат, так как бежать от нас немыслимо. Останавливаюсь среди комнаты и спрашиваю:

— Вы хотели просить меня о чем-нибудь?

На это Нахамкес развязно и не трогаясь с места:

— Но я просил вас прийти еще два часа тому назад.

Такая обстановка для меня недопустима: кругом солда­ты, я стою, а он сидит, нога на ногу, откинувшись спиной к столу, локти назад на столе. Делаю вид, что не слышу его ответа.

— Так вот, если хотите со мной говорить, так потрудитесь встать, — делаю я ударение на последнем слове.

Вскакивает как на пружине. Характер этого господина известен не мне одному. Настойчивый нахал, старающийся все время сесть вам на шею, он тотчас же трусливо прячется, как только на него прикрикнут. Но это не мешает ему вы­сматривать случая, чтобы снова полезть вверх до нового окрика. Так было у нас с ним несколько раз и в этот вечер.

Нахамкес брюнет, громадного роста, выше меня, широко­плечий, грузный, с большими бакенбардами. Делаю несколь­ко шагов в его сторону и сразу же начинаю жалеть, что дви­нулся с места: по мере того, как я приближаюсь к нему, у меня все больше и больше начинает слагаться убеждение, что он никогда в жизни не брал ванны, а при дальнейшем приближе­нии это убеждение переходит в полную уверенность. Положи­тельно начинаю задыхаться и непроизвольно делаю шаг назад.

— Почему вы меня арестовали, невзирая на запрещение Правительства? — спрашивает Нахамкес.

Отвечаю ему прописными фразами самого подлинного демократического словаря:

— Я знал, что при старом режиме особые исключения делались министрам и членам Государственного Совета; но ведь при новых условиях, кажется, все равны. Почему я дол­жен сделать исключение для вас?

Смотрю — не понравилось. Очевидно, расчеты на эффект перед аудиторией провалились, да и трудно уже обличать нас в «контрреволюции».

— Как? Значит, вы арестуете и члена Учредительного Собрания?

Я: Не понимаю, причем тут Учредительное Собрание?

Нахамкес: Да, но я член Исполнительного комитета Со­ветов солд. и раб. депутатов всей России, член законодатель­ной палаты. По крайней мере, мы сами так на себя смот­рим, — спешит добавить он, видя на моем лице неподдель­ное удивление.

— Не знаю, как вы на себя смотрите, — начинаю было я, но нас прерывает дежурный офицер, который докладывает, что прокурор Судебной палаты Карийский спешно просит меня к телефону. Выхожу в коридор. На всякий случай делаю знак дежурному, чтобы понаблюдал за дверью и не выпустил: все же так спокойнее.

По телефону Карийский сообщает, что ему известно об аресте Нахамкеса, которого мы должны передать в его веде­ние; но сам он очень занят, приехать не может, а вместо себя пришлет товарища прокурора. Это мне сразу не понравилось: не я позвонил ему, а он мне, значит, уже знает всю историю, а также, что Нахамкеса надлежит передать в его распоряже­ние. Очевидно, уже получил приказание и директивы. Но от кого? Балабин с ним ни в каких сношениях не состоял и ни­куда не телефонировал. А кроме меня и Балабина о приказа­нии Керенского никто не знает. Значит, сам Керенский по­спешил передать инструкцию. Наконец, очень подозритель­но, что энергичный Карийский, так часто приезжавший ко мне, на этот раз сам отстраняется.

Возвращаюсь и говорю Нахамкесу, что напрасно он ссы­лается на распоряжение Временного правительства, так как военный министр сам приказал рассмотреть его дело проку­рору, представитель которого сюда приедет.

На этот раз, едва я вхожу, как Нахамкес встает, вытяги­вается и, выслушав мои слова, спешит сказать:

— Я в вашем распоряжении.

Только поворачиваюсь, чтобы уходить, как вдруг распа­хивается дверь и в комнату входят председатель Совета солд. и раб. депутатов Чхеидзе, а с ним из президиума — Богданов и Сомов. Кто предупредил и этих об аресте? Откуда они узна­ли — мне неизвестно.

— В чем дело? — участливо обращается Чхеидзе к Нахам­кесу и трясет ему руку. Следуют дальнейшие рукопожатия.

«Ну, — думаю, — попал под обстрел тяжелых батарей». Нахамкес, перед тем загнанный в угол, быстро выправ­ляется.

— Вот видите, арестован самовольно Штабом округа, — пробует он возвысить голос.

— Неправда, — в свою очередь повышаю я голос, — ведь вы же видели, что я приказал убрать караул.

Чхеидзе явно конфузится, чувствует себя неуверенно.

— Будьте добры, нельзя ли нам пойти в какое-нибудь другое помещение? — обращается он ко мне, показывая на находящихся в комнате солдат.

— Хорошо, пожалуйста.

Иду вперед; все выходят по очереди; а навстречу подхо­дят ко мне резервы и прежде всех Балабин.

Устраиваемся в большом кабинете Главнокомандующего, где собираются: с одной стороны — Чхеидзе, Богданов, Со­мов и Нахамкес; а с другой — Балабин, я, известный горный инженер П., начальник контрразведки В. и состоящий для поручений при Главнокомандующем ротмистр Рагозин.

Начинается бесконечный разбор дела, продолжавшийся всю ночь напролет. Привожу довольно тяжелую сцену, за ко­торую я получил впоследствии несколько упреков.

Нахамкеса уже не узнать: ободренный присутствием глав­ных сил Совета, он, окончательно расправив крылья, посте­пенно лезет вверх. Он подробно комментирует, как был ре­дактирован первый ордер без числа, и предлагает Чхеидзе самому прочесть его. Чхеидзе просить меня показать ордер. Но он остался у капитана Снегиревского.

— Да я и не намерен отрицать, что на первом бланке не было числа. Именно потому я и отправил второй ордер, — отвечаю Чхеидзе.

С Нахамкесом непосредственно я уже больше не разго­вариваю и как бы не замечаю его присутствия. Нахамкес, в свою очередь, обращается только к Чхеидзе.

За все время расследования ни один из нас не коснулся существа обвинения.

Нахамкес, продолжая наступление, переходит к незакон­ности второго ордера. Мы выслушиваем длинную цитату о том, как я не выполняю приказаний Верховной Власти. Чхе­идзе поворачивает в мою сторону очень удивленное лицо, а я возражаю, что написал не «арестовать», а «доставить в Штаб округа».

— Ну, Борис Владимирович, ведь это игра слов. Какая в них разница? — улыбаясь, подает реплику Сомов.

— А вот та разница, — отвечаю я иронически Сомову, — что Нахамкес не сидит сейчас в тюрьме; а сверх того я имею удовольствие беседовать с вами и еще одну ночь проводить без сна.

Теперь я из обвинителей попадаю на скамью подсудимых.

Тем временем ординарцы ищут капитана Снегиревского, чтобы получить от него оба ордера. Нас предупреждают, что ждать придется очень долго, так как Снегиревский уехал до­мой и, очевидно, лег спать. Но Чхеидзе просит разбудить его обязательно и привезти со всеми бумагами. Видимо, он твер­до решает не оставлять Нахамкеса у нас одного. А тут, как на грех, еще и товарищ прокурора не показывается.

Теперь с нашей стороны идет впереди Балабин. Чувствую, что шестая ночь подряд совершенно без сна затрудняет мою речь; становится трудно вспоминать слова; голова отяжелела и, вероятно, обескровела. Некоторое время слышу, словно во сне, как Нахамкес недвусмысленно укоряет Чхеидзе за то, что когда его привезли на Финляндский вокзал, из толпы кто-то заорал: «Вот он — автор приказа № 1». Ссылаясь на этот воз­глас, он делает вывод, что все наши обвинения так же неосно­вательны и несправедливы. Как будто издалека слышатся слова Балабина, что Штаб не отвечает за выкрики из толпы. Его снова покрывает густой бас Нахамкеса. Последний наглеет все больше, карабкается все выше и выше. Смутно доносятся рас­каты обвинений по адресу Штаба, где «все произвол и само­управство». Наконец, Нахамкес «категорически» требует зане­сти все мои действия в протокол.

Кровь вдруг ударяет мне в голову; в глазах мгновенно просветлело, и я с шумом выскакиваю из кресла:

— Это для чего же? Чтобы потом показать протокол нем­цам? Сделать им известной всю мою систему арестов?

Голос мой громкий, дрожит, повышается:

— Достаточно контрразведка расшифрована, чтобы я дальше терпел все это безобразие!

Тут покрасневший Чхеидзе вскакивает, как от толчка в спину, приподымает руки в мою сторону и спешит заверить:

— Господин генерал-квартирмейстер, даю вам слово от всех присутствующих членов Исполнительного Комитета Совета и прошу вас верить, что ни одно слово, произнесен­ное здесь, не будет вынесено из нашего заседания.

Чхеидзе садится, но его заявления меня теперь уже ос­тановить не могут.

— Начальник контрразведки, — обращаюсь я к судебно­му следователю В. Он быстро подымается и вытягивается. — Передайте всем без исключения чинам контрразведки мое категорическое приказание: никому не отвечать ни на какие вопросы о наших делах, от кого бы они ни исходили. А если бы к ним обратился кто-либо из членов Временного прави­тельства, то чтобы направили его ко мне.

— Слушаюсь, — отвечает измученный, бледный началь­ник контрразведки, опускаясь в кресло. На этом «разбор» дела естественно кончился.

Все остановилось; дыхания не слышно. Сон как рукой сняло. Мельком вижу торжествующий огонек в глазах Ба­лабина. Однако успокоиться нелегко. В голове стучит; на­чинаю ходить по диагонали большой комнаты при гробовом молчании. Иногда ясно вижу, а то чувствую, как, пока пе­рехожу из одного ее конца к другому, за мной поворачива­ются головы.

Нахамкес свернулся, прижался. Он уже до конца не про­ронил ни слова.

Первым неудачно пробует поддержать разговор Сомов:

— Какой вы сегодня сердитый, Борис Владимирович!

Слышу его примирительные слова. Останавливаюсь пе­ред ним и почти кричу:

— Надоел мне ваш Нахамкес!

Опять подымается Чхеидзе, опять просить верить, что ни одно слово не выйдет из этой комнаты.

Да, роли переменились. Вижу, что все повернулось пре­красно. «Самое главное, — думаю, — молчать, надо молчать, пока не возьму себя в руки, а то такие мастера слова так не­заметно подцепят, что от меня перья полетят».

Продолжаю быстро ходить. Напряжение кругом все рас­тет. Вероятно, боятся, что выну револьвер и начну стрелять.

На миг останавливаюсь, открываю дверь и кричу:

— Позвать дежурного!

Переглядываются. Приходит офицер. Громко говорю, чтобы все слышали:

— Пошлите сказать капитану Снегиревскому, что он мо­жет не приезжать, так как он мне больше не нужен.

Молчат. Настроение накалилось до предела. Богданов не выдерживает, улучает минуту, когда я у кон­ца комнаты, у окна, спешит ко мне:

— Да поймите же, мы совсем не против вас. Наоборот: мы всецело на вашей стороне и сами не знаем, как нам изба­виться от Нахамкеса. Мы только хотели, если вы идете про­тив таких видных членов Совета, как он, чтобы все было бе­зукоризненно правильно, а тут ордер без числа.

Ничего не отвечаю. Но едва Богданов возвращается к Чхеидзе, как срывается с места ротмистр Рагозин:

— Скажи только слово, одно слово, и я их всех сейчас выброшу в окно.

Не знаю, слыхали ли другие Рагозина; но зато совершен­но уверен, что когда после него через несколько минут ко мне подлетел горный инженер П. и заговорил как бы шепотом, то вот его слова были слышны на Дворцовой площади: «Как ты думаешь, что мне будет, если я сейчас убью Нахамкеса?»