Елизавета Евгеньевна Аничкова 1 страница

(† лагерь на Енисее, 1940)


 

 

————————

 

Как это всё происходит? Как люди ждут? Что они чувству- ют? О чём думают? К каким приходят решениям? И как их берут? И что они ощущают в последние минуты? И как имен- но... их... это... ?

Естественна больная жажда людей проникнуть за завесу (хоть никого из нас это, конечно, никогда не постигнет). Естественно и то, что пережившие рассказывают не о самом последнем — ведь их помиловали.

Дальше — знают палачи. Но палачи не будут говорить.

Однако и палач не знает всего до конца. До конца-то и он не знает! До конца знают только убитые — и значит, никто.

Вот от помилованных мы составили себе приблизительную картину смертной камеры. Знаем, например, что ночью не спят, а ждут. Что успокаиваются только утром.

Но какой фантаст мог бы вообразить смертные камеры 37-го года? Он плёл бы обязательно свой психологический шнурочек: как ждут? как прислушиваются?.. Кто ж бы мог предвидеть и опи- сать нам такие неожиданные ощущения смертников:

1. Смертники страдают от холода. Спать приходится на це- ментном полу, под окном это минус три градуса (Страхович). Пока расстрел, тут замёрзнешь.

2. Смертники страдают от тесноты и духоты. В одиночную камеру втиснуто семь (меньше и не бывает), десять, пятнадцать или двадцать восемь смертников (Ленинград, 1942). И так сдав- лены они недели и месяцы! Уже не о казни думают люди, не рас- стрела боятся, а — как вот сейчас ноги вытянуть? как повернуть- ся? как воздуха глотнуть?

3. Смертники страдают от голода. Они ждут после смертного приговора так долго, что главным их ощущением становится не страх расстрела, а муки голода: как бы поесть? — А какой вооб- ще рекорд пребывания в смертной камере? Кто знает рекорд?.. Слава нашей науки академик Н. И. Вавилов прождал расстрела не- сколько месяцев, да как бы и не год; в состоянии смертника был эвакуирован в Саратовскую тюрьму, там сидел в подвальной ка- мере без окна, и когда летом 1942, помилованный, был переве- ден в общую камеру, то ходить не мог, его на прогулку выноси- ли на руках.

4. Смертники страдают без медицинской помощи. Когда же врач и вмешивается, то должен ли он лечить смертника, то есть


продлить ему ожидание смерти? Или гуманность врача в том, чтобы настоять на скорейшем расстреле?

 

————————

 

А убить себя человек даёт почти всегда покорно. Отчего так гипнотизирует смертный приговор? Чаще всего помилованные не вспоминают, чтоб в их смертной камере кто-нибудь сопротивлял- ся. Но бывают и такие случаи. В ленинградских Крестах в 1932 году смертники отняли у надзирателей револьверы и стреляли. После этого была принята техника: разглядевши в глазок, кого им надобно брать, вваливались в камеру сразу пятеро невооружён- ных надзирателей и кидались хватать одного.

Надежда! Что´ больше ты — крепишь или расслабляешь? Уже

на ребре могилы — почему бы не сопротивляться?

Но разве и при аресте не так же было всё обречено? Однако все арестованные, на коленях, как на отрезанных ногах, ползли поприщем надежды.

 

* * *

Василий Григорьевич Власов помнит, что в ночь после приго- вора, когда его вели по тёмному Кадыю и четырьмя пистолетами трясли с четырёх сторон, мысль его была: как бы не застрелили сейчас, провокаторски, якобы при попытке к бегству. Значит, он ещё не поверил в свой приговор! Ещё надеялся жить...

В той тюрьме в Иванове было четыре смертных камеры — в од- ном коридоре с детскими и больничными! Власов попал в 61-ю. Это была одиночка: длиною метров пять, а шириною чуть больше мет- ра. Две железные кровати были намертво прикованы толстым же- лезом к полу, на каждой кровати валетом лежало по два смерт- ника. И ещё четырнадцать лежало на цементном полу поперёк.

На ожидание смерти каждому оставили меньше квадратного аршина! Хотя давно известно, что даже мертвец имеет право на три аршина земли — и то ещё Чехову казалось мало...

Власов спросил, сразу ли расстреливают. «Вот мы давно си- дим, а всё ещё живы...»

И началось ожидание — такое, как оно известно: всю ночь все не спят, в полном упадке ждут вывода на смерть.

Иногда ночью гремят замки, падают сердца — меня? не ме- ня!! а вертухай открыл деревянную дверь за какой-нибудь чушью:

«Уберите вещи с подоконника!» От этого отпирания, может быть,


все четырнадцать стали на год ближе к своей будущей смерти; может быть, полсотни раз так отпереть — и уже не надо тратить пуль! — но как ему благодарны, что всё обошлось: «Сейчас уберём, гражданин начальник!»

Яков Петрович Колпаков, председатель Судогодского рай- исполкома, большевик с весны 1917 года, с фронта, сидел десят- ки дней, не меняя позы, стиснув голову руками, а локти в коле- ни, и всегда смотрел в одну и ту же точку стены. Говорливость Власова его раздражала: «Как ты можешь?» — «А ты к раю гото- вишься? — огрызался Власов, сохраняя и в быстрой речи круглое оканье. — Я только одно себе положил — скажу палачу: ты — один! не судьи, не прокуроры, — ты один виноват в моей смер- ти, с этим теперь и живи! Если б не было вас, палачей-добро- вольцев, не было б и смертных приговоров! И пусть убивает, гад!»

Колпаков был расстрелян.

Некоторые на глазах сокамерников за три-четыре дня стано- вились седыми.

Кто-то терял связную речь и связное понимание — но всё рав- но они оставались ждать своей участи здесь же. Тот, кто сошёл с ума в камере смертников, сумасшедшим и расстреливается.

Помилований приходило немало. Как раз в ту осень 1937 впервые после революции ввели пятнадцати- и двадцатипятилет- ние сроки, и они оттянули на себя много расстрелов.

Но наступает предел, когда уже не хочется, когда уже против- но быть благоразумным кроликом. Когда хочется крикнуть: «Да будьте вы прокляты, уж стреляйте поскорей!»

За сорок один день ожидания расстрела именно это чувство озлобления всё больше охватывало Власова. В Ивановской тюрь- ме дважды предлагали ему написать заявление о помиловании — а он отказывался.

Но на 42-й день его вызвали в бокс и огласили, что Президи- ум ЦИК СССР заменяет ему высшую меру наказания — двадцатью годами заключения в исправительно-трудовых лагерях с после- дующими пятью годами лишения прав.

Бледный Власов улыбнулся криво и даже тут нашёлся сказать:

— Странно. Меня осудили за неверие в победу социализма в одной стране. Но разве Калинин — верит, если думает, что ещё и через двадцать лет понадобятся в нашей стране лагеря?..

 

 

Тогда это недостижимо казалось — через двадцать. Странно, они понадобились и через сорок.


 

 

Г л а в а 1 2

 

ТЮРЗАК

 

Ax, доброе русское слово — острог — и крепкое-то какое! и ско- лочено как! В нём, кажется, — сама крепость этих стен, из кото- рых не вырвешься. И всё тут стянуто в этих шести звуках — и строгость, и острога´, и острота´ (ежовая острота, когда иглами в морду, когда мёрзлой роже мятель в глаза, острота затёсанных ко- льев предзонника и опять же проволоки колючей острота), и осторожность (арестантская) где-то рядышком тут прилегает, — а рог? Да рог прямо торчит, выпирает! прямо в нас и наставлен! А если окинуть глазом весь русский острожный обычай, оби- ход, ну заведение это всё за последние, скажем, лет девяносто, — так та´к и видишь не рог уже, а — два рога: народовольцы начи- нали с кончика рога — там, где он самое бодает, где нестерпи- мо принять его даже грудной костью, — и постепенно всё это становилось покруглей, поокатистей, сползало сюда, к комлю, и стало уже как бы даже и не рог совсем (это начало XX века) — но потом (после 1917) быстро нащупались первые хребтинки вто- рого комля — и по ним стало это всё опять подниматься, сужать- ся, строжеть, рожеть — и к 38-му году опять впилось человеку

вот в эту выемку надключичную пониже шеи: тюрзак!*

 

————————

 

Хотя уже разбросался огромный Архипелаг — но никак не хирели и отсидочные тюрьмы. Старая острожная традиция не теряла ретивого продолжения.

Не всякий, поглощаемый великою Машиной, должен был сме- шиваться с туземцами Архипелага. То знатные иностранцы, то слишком известные лица и тайные узники, то свои разжалован- ные чекисты — никак не могли быть открыто показываемы в ла- герях: их перекатка тачки не оправдывала бы разглашения и морально-политического ущерба. Так же и социалисты в постоян- ном бою за свои права никак не могли быть допущены до сме- шения с массой — но содержимы и удушены отдельно. Гораздо позже, в 50-е годы, как мы ещё узнаем, Тюрьмы Особого Назна-

 

* ТЮРемное ЗАКлючение (официальный термин).


чения (ТОНы) понадобятся и для изолирования лагерных бунта- рей. В последние годы своей жизни, разочаровавшись в «исправ- лении» воров, велит Сталин и разным паханам давать тоже тюр- зак, а не лагерь. И наконец, приходилось брать на дармовое го- сударственное содержание ещё таких, кто никак не мог быть при- способлен к туземной работе — как слепой Копейкин, 70-летний старик, постоянно сидевший на рынке в городе Юрьевце (Волж- ском). Песнопения его и прибаутки повлекли 10 лет по КРД, но лагерь пришлось заменить тюремным заключением.

В 20-е годы в политизоляторах (ещё политзакрытками назы- вают их арестанты) к о р м и л и очень прилично: обеды были всегда мясные, готовили из свежих овощей, в ларьке можно бы- ло купить молоко. Резко ухудшилось питание в 1931—1933 годах, но не лучше тогда было и на воле. В это время и цинга, и го- лодные головокружения не были в политзакрытках редкостью. Позже вернулась еда, да не та. В 1947 во Владимирском ТОНе И. Корнеев постоянно ощущал голод: 450 граммов хлеба, два кус- ка сахару, два горячих, но не сытных приварка — и только ки- пятка «от пуза» (опять же скажут, что не характерный год, что и на воле был тогда голод; зато в этом году великодушно разреша- ли воле кормить тюрьму: посылки не ограничивались). — С в е т в камерах был пайковый всегда — и в 30-е годы и в 40-е: на- мордники и армированное мутное стекло создавали в камерах по- стоянные сумерки (темнота — важный фактор угнетения души). Во Владимирском ТОНе этот недостаток света восполняли ночью: всю ночь жгли яркое электричество, мешая спать. — В о з д у х тоже нормировался, форточки — на замке, и отпирались только на время оправки, вспоминают и из Дмитровской тюрьмы и из Ярославской. — П р о г у л к а в разных тюрьмах и в разные го- ды колебалась от 15 минут до 45. Никакого уже шлиссельбургско- го или соловецкого общения с землёй, всё растущее выполото, вы- топтано, залито бетоном и асфальтом. При прогулке даже запре- щали поднимать голову к небу — «Смотреть только под ноги!» — вспоминают и Козырев, и Адамова (Казанская тюрьма). — С в и д а н и я с родственниками запрещены были в 1937 и не возобновлялись. — П и с ь м а по два раза в месяц отправить близким родственникам и получить от них разрешалось почти все годы (но, Казань: прочтя, через сутки вернуть надзору), также и л а р ё к на присылаемые ограниченные деньги. Немаловажная часть режима и м е б е л ь . Адамова выразительно пишет о ра- дости после убирающихся коек и привинченных к полу стульев увидеть и ощупать в камере (Суздаль) простую деревянную кро-


вать с сенным мешком, простой деревянный стол. — Во Влади- мирском ТОНе И. Корнеев испытал два разных р е ж и м а : и такой (1947— 48), когда из камеры не отбирали личных вещей, можно было днём лежать и вертухай мало заглядывал в глазок. И такой (1949—53), когда камера была под двумя замками (у вер- тухая и у дежурного), запрещено лежать, запрещено в голос раз- говаривать (в Казанке — только шёпотом!), личные вещи все отобраны, выдана форма из полосатого матрасного материала; участились свирепые о б ы с к и налётами с полным выводом и раздеванием догола. Связь между камерами преследовалась на- столько, что после каждой оправки надзиратели лазили по убор- ной с переносной лампой и светили в каждое очко. За надпись на стене давали всей камере к а р ц е р . Карцеры были бич в Тюрьмах Особого Назначения. В карцер можно было попасть за кашель («закройте одеялом голову, тогда кашляйте!»); за ходьбу по камере (Козырев: это считалось «буйный»). Вот как было с Ко- зыревым (описание карцера и многого в режиме так совпадает у всех, что чувствуется единое режимное клеймо). За хождение по камере ему объявлено пять суток карцера. Осень, помещение кар- цера — неотапливаемое, очень холодно. Раздевают до белья, разувают. Пол — земля, пыль (бывает — мокрая грязь, в Казан- ке — вода). У Козырева была табуретка. Решил сразу, что погиб- нет, замёрзнет. Но постепенно стало выступать какое-то внутрен- нее таинственное тепло, и оно спасло. Научился спать, сидя на табуретке. Три раза в день давали по кружке кипятку, от которо- го становился пьяным. В трёхсотграммовую пайку хлеба как-то один из дежурных вдавил незаконный кусок сахара. По пайкам и различая свет из какого-то лабиринтного окошечка, Козырев вёл счёт времени. — После карцера камера показалась дворцом. Ко- зырев на полгода оглох, и начались у него нарывы в горле. А од- нокамерник Козырева от частых карцеров сошёл с ума, и больше года Козырев сидел вдвоём с сумасшедшим.

Но мнения расходятся. Старые лагерники в один голос при- знают Владимирский ТОН 50-х годов курортом. Так нашёл Вла- димир Борисович Зельдович, присланный туда со станции Абезь, и Анна Петровна Скрипникова, попавшая туда (1956) из кемеров- ских лагерей. Скрипникова особенно была поражена регулярной отправкой заявлений каждые десять дней (она стала писать... в ООН) и отличной библиотекой, включая иностранные языки: в камеру приносят полный каталог, и составляешь годовую заявку. А ещё же не забудьте и гибкость нашего Закона: приговори-

ли тысячи женщин («жён») к тюрзаку. Вдруг свистнули — всем


сменить на лагеря (на Колыме золота недомыв)! И сменили. Без всякого суда.

Так е с т ь ли ещё тот тюрзак? Или это только лагерная прихожая?

 

* * *

Наивную веру в силу голодовок мы вынесли из опыта прошло- го и из литературы прошлого. А голодовка — оружие чисто мо- ральное, она предполагает, что у тюремщика не вся ещё совесть потеряна. Или что тюремщик боится общественного мнения. И только тогда голодовка сильна.

Царские тюремщики были ещё зелёные: если арестант у них голодал, они волновались, ахали, ухаживали, клали в больницу. В те годы, кроме мучений голода, никаких других опасностей или трудностей голодовка не представляла для арестанта. Его не мог- ли за голодовку избить, второй раз судить, увеличить срок, или расстрелять, или этапировать.

В 20-х годах бодрая картина голодовок омрачается. Правда, ещё принимаются письменные заявления о голодовке, и ничего подрывного в них пока не видят. Но вырабатываются новые пра- вила: голодовщик должен быть изолирован в специальной оди- ночке (в Бутырках — в Пугачёвской башне*): не только не долж- на знать о голодовке митингующая воля, не только соседние ка- меры, но даже и та камера, в которой голодовщик сидел до сего дня, — это ведь тоже общественность, надо и от неё оторвать.

Но всё ж в эти годы можно добиться голодовкой хоть личных требований.

С 30-х годов происходит новый поворот государственной мыс- ли по отношению к голодовкам. Даже вот такие ослабленные, изолированные, полуудушенные голодовки — зачем, собственно, государству нужны? И вот с 30-х годов перестали принимать уза- коненные заявления о голодовках. «Голодовка как способ борьбы больше не существует!» — объявили Екатерине Олицкой в 1932 году и объявляли многим. Власть упразднила ваши голодовки! — и баста.

Примерно со средины 1937 года пришла директива: админи- страция тюрьмы впредь совсем не отвечает за умерших от голо-

 

* Одна из башен Бутырского тюремного замка, построенного архитектором М. Ф. Казаковым в 1771 г. В подвале этой башни в январе 1775 г. зако- ванный в цепи Емельян Пугачёв находился до дня казни. — Примеч. ред.


довки! Исчезла последняя личная ответственность тюремщиков! Больше того: чтоб и следователь не волновался, предложено: дни голодовки подследственного вычёркивать из следственного срока, то есть не только считать, что голодовки не было, но даже — буд- то заключённый эти дни находился на воле! Пусть единственным ощутимым последствием голодовки будет истощение арестанта!

Это значило: хотите подыхать? Подыхайте!!

Вот так Тюрьма Нового Типа победила буржуазные голодовки. Даже у сильного человека не осталось никакого пути проти- воборствовать тюремной машине, только разве самоубийство. Но

самоубийство — борьба ли это? Не подчинение?

 

————————

 

И вот тут только — только здесь! — должна была начаться эта наша глава. Она должна была рассмотреть тот мерцающий свет, который со временем, как нимб святого, начинает испускать душа одиночного арестанта. Вырванный из жизненной суеты до того абсолютно, что даже счёт преходящих минут даёт интимное общение со Вселенной, — одиночный арестант должен очистить- ся от всего несовершенного, что взмучивало его в прежней жиз- ни, не давало ему отстояться до прозрачности. Как благородно тя- нутся пальцы его рыхлить и перебирать комки огородной земли (да впрочем асфальт!..). Как голова его сама запрокидывается к Вечному Небу (да впрочем запрещено!..). Сколько умильного вни- мания вызывает в нём прыгающая на подоконнике птичка (да впрочем намордник, сетка и форточка на замке...). И какие яс- ные мысли, какие поразительные иногда выводы он записывает на выданной ему бумаге (да впрочем только если достанешь из ларька, а после заполнения сдать навсегда в тюремную канце- лярию...).

Но что-то сбивают нас ворчливые наши оговорки. Трещит и ломается план главы, и уже не знаем мы: в Тюрьме Нового Ти- па, в Тюрьме Особого (а какого?) Назначения — очищается ли душа человека? или гибнет окончательно?

Если каждое утро первое, что ты видишь, — глаза твоего обезумевшего однокамерника, — чем самому тебе спастись в на- ступающий день? Николай Александрович Козырев, чья блестящая астрономическая стезя была прервана арестом, спасался только мыслями о вечном и беспредельном: о мировом порядке — и Высшем духе его; о звёздах; об их внутреннем состоянии; и о том, что´ же такое есть Время и ход Времени.


И так стала ему открываться новая область физики. Только этим он и выжил в Дмитровской тюрьме. Но в своих рассужде- ниях он упёрся в забытые цифры. Дальше он строить не мог — ему нужны были многие цифры. Откуда же взять их в этой оди- ночке с ночной коптилкой, куда даже птичка не может влететь? И учёный взмолился: Господи! Я сделал всё, что мог. Но помоги мне! Помоги мне дальше.

В это время полагалась ему на 10 дней всего одна книга (он был уже в камере один). В небогатой тюремной библиотеке бы- ло несколько изданий «Красного концерта» Демьяна Бедного, и они повторно приходили и приходили в камеру. Минуло полчаса после его молитвы — пришли сменить ему книгу и, как всегда не спрашивая, швырнули — «Курс астрофизики»! Откуда она взя- лась? Представить было нельзя, что такая есть в библиотеке! Предчувствуя недолгость этой встречи, Николай Александрович накинулся и стал запоминать, запоминать всё, что надо было се- годня и что могло понадобиться потом. Прошло всего два дня, ещё восемь дней было на книгу — и вдруг обход начальника тюрьмы. Он зорко заметил сразу. — «Да ведь вы по специально- сти астроном?» — «Да». — «Отобрать эту книгу!» — Но мистиче- ский приход её освободил пути для работы, продолженной в норильском лагере.

Так вот, теперь мы должны начать главу о противостоянии души и решётки.

Но что это?.. Нагло гремит в двери надзирательский ключ. Мрачный корпусной с длинным списком: «Фамилия? Имя- отчество? Год рождения? Статья? Срок? Конец срока?.. Соберитесь с вещами! Быстро!»

Ну, братцы, этап! Этап!.. Куда-то едем! Господи, благослови!

Соберём ли косточки?..

А вот что: живы будем — доскажем в другой раз. В Четвёр- той Части. Если будем живы...



 

 


 

 

Г л а в а 1

 

КОРАБЛИ АРХИПЕЛАГА

 

От Берингова пролива и почти до Босфорского разбросаны тыся- чи островов заколдованного Архипелага. Они невидимы, но они — есть, и с острова на остров надо так же невидимо, но по- стоянно перевозить невидимых невольников, имеющих плоть, объём и вес.

Черезо что же возить их? На чём?

Есть для этого крупные порты — пересыльные тюрьмы, и пор- ты помельче — лагерные пересыльные пункты. Есть для этого стальные закрытые корабли — вагон-заки. А на рейдах вместо шлюпок и катеров их встречают такие же стальные замкнутые оборотистые воронки´. Вагон-заки ходят по расписанию. А при нужде отправляют из порта в порт по диагоналям Архипелага ещё целые караваны — эшелоны красных товарных телячьих вагонов. Это всё — рядом с вами, впритирочку с вами, но — невиди-

мо вам (а можно и глаза смежить). На больших вокзалах погруз- ка и выгрузка чумазых происходит далеко от пассажирского пер- рона, её видят только стрелочники да путевые обходчики. На станциях поменьше тоже облюбован глухой проулок между дву- мя пакгаузами, куда воронок подают задом, ступеньки к ступень- кам вагон-зака. Арестанту некогда оглянуться на вокзал, посмот- реть на вас и вдоль поезда, он успевает только видеть ступеньки (иногда нижняя ему по пояс, и сил карабкаться нет), а конвои- ры, обставшие узкий переходик от воронка к вагону, рычат, гудят: «Быстро! Быстро!.. Давай! Давай!..»

И вам, спешащим по перрону с детьми, чемоданами и авось- ками, недосуг приглядываться: зачем это подцепили к поезду вто- рой багажный вагон? Ничего на нём не написано, и очень похож он на багажный — тоже косые прутья решёток и темнота за ни- ми. Только зачем-то едут в нём солдаты, защитники отечества, и на остановках двое из них, посвистывая, ходят по обе стороны, косятся под вагон.

Поезд тронется — и сотня стиснутых арестантских судеб, из- мученных сердец, понесётся по тем же змеистым рельсам, за тем же дымом, мимо тех же полей, столбов и стогов, и даже на не- сколько секунд раньше вас — но за вашими стёклами в воздухе ещё меньше останется следов от промелькнувшего горя, чем от


пальцев по воде. И в хорошо знакомом, всегда одинаковом поезд- ном быте — с разрезаемой пачкой белья для постели, с разноси- мым в подстаканниках чаем — вы разве можете вжиться, какой тёмный сдавленный ужас пронёсся за три секунды до вас через этот же объём эвклидова пространства?

«Вагон-зак» — какое мерзкое сокращение! Как, впрочем, все сокращения, сделанные палачами. Хотят сказать, что это — вагон для заключённых.

Вагон-зак — это обыкновенный купейный вагон, только из де- вяти купе пять, отведенные арестантам (и здесь, как всюду на Ар- хипелаге, половина идёт на обслугу!), отделены от коридора не сплошной перегородкой, а решёткой, обнажающей купе для про- смотра. Окна коридорной стороны — обычные, но в таких же ко- сых решётках извне. А в арестантском купе окна нет — лишь ма- ленький, тоже обрешеченный, слепыш на уровне вторых полок (вот без окон — и кажется нам вагон как бы багажным).

Всё вместе из коридора это очень напоминает зверинец: за сплошной решёткой, на полу и на полках, скрючились какие-то жалкие существа, похожие на человека, и жалобно смотрят на вас. Но в зверинце так тесно никогда не скучивают животных.

По расчётам вольных инженеров, в сталинском купе могут шестеро сидеть внизу, трое — лежать на средней полке (она со- единена как сплошные нары, и оставлен только вырез у двери для лаза вверх и вниз) и двое — лежать на багажных полках вверху. Если теперь сверх этих одиннадцати затолкать в купе ещё один- надцать (последних под закрываемую дверь надзиратели запихи- вают уже ногами) — то вот и будет вполне нормальная загрузка сталинского купе. По двое скорчатся, полусидя, на верхних багаж- ных, пятеро лягут на соединённой средней (и это — самые счаст- ливые, места эти берутся с бою, а если в купе есть блатари, то именно они лежат там), на низ же останется тринадцать человек: по пять сядут на полках, трое — в проходе меж их ног. Где-то там вперемешку с людьми, на людях и под людьми — их вещи. Так со сдавленными поджатыми ногами и сидят сутки за сутками. Нет, это не делается специально, чтобы мучить людей! Осуж- дённый — это трудовой солдат социализма, зачем же его мучить, его надо использовать на строительстве. Но, согласитесь, и не к тёще же в гости он едет, не устраивать же его так, чтоб ему с воли завидовали. У нас с транспортом трудности: доедет, не

подохнет.

Нет, не для того, чтобы нарочно мучить арестантов жаждой, все эти вагонные сутки в изнемоге и давке их кормят вместо при-


варка только селёдкой или сухою воблой (так было все годы, тридцатые и пятидесятые, зимой и летом, в Сибири и на Украи- не, и тут примеров даже приводить не надо). Не для того, чтобы мучить жаждой, а скажите сами — чем эту рвань в дороге кор- мить? Горячий приварок в вагоне им не положен, сухой крупы им не дашь, сырой трески не дашь, мясных консервов — не разо- жрутся ли? Селёдка, лучше не придумаешь, да хлеба ломоть — чего ж ещё?

Ты бери, бери свои полселёдки, пока дают, и радуйся! Если ты умён — селёдку эту не ешь, перетерпи, в карман её спрячь, слопаешь на пересылке, где водица. Хуже, когда дают азовскую мокрую камсу, пересыпанную крупной солью, она в кармане не пролежит, бери её сразу в полу бушлата, в носовой платок, в ла- донь — и ешь. Делят камсу на чьём-нибудь бушлате, а сухую воб- лу конвой высыпает в купе прямо на пол, и делят её на лавках, на коленях.

И конечно, не для того, чтоб арестант мучился, ему не дают после селёдки ни кипятка (это уж никогда), ни даже сырой во- ды. Надо понять: штаты конвоя ограниченны, одни стоят в кори- доре на посту, несут службу в тамбуре, на станциях лазят под ва- гоном, по крыше: смотрят, не продырявлено ли где. Другие чис- тят оружие, да когда-то же надо с ними заняться и политучёбой, и боевым уставом. А третья смена спит, восемь часов им отдай как закон, война-то кончилась. Потом: носить воду вёдрами — да- леко, да и обидно носить: почему советский воин должен воду таскать, как ишак, для врагов народа?

Но и всё б это конвой перенёс, и таскал бы воду и поил, ес- ли б, свиньи такие, налакавшись воды, не просились бы потом на оправку. А получается так: не дашь им сутки воды — и оправ- ки не просят; один раз напоишь — один раз и на оправку; по- жалеешь, два раза напоишь — два раза и на оправку. Прямой расчёт всё-таки — не поить.

И не потому оправки жалко, что уборной жалко, — а пото- му, что это ответственная и даже боевая операция: надолго надо занять ефрейтора и двух солдат. Выставляются два поста — один около двери уборной, другой в коридоре с противоположной сто- роны, а ефрейтору то и дело отодвигать и задвигать дверь купе, сперва впуская возвратного, потом выпуская следующего. Устав разрешает выпускать только по одному, чтоб не кинулись, не на- чали бунта. И получается, что этот выпущенный в уборную чело- век держит тридцать арестантов в своём купе и сто двадцать во всём вагоне, да наряд конвоя! Так «Давай! Давай!.. Скорей!


Скорей!» — понукают его по пути ефрейтор и солдат, и он спе- шит, спотыкается, будто ворует это очко уборной у государства. И даже при таком быстром темпе уходит на оправку ста двад- цати человек больше двух часов — больше четверти смены трёх

конвоиров!

Так вот: поменьше оправок! А значит — воды поменьше.

И еды поменьше.

Поменьше воды! А селёдку положенную выдать! Недача во- ды — разумная мера, недача селёдки — служебное преступление. Никто, никто не задался целью мучить нас! Действия конвоя вполне рассудительны! Но, как древние христиане, сидим мы в

клетке, а на наши раненые языки сыпят соль.

Так же и совсем не имеют цели этапные конвоиры переме- шивать в купе Пятьдесят Восьмую с блатарями и бытовиками, а просто: арестантов чересчур много, вагонов и купе мало, време- ни в обрез — когда с ними разбираться? Одно из четырёх купе держат для женщин, в трёх остальных если уж и сортировать, так по станциям назначения, чтоб удобнее выгружать.

И разве потому распяли Христа между разбойниками, что хо- тел Пилат его унизить? Просто день был такой — распинать, Голгофа — одна, времени мало. И к злодеям причтён.

 

* * *

Это смешение, эта первая разящая встреча происходит или в воронкe´, или в вагон-заке. До сих пор как ни угнетали, пытали и терзали тебя следствием — это всё исходило от голубых фура- жек, ты не смешивал их с человечеством. Но зато твои однока- мерники, хотя б они были совсем другими по развитию и опыту, чем ты, хотя б ты спорил с ними, хотя б они на тебя и стучали, — все они были из того же привычного, грешного и обиходливого человечества, среди которого ты провёл всю жизнь.