Sunflowers (Tournesols) II

 


“Пойдём,” прошептал он, притягивая моё лицо ближе. “Хочу показать тебе место, где мне уютнее всего во всём Париже.”

В моей голове сразу вспыхнул образ чего-то величественного, но та нежность и осторожность, с которой Джерард говорил о своём любимом месте, заставила меня подумать иначе. Очевидно, что если оно было для него самым уютным, то только в нём он мог быть самим собой, полностью и абсолютно. Это всё могло значить только одно – там он создавал своё искусство. И уже только поэтому оно стало сердцем Парижа для меня, отчего я, не задумываясь, был готов туда пойти.

Его квартира находилась в конце очень узкой улицы, вдали от центра города. Она совсем не сверкала великолепием и не сияла, как огни города по ночам, видные отсюда лишь издали; Эйфелева башня с этого места вообще казалась крошечным столбиком света, искрой на горизонте. В самой квартире свет проходил только через шторы на высоких окнах. Золотистый свет; иногда ближе к оранжевому, потому что, как Джерард объяснил мне, исходил от масляных ламп или свечей.

“Серьёзно?”

Он кивнул, продолжая искать ключи в своём кармане. “У многих людей здесь месяцами не бывает электричества, зависит от того, в состоянии ли они за него платить. И даже если у них такие деньги есть, немногим хочется тратить их на это.” Джерард усмехнулся про себя. “Они уж лучше купят вино.” Он приоткрыл дверь своим коленом и серьёзно посмотрел на меня. Деревянная дверь каштанового оттенка была старой и изношенной, выцветшей со временем от дождевой воды, которая стекала вниз по желобам и лужами скапливалась у крыльца. Джерард заметил мой интерес, продолжая держать дверь приоткрытой. “Надеюсь, роскоши ты не ожидал. Это, конечно, не особняк, но мне здесь нравится.”

Не знаю точно, чего я ожидал, когда оказался здесь. Я не ассоциировал жизнь в Париже с открытками, какими-то символами или фильмами по телевизору. Единственной личной ассоциацией, связанной с Парижем, для меня был Джерард. Теперь, когда он был рядом, хоть и выглядел иначе, я больше ничего не хотел. У меня было всё, в чём я когда-либо нуждался; его же квартирка была не больше, чем зданием, которое могло бы содержать в себе множество прекрасных идей. И здесь меня встретили с распростёртыми объятиями.

У Джерарда в доме не было масляной лампы, потому что, по его словам, они его раздражали. Однако у него было много-много свечей и газовая плита, которая вообще могла осветить весь дом. Мы пришли сюда уже к закату, и вечернее небо накрывало нас своим одеялом. Определённо, было всего около семи или девяти часов, но мы оба уже начинали зевать от пережитого за день.

“Разговоры о целых семи годах жизни немного выматывают, да?” спросил он, дав мне свечу, в то время как я присел на стул, стоящий неподалёку. Новая квартира Джерарда, хотя и не была освещена достаточно, была такой же яркой и живой, как та, что осталась в Джерси. Она была намного меньше прежней, с маленькой кухней и смежной с ней спальней, а также чуть большей комнатой, где я и сидел на стуле. В углу я приметил небольшой матрас, который, как я понял, играл роль своеобразной кровати. На стенах были полки из дерева и кирпича, на которых хранились книги, журналы и материалы для творчества. Всё было таким простым, и обилие красок, к которому я так привык в Джерси, отсутствовало. Несмотря на это, каждая стена, каждая щель, каждый предмет – всё буквально кричало о Джерарде. Маленькая и тесная, квартира была сжатой и концентрированной версией человека, который медленно менялся здесь в течение семи лет.

Я кивнул. “Да, и ведь мы не обсудили даже половины.”

Он слегка поморщился и сел передо мной прямо на пол. “Я за сегодня достаточно наговорился, а ты? Говорить о прошлом тяжело. Слова путаются. Как-нибудь позже всё встанет на свои места. Сейчас я хочу лишь этого.”

Он поставил свечу на столе прямо перед нами, и она засияла, как маленький маяк, освещающий путь к ответам. Огонь отражался на наших лицах, и в тот момент мне нестерпимо захотелось прикоснуться к Джерарду. Я осторожно коснулся его лица, но без какого-либо намёка или подтекста. Мне до сих пор было сложно до конца поверить в реальность происходящего, поэтому пытался доказать это себе с помощью физического контакта.

Затем я спустился со стула, так что мы оба сидели на деревянном полу. Изношенный паркет несколько раз скрипнул, и звук, казалось, вибрацией прошёл по телу Джерарда, отчего он напрягся. Долго он сидел на месте; просто дышал, освещаемый пламенем свечи. Его ноги были скрещены, настолько, настолько позволяли его колени, а руки опущены. Он медленно наклонился вперёд и ждал, пока я сделаю первый шаг.

Я взял его руку и перевернул её ладонью вверх, переплетая наши пальцы. Он сжал мои в ответ, и, хотя мы неотрывно смотрели друг другу в глаза, а наши руки держались вместе, пока мы не собирались поцеловаться. Своей второй рукой я взял другую руку Джерарда и придвинулся к нему ближе, так, что теперь наши ноги соприкасались. Достаточно долго мы просто сидели и держались друг за друга, убеждаясь, что всё осталось по-прежнему. Я заметил, как учащённо начал дышать Джерард, хотя ничего особенного пока не происходило. Довольный тем, что наши руки сочетаются, как прежде, одной из них я начал гладить его предплечье. Затем я коснулся его груди, прямо над его лёгкими, и почувствовал, как сильно билось его сердце. Я хотел прошептать ему что-нибудь успокаивающее, но понимал, что вряд ли получится убедительно, ведь внутри меня происходило то же самое. Так что вместо слов я пальцами прошёлся по знакомым швам на его пиджаке, и вдруг моё сердце забилось ещё чаще, как только я понял. Могу поклясться, что ткань, хотя изношенную и посеревшую со временем от частой стирки, я знал не хуже собственной кожи. Это был тот самый пиджак с голубиной нашивкой. Пальцами я обнаружил её с правого края под воротником, и даже отогнул его, чтобы полностью убедиться. Увидел я именно то, что ожидал – слегка рыжеватого в свете пляшущего огонька свечи голубя.

“Ты вернулся ко мне,” едва прошептал он, почти удивлённый этим фактом. Мы снова посмотрели друг другу в глаза, и что-то вдруг изменилось. Слова “ну конечно” были готовы соскользнуть у меня с языка, но так и не успели вырваться на свободу, потому что Джерард обеими руками начал притягивать моё лицо ближе к себе. Но даже тогда мы не поцеловались. Вместо этого он начал пытаться почувствовать меня, как реального человека, что до этого я делал с ним. Не знаю, что он искал, но его пальцы, казалось, собирались найти это во мне. Для него я был книгой, зашифрованной на Брайле, и, пытаясь меня прочесть, он даже закрыл глаза.

Его внезапный поцелуй немало удивил меня, и он отличался от того, что был в кафе. Именно так мы целовались когда-то в Нью Джерси, когда знали, что никого нет поблизости. Джерард двигался медленно, в то время как я почти в лихорадке тянулся к нему, и мысли в моей голове беспорядочно роились, сменяя друг друга.

“Я люблю тебя,” шептал я, задыхаясь. Услышав эти слова из собственных уст, я особенно остро ощутил на себе вес времени, в течение которого я жил без Джерарда. Я придвинулся ещё ближе к нему и запустил руки под его рубашку. “Мне тебя так не хватало.”

Я хотел закрыть собой всё пространство между нами, прижаться своим телом к нему и никогда, никогда его не отпускать. Я не нуждался в разговорах с ним, не хотел пытаться успокоить себя, я просто хотел его. В тот момент, когда между нами не было ничего, кроме отблесков пламени. Меня поражала ирония, касающаяся всего, что я помнил о Джерарде и того, что я успел забыть. Я помнил всю свою жизнь без него и каждый неприятный момент, которым хотел бы с ним поделиться, помнил всё, что он сделал для меня, но не помнил этого. Я напрочь забыл то, какой на ощупь была его кожа, тепло его тела, запах его шеи. Однако я знал, что должен был забыть это, чтобы суметь двигаться вперёд и жить своей жизнью. Я также знал, что в тот момент, наконец, добравшись до него, я был на вершине счастья. Здесь, в его руках, так близко к нему, насколько возможно, я был счастливее, чем когда-либо за целую жизнь. Я так долго был отделён от всего связанного со счастьем, что успел забыть, каким оно бывает, пока не оказался здесь, и эта эмоция не обрушилась на меня потоком. Некая часть меня ожила, но не после смерти, а долгого онемения, отчего мне и вовсе стало трудно воспринимать происходящее. Казалось, что моя грудная клетка вот-вот разорвётся, и нечто внутри неё, выбравшись на свободу, разлетится на части. Я вдруг потерял контроль над своими руками, продолжая в безумии водить ими по Джерарду, и целовал его, забывая дышать.

“Фрэнк,” внезапно прошептал Джерард, полностью прижимая меня к себе, но вместе с этим не давая мне двигаться. Его губы вдруг оказались прямо над моим ухом. “Фрэнк, приостановись.”

Я посмотрел на него снизу вверх. Он убрал в сторону прядь моих взмокших от пота волос и дружески провёл рукой по моему лицу. Выражение его лица стало более расслабленным, а затем он поцеловал меня, словно это могло бы дать ответ на мой невербальный вопрос.

“Я стар, не забывай,” с печалью в голосе заявил он. “Тебе придётся дать мне немного времени.”

Я почувствовал укол грусти от явно сексуального подтекста его слов. Я больше не был семнадцатилетним подростком. Теперь секс был далеко не первым из всего, чего я хотел, даже несмотря на то, с каким желанием я касался Джерарда, и на то, что сам уже начал заводиться. Последний раз я был с мужчиной слишком давно; само желание быть с кем-то осталось в прошлом. Ещё одно чувство, которое было спрятано в течение долгого времени вышло из-под контроля, получив свободу. Я не стремился к тому, чтобы прийти в эту квартиру и обязательно заняться сексом с Джерардом (несмотря на то, что много лет кряду я представлял эту сцену у себя в голове), я лишь хотел растворить себя в его физическом присутствии. Мне было нужно увидеть каждую его часть, чтобы осознать, сколько я этого ждал. Разве ему не хотелось того же? Я вдруг задумался и начал нервничать. Почему в тот момент Джерард не был настолько заинтересован в этом настолько, насколько был я?

Той ночью он предложил просто лечь спать. Несмотря на то, что мне пришлось подавить свой гормональный всплеск, я с ним согласился. Я и так устал после полёта, а после того, как Джерард произнёс слово «спать», сдался окончательно. Кроватью был лишь матрас на полу, поэтому дальше нескольких шагов нам идти не пришлось. Матрас не был широким, так что физический контакт между нами подразумевался. Как только мы оба разделись, и наши тела соприкоснулись под одеялом, я снова начал терять над собой контроль. Я всё время касался и целовал его. Остановиться я не мог просто физически, и не думал останавливаться несмотря ни на что. Джерард, казалось, всё понимал, иногда с подобным моему упорством целуя и касаясь меня в ответ. Но, несмотря на то, насколько далеко мы заходили или возбуждались – его решение оставалось в силе.

“Не сегодня, это слишком скоро. Я…” он заикнулся, временно теряя почти идеальную певучесть своего голоса. “Я просто хочу обнимать тебя.”

Несмотря на лёгкое смущение, усталость после перелёта и возбуждение, я, как всегда, не стал отказывать ему в просьбе. Повернувшись, я лёг к нему спиной, и он крепко обнял меня сзади, словно второе одеяло. До этого я мог чувствовать, насколько разгорячённым он был до этого, но теперь, обняв меня, он заметно расслабился. Я чувствовал каждую его часть, и мы оба глубоко дышали в унисон, наконец-то получив то, что давно хотели. Огонёк свечи к середине ночи постепенно погас, и наступившая темнота благодаря Джерарду не казалась неизвестной или пугающей. Лишь позже, при дневном свете, мне удалось как следует рассмотреть его квартиру и обратить внимание на все его дневники и книги, длинными стопками сложенные на полках, чтобы по-настоящему понять, что же скрывалось за словом L’Estranger как за отдельным именем. Возможность почувствовать то, как близко к себе он прижимал меня той ночью, дышал в шею и целовал мой затылок... это, а также много чего ещё позволило мне осознать то, что память Джерарда обладала ни с чем не соизмеримой силой. Он никогда ничего не забывал. Он не забыл ни нашу страсть, ни наши воспоминания, ни нашу любовь, ни нашу общую жизнь в целом. Никогда он не забывал и меня, в любой форме и любом смысле. Да, может, он и отдалился в географическом плане, изменил образ своего существования, но не изменился сам. И здесь, в Париже, его желание увидеть меня было для него не просто частью жизни, как желание увидеть его было частью моей. Оно было её смыслом.

“Боже мой,” вдруг тихо сказал он, пытаясь бороться с эмоциями. Я знал - он хотел бы признаться вслух, что скучал по мне, но я не нуждался в подтверждениях. Мне достаточно было того, как он излучал свои чувства, и временами выносить это было слишком больно.

Так что я просто повернулся на маленьком матрасе, не удерживаемом ничем, кроме деревянного пола и наших тел, и позволил ему в прямом смысле ощутить всё заново. Я был готов дать ему всё возможное; я отдал ему себя, и это был тот момент, когда уже его эмоции перешли привычные границы. Он прижал меня крепче к себе, словно ребёнка, так что моя голова оказалась напротив его груди, возле сердца, и прижался своими губами к моим. Наше дыхание было рваным, и я не видел ничего, кроме абсолютной темноты. Он целовал и целовал меня снова и снова, не имея возможности остановиться. Когда я понял, что он плачет, то не стал ничего спрашивать. Я просто ждал, пока его слёзы стекали по мне и постепенно заставляли нашу кожу слипаться. В конце концов, мы превратились в единый комок эмоций, и прошло немного времени, прежде чем я тоже перестал бороться со своими слезами.

Такого с нами не было со времён нашей последней ночи вместе. Казалось, мы объединялись ещё сильнее, переживая это снова. Я забылся, обнимая его крепче. Всё казалось настолько натуральным и естественным, что постепенно превратилось в нечто большее. Долгие семь лет между нами окончательно испарились прочь, и вместе с этим я почувствовал, как нечто обширное и прекрасное рождается на свет. Однако я не хотел задумываться об этом на тот момент. Думаю, нам просто хотелось наконец-то иметь возможность просто обнимать друг друга.

В его руках я всегда буду семнадцатилетним.

 


Первым, что я увидел утром, был поразительно яркий свет. Кровать в квартире Джерарда располагалась в левом углу квартиры, и маленькое прямоугольное окно находилось чуть выше моей головы, когда я сел прямо. Прошлым вечером, когда нас окутывала сплошная темнота, окна я не заметил, а если бы заметил, то вряд ли согласился бы под ним спать. В сравнении с густой темнотой ночи режущий свет утреннего солнца казался почти нереальным. Это лишний раз напомнило мне о том, что я больше не был в Нью Джерси.

Джерард, как оказалось, уже сварил кофе. Его аромат доносился до меня со стороны маленькой кухни, находящейся на другом конце этой тесной квартирки, и заставил меня окончательно проснуться. Джерард сидел на стуле и рисовал пейзаж, видимый из другого окна с его стороны. Когда он почувствовал на себя мой взгляд, его внимание переключилось. Он улыбнулся, примечая мой утренний растрёпанный вид.

“К старости я, наконец, приучил себя соответствовать должным стереотипам и вставать вместе с солнцем. ”

Он поднялся из-за стола и протянул мне чашку кофе. Снаружи все его чашки были белыми, но чем дальше я пил, тем больше замечал на их стенках пятен и трещинок, появившихся с годами от долгого использования. Джерард присел на кровать рядом со мной, хотя и казался намного более бодрым, чем обычно можно быть в такое раннее время. Я почесал затылок и глотнул из своей чашки. Думая над его словами, я нехотя заметил, что тоже превратился в пример стереотипного, типичного ученика колледжа; я ненавидел вставать по утрам, предпочитая спать до обеда. Мне казалось, Джерард придерживался того же, или, по крайней мере, так было семь лет назад. Что изменилось?

“Ты не старый,” сказал я, отрицая подобное название перемен, произошедших с ним.

Он не ответил сразу. Только улыбнулся, поражённый тем, как я, даже много лет спустя, продолжал бороться с его возрастом. Он и сам боролся с ним. Красил волосы, носил обтягивающую одежду, представлял себя другим как намного более молодого, полного энергии, любви к искусству и жизни, человека. Так он пытался преподнести себя в более выгодном свете. Это было очень заметно. Я видел, как он менялся, находясь в обществе других людей; так возникала новая сторона Джерарда. Он постоянно шутил, рассказывал анекдоты, пытался завести толпу. Даже когда мы только встретились, он вёл себя так же: облил меня голубой краской; в необычной манере рассказывал об искусстве и сексе, пытаясь спровоцировать во мне реакцию. Теперь он не делал ничего из этого. Он просто принёс мне кофе, сел рядом на кровати, продолжая небрежно держать свой блокнот и смотреть в окно, где на небе Парижа восходило утреннее солнце. У него была всё та же одежда, что когда-то раньше, только заметно износилась со временем. Даже те из вещей, что я не узнавал, были слегка потёртыми, и я точно мог сказать, что это не было предусмотрено заранее. Его волосы тоже стали жертвой времени, и эта перемена в Джерарде была наиболее заметной.

Чем больше я рассматривал его, тем больше убеждался, что даже на это следовало посмотреть по-другому. Не жертва времени и возраста, а тот, кто умеет их принимать. Встречает с распростёртыми объятиями. Джерард признался, что перестал красить волосы оттого, что не мог позволить себе такую роскошь. То же касалось вещей и квартиры. Вот она – очередная черта зрелости, подумалось мне. Умение рассчитать свои лимиты. Сосредоточиться на действительно важном. Ни крашеные волосы, ни попытки казаться моложе не приносили пользы в Париже. Джерард старел и принимал это, как факт. Раньше мне казалось, что возраст был тем, с чем человек должен был бороться до последнего. Я не хотел становиться совершеннолетним, не хотел взрослеть, начинать работать и вообще проходить через все стадии своей взрослой жизни. Всё казалось ловушкой. Джерард смог показать и доказать мне, что взросление может быть очень неплохим, что не стоит бояться взять на себя ответственность и пойти по новому пути. Но сам он всегда хотел быть и казаться моложе, показывая это каждым своим действием. Раньше я этого не замечал, и лишь теперь, когда сам стал на несколько лет старше, видел чёткую разницу.

В Париже Джерард научился тому, что старение – это нормально. Но я не хотел, чтобы он чувствовал себя стариком рядом со мной, хоть я и был намного моложе. Ведь, несмотря на то, насколько я повзрослел и стал мужественнее (по крайней мере, как казалось мне), один единственный факт не поддавался никаким изменениям: длинные тридцать лет между нашими возрастами.

Джерард вдруг полностью переключил своё внимание от окна ко мне. Это был первый раз со времен Нью Джерси, когда он смотрел на меня, как на реального человека. Его глаза рассматривали и изучали всё, что можно было увидеть над белой простынёй, но взгляд этот не был похотливым. Он разглядывал мою грудь и лопатки, примечая то, как сильно я изменился. От его глаз не ушла и появившаяся на моём лице щетина - признак того, что теперь мне нужно было бриться намного чаще. Моё тело вытянулось и стало совсем другим в сравнении с прежней подростковой нескладностью и постоянными переменами. И дело не в мускулах. Я всё ещё оставался достаточно слабым, и даже Жасмин могла бы побороть меня, если бы захотела, но я уж точно стал крепче, чем в прошлом. Раньше мне постоянно казалось, что моё тело было каким-то неправильным; маленьким и слишком широким, но теперь всё стало лучше. Конечно, в росте я едва ли прибавил, но хотя бы в одежде стал чувствовать себя комфортнее. Пусть это прозвучит слишком, но я стал настоящим мужчиной. И я видел, как Джерард заметил то, что я больше не был мальчиком или просто подростком.

Когда он посмотрел мне в глаза, мы недолго созерцали друг друга. Он слегка кивнул, как бы подтверждая мои мысли: теперь я был мужчиной. Намного отличающимся от прежнего подростка в Джерси, но по-прежнему ещё очень молодым. Джерард ненадолго отвёл взгляд, словно от стыда перед увиденным. Его широкие руки лежали на его коленях, и теперь, при ярком утреннем свете, я мог рассмотреть его так же хорошо, как он только что рассмотрел меня. Я посмотрел на него, забыв о таких мелочах, как одежда и волосы - действительно посмотрел на него. Морщинки вокруг его глаз стали заметнее, кожа выглядела немного жёстче от возраста и многих лет курения, но улыбка по-прежнему спасала всё. Когда Джерард улыбался, его морщины углублялись, но лицо странным образом начинало казаться моложе. И его руки. В общем, они-то как раз остались прежними. Главным в них было и оставалось то, что они принадлежали моим, и то, что они, в отличие от всего остального, никогда не выдавали его истинного возраста.

Одной рукой я держал чашку, а другой – руку Джерарда. Некоторое время мы молчали. Нам обоим следовало как следует обдумать то, как между нами всё изменилось, но в то же время осталось на удивление прежним. Я не мог сказать, с чем были связаны такие резкие перемены в его характере – с годами подавления своих эмоций или с мыслью о том, что нам обоим следовало двигаться дальше. Да, Джерард стал спокойнее, перестал бросаться философией направо и налево, но в том, как он делал определённые вещи, осталось прежнее очарование. Он молчал, но думал. Только потому, что кто-то ведёт себя спокойно, является старше, одинок, не значит, что он не может быть счастливым. Когда в квартире Джерарда стояла полнейшая тишина, я действительно мог видеть в нём счастье. Только теперь оно не излучалось им так сильно, как в Джерси. Но оно по-прежнему было здесь. Я мог сказать это по тому, как его рука крепко сжалась вокруг моей и тому, как глаза его загорались, встречаясь с моими. Время изменило его, но только внешне. Я мог только надеяться, что взрослею, и буду стареть так же элегантно, как он.

“Помнишь, что сказала Вивиан?” спросил я, разбивая тишину между нами.

“Вивиан говорит много всего,” Джерард произнёс имя старой подруги с улыбкой. Он посмотрел на меня, понял, что я имею в виду, и кивнул. “Да, помню, и очень хорошо. Она – очень умная женщина.”

Джерард был прав; Вивиан говорила много и была очень умной. Она могла вразумить его в моменты, когда он терял свой рассудок в нашем общем хаосе. Но я говорил о кое-чём конкретном, а именно о том, что души не имели возраста. В глубине своего сознания я знал, что ничего больше не имело значения. Не было важно то, кто кого и насколько был старше и то, как мы выглядели. Минуя всё это, наши души сливались.

Я кивнул, допил кофе и поставил чашку на подоконник. Джерард сделал то же самое, поставив свою кружку на стопку книг возле кровати. Он поднял свой блокнот и положил его на одну из своих полок. Мои ноги были укутаны простынями, а его – лежали поверх этого белого барьера между нами. Мы ждали.

“Ну вот,” сказал Джерард, меняя тему. “Это, Фрэнк – твоё первое утро в Париже. Чем хочешь заняться?”

Я посмотрел вокруг в поиске ответа на его вопрос. За серебристым стеклом окна я мог видеть мощеные улочки и бездомную кошку в переулке. Утренний свет был по-прежнему сильным, но постепенно облака распластались на небе единой серой массой. Дорога была покрыта маленькими лужицами от раннего утреннего дождя, и капли воды стекали по зелёным листьям деревьев. Всё вокруг казалось серым, чёрно-белым, словно время остановилось.

“Я не знаю.” Я вздохнул, ощущая на себе бодрящее воздействие кофе. Я протянул ноги, двигая пальцами и потягиваясь своим новым, более сильным телом, так же сильно ощущая рядом с собой Джерарда. Здесь, в Париже, я мог делать всё, что хотел. Вместо определённого ответа я посмотрел на Джерарда и крепче сжал его руку. Он сжал мою в ответ, но лицо его оставалось собранным, спокойным, каким всегда бывало по утрам. Он чуть прищурился, и мы оба знали, что оба хотели бы сделать и в чём больше всего нуждались.

Продолжать цепляться за возраст было бессмысленно, особенно тогда, когда перед нами лежал целый мир Парижа. Наши души оставались рядом, внутри нас. Между ними не было особого диалога, потому что, как мне казалось, само слово «душа» во многом обесценилось под влиянием поп-культуры. Это всегда было чем-то, что нельзя было объяснить словами. И между нами никогда не стояло большего барьера, чем одежда.

Джерард сел прямее и начал снимать свою рубашку. Я положил руки на его бока и начал помогать. Нас обоих пробирала дрожь от волнения; поначалу мне даже показалось, что прошлая ночь вот-вот повторится. Но мы не остановились, потому как сейчас нас окружал дневной свет, и он был совсем не таким, как густая ночная темнота. Мы уже выразили всю боль от пережитого расставания друг другу; причин грустить больше не было. Но что мы могли сделать? Чего мы хотели? Париж был большим городом, наполненным жизнью, любовью, искусством... Для меня ответ был очевиден.

Я начал медленно целовать его и, как только смог добраться до его уха, тихо прошептал: “Здесь я хочу делать всё.”

“Я тоже,” прошептал он в ответ.

 


Заниматься сексом снова оказалось гораздо больнее в физическом и эмоциональном плане, чем я предполагал. Для меня это было больно в первую очередь потому, что я давно не занимался им с мужчиной; Джерарду же было тяжело из-за трудностей, которые он время от времени в этом плане испытывал. Это заняло у нас некоторое время, но мы смогли освоиться без лишней суеты. У Джерарда не было презервативов, ведь здесь он не нуждался в них, но моё новое стереотипное обличие заключалось и в том, что у меня они всегда были при себе.

Его импровизированная кровать была тесной, как и вся квартира, но нам это не помешало. Сидя на её краю, мы продолжали целоваться, пока наши руки продолжали снимать оставшуюся одежду. Я сделал первый шаг и лёг на спину, утягивая Джерарда на себя. Нам пришлось отодвинуть подальше наши кружки и кое-какие книги, особенно, когда наши тела сплелись вместе и потеряли прежнюю ловкость. Это всё было немного забавно, и мы даже нашли в себе силы посмеяться над своим неловким положением, потому как всё было «словно в первый раз». Но и это не помешало нам. Боль была со мной совсем не долго, а затем растворилась, либо я успел к ней привыкнуть. В конце концов, каждый мог бы случайно уронить мешающую на пути кружку. Секс был занятием, где всё решалось легко и просто и могло быть исправлено.

Но эмоции от самого секса оказались наиболее сильными из всех, что я когда-либо испытал. Не то, чтобы я успел от него отвыкнуть и всё забыть; у меня был секс и с другими людьми после Джерарда, и этот факт мог бы во многом на меня повлиять. Однако именно Джерард всегда был чем-то особенным в моей и его собственной жизни. Секс с ним был напоминанием, пощёчиной, в которых я нуждался, чтобы снова сфокусироваться на всём.

Когда он был внутри меня, это было всем, о чём я мог думать и что мог чувствовать. Тот момент, казалось, был готов растянуться на долгие десятилетия. Всё было реальным для нас, и даже то, как мы касались друг друга плечами, было очередным напоминанием о том, что это действительно происходило между нами снова. О да, вот это. Да, это оно... Я помню. Хоть я и не забывал Джерарда, настоящей возможностью вспомнить кого-то было только реальное присутствие этого человека, и именно в тот момент воспоминания проходили сквозь моё существо мощными волнами. Я не мог объяснить точную причину громкого стона, который внезапно вырвался откуда-то из задней части моего горла, и глубокого вдоха, последовавшего после. Джерард не мог пропустить это мимо ушей, и подумал, что я кричал от боли, а потому сразу же взглянул мне прямо в глаза.

“Ты в порядке?”

Мне вдруг захотелось заплакать. Это казалось глупым, но я чувствовал происходящее так сильно, что осознание собственной любви к Джерарду затмило всё остальное. Я не был геем; никакие мужчины до и после него не привлекали меня, но это ничего не значило. Каждую секунду я стремился отдать себя ему и только ему. Определённо, ни ради лишь одного секса; сам процесс удовлетворения этой потребности я мог бы восполнить с кем угодно, в том числе с женщиной. Дело было в том, каким секс был для меня именно с Джерардом; всё, что могло быть уродливым, казалось прекрасным рядом с ним. Он превращал секс в танец, когда на самом деле всё могло заключаться лишь в движении тел. Желание он превращал в любовь, а животный инстинкт, каким это могли видеть другие, - в искусство.

Я очень хорошо помнил себя в семнадцать, когда боялся одной только мысли о реальном сексе. Я не делал ничего такого ни с кем прежде, тем более с девушкой, а этот странный мужчина, который был старше меня на тридцать лет, вдруг захотел заняться сексом со мной. К собственному удивлению, я захотел этого не меньше. Он мог бы принудить меня, но не сделал этого. И то, как он спросил, был ли я в порядке, уже здесь, в Париже, было идентично тому, как он спросил меня это в наш первый раз. Джерард всегда хотел убедиться, что мне было хорошо. Не имело значения то, что я был в возрасте, когда мог бы заняться сексом с кем и когда угодно. Секс с Джерардом был чем-то таким, что я никогда не смог бы описать или объяснить. Он был таким цельным и таким нашим. Не отдельно его или моим. Нашим. Несмотря на то, что я уже не был слабым подростком, он хотел знать, всё ли было хорошо.

“Больше, чем в порядке,” сказал я ему с открытой улыбкой. В тот момент он выглядел спокойным, частично в эйфории и прострации, и очень влюблённым. Я был уверен, что выглядел почти так же.

Мы больше не были обязаны хранить наши отношения в секрете, но продолжали относиться к ним с большой осторожностью. Простынёй мы скрылись от всего мира вокруг, не желая делиться с ним нашим радостным смехом и счастьем. Как и раньше, мы двигались медленно, и казалось, что каждую секунду воспоминания друг о друге накрывали нас разбушевавшимся течением. Чем больше мы наслаждались давно знакомым, как чем-то новым, тем больше понимали, что так всё и должно быть. Возможно, наши тела изменились со времени, когда мы последний раз были вместе, стали сильнее или старше, приобрели больше или меньше волос, седины и морщин, но когда дело доходило до чего-то настолько простого и сложного одновременно, как секс, проявлялись очевидные вещи, которые никогда не менялись. Интонация Джерарда, когда он интересовался моим состоянием, то чувство, когда мы целовались, наши стоны, чувствительные области внизу спины или на шее... Наша кожа ощущалась так же, как когда-то давно, руки были сильными, как и раньше, и хотя тела наши износились и повзрослели, души, теплящиеся в них, чувствовали друг друга по-прежнему.

О, и пятнышко на бедре Джерарда осталось на том же месте.


Вместе с тем, как наша общая жизнь переродилась и превратилась во что-то едва реальное, о чём мы оба мечтали, трудности закончились. Мы оба, наконец, сошлись на решении встретиться, что, как мне казалось, и заняло у нас больше всего времени. Мы оба скучали и продолжали любить друг друга, но порой ощущение реальности в забытьи воспринимается легче, чем выход из него. Забавно то, что и теперь, с постоянной возможностью смотреть на мир открыто и видеть Эйфелеву башню не только на картинке, мы предпочли провести первые несколько дней вне жизни в Париже, вместе лёжа на кровати. Ну, мы не всегда лишь лежали без дела, хотя и проводили много времени в его квартире, пили кофе из потрескавшихся чашек и слушали дробь дождя по стеклу. Я истратил почти все моральные силы, а Джерард был просто уставшим и довольным. Нам обоим нужно было больше времени на восстановлении сил.

Я взял с собой свою камеру, но по большей части от неё не было никакой пользы. В те дни Джерард оставался моим единственным источником креаивности, как и поездка в целом, и мне вполне хватало этого всего без знакомой вспышки света. Всё вокруг было похоже на чёрно-белую фотографию. Странно, но Париж до сих пор не казался мне чем-то более реальным, чем снимок Полароида. Старый чёрно-белый снимок с промелькивающими оттенками сепии от долгих лет и частых прикосновений. Такой снимок, который можно было бы носить у сердца, как напоминание. Париж содержал в себе так много явлений, ставших клише и не раз запечатлённых на чёрно-белую плёнку: высокие белые стены квартирки Джерарда, чёрная гуща кофе, остававшаяся на дне и стенках наших чашек. Мощёные камнем улочки, сырые от дождя, серые вечера и ещё более тёмные ночи. Иногда казалось, что единственным существующим здесь цветом был золотистый свет свечей в темноте или оранжево-голубые огоньки на конфорках газовой плиты. Они выделялись на фоне всеобщего бесцветия, которое я, тем не менее, не хотел выпускать из своей памяти.

По некоторым ночами я не мог остановиться и просто наблюдал за тем, как Джерард поджигает сигарету огоньком свечи, отплясывающим прямо напротив его подбородка, а затем густой серый дым окутывал его, как туман. Однако ни темнота, ни отсутствие цветов не навевали тоску или депрессию. Она скорее казалась чем-то классическим, подкупающим. Вызывала в нас ощущение отсутствия времени и вселенной вокруг. По большей части мы не видели солнца и не знали, когда оно всходило или заходило, предпочитая оставаться в постели, где всё могло внезапно стать намного ярче, если бы мы этого захотели.

Наши с Джерардом дни слились в один, очень длинный, отчего ощущение пространства и времени действительно на какое-то время покинуло нас. Я не знал ни времени, ни даты, потому что Джерард по своей старой привычке не держал в доме часов или календаря. Я начал прикидывать время дня в своей голове, судя по тому, как становилось чуть светлее по утрам, и как нам приходилось зажигать свечи ближе к вечеру. У Джерарда не было постоянной работы, и потому мы не могли также отличать и дни недели, но выходные отличались от остальных дней, потому как казалось, что в это время Париж расширялся в два раза. Иногда мы могли понять, что сегодня воскресенье, так как в кафе в эти дни делали множество специальных предложений, а леди на улицах пекли хлеб. Заманивающий аромат свежей выпечки распространялся по всей улице, соблазняя и нас. Но все эти признаки не были тем, на что мы в основном обращали своё внимание. Всё вокруг было в постоянном движении, а нам нравилось просто останавливаться и наблюдать за происходящим. Среда была единственным днём недели, интересовавшим нас, ибо это значило, что рынок на городской площади - L’Hexagone – был открыт.

Этот рынок быстро стал моим любимым местом, потому что он был настоящим сердцем всего. Обычно люди думают, что Эйфелева башня является главным источником страсти и света, и они правы, но только до тех пор, пока сами не приедут, чтобы посмотреть на неё, а затем уйти прочь.

“Башня и есть башня,” сказал как-то Джерард, жестикулируя рукой. “Она мне нравится, но видел её много раз. Мне не хочется возвращаться туда снова и снова. А рынок,” продолжал он с улыбкой. “меняется каждую неделю. Там мне хочется бывать постоянно. Вот бы каждый день был средой.”

Эти дни были единственным, на что мы обращали внимание, кроме друг друга. Только по средам мы решались временно войти в жизни других людей и позволяли им войти в нашу собственную. В остальное же время мы отгораживались от всего и посвящали себя тому, по чему так долго скучали. Мы всегда хотели жить вместе в Нью Джерси и теперь, наконец, могли. Спустя семь лет мы были в состоянии создать или восстановить то, чего нам не хватало. Часто мы уставали, но сон точно не был нашим помощником. Он был пустой тратой времени, как говорил Джерард когда-то давно, и продолжал говорить теперь. Прогулки по рынку заряжали нас энергией, питали наши глаза изобилием цветов и возможностью найти вдохновение. Так, мы могли видеть мир и позволяли увидеть себя ему на все сто процентов.

Рынок был местом, где Джерард зарабатывал большинство из своих денег, как многие другие художники. Рано утром он открывал свою импровизированную лавку и расставлял свои вещи на столе, стульях или просто на земле, чтобы проходящие мимо люди могли всё это видеть. В основном это были небольшие скетчи Эйфелевой башни, Монмарта или Лувра на маленьких, размером с открытку, кусках картона. Были вещицы и побольше. Раньше он рисовал и много других популярных среди туристов достопримечательностей, но вскоре бросил это.

“Не люблю выжимать из себя одинаковые картинки, тем более за деньги. Если я хочу нарисовать Эйфелеву башню, то сделаю это, когда захочу. Ненавижу, когда мои работы покупают не как произведения искусства, а как простой сувенир, который потом можно будет забросить куда подальше, или подарить кому-нибудь в тщетной попытке подкупить любовь, и опять-таки моя работа будет пылиться в чьём-то углу,” посетовал однажды он, когда одна женщина скупила у него добрую часть работ под предлогом того, что ей нужно было всё «туристическое».

Я нахмурился. “Зачем тогда заниматься этим?”

Он посмотрел на меня так, будто я уже должен был знать ответ. Мне больше не было семнадцать; я должен был разбираться в устройстве мира, том, как всё связано. Деньгами. Джерард заставлял себя рисовать копии за копиями скетчей достопримечательностей только потому, что в конце месяца ему были нужны деньги, чтобы заплатить за аренду квартиры. Чтобы иметь возможность каждый день пить кофе и есть круассаны. Необходимость платить за всё убивала его, высасывала желание заниматься любимым делом, однако это была хоть и ужасная, но необходимость.

Было очевидно то, что Джерард так и не стал знаменитым художником, как мечтал, хотя я и ощущал это лишь по интуиции. Он не был рабом своего небольшого, так сказать, бизнеса, нет. Он начинал заниматься этим только ближе к дате оплаты аренды. За всё время пребывания в Париже это действительно было единственным, что помогало мне различать числа месяца.

В остальном в течение своей слитой в один длинный день жизни Джерард находил время для свободного творчества. Для создания того, что он хотел, желал видеть и ради чего жил. Его собственное искусство было эгоистичным, говорил он мне, но по-другому в случае Джерарда и быть не могло.

“В американской культуре принято считать, что быть эгоистом - плохо,” заявил однажды он, и эти слова поразили меня, потому что ими Джерард словно отгораживал себя от страны, откуда сам был родом и с которой ещё был частично связан. “Быть эгоистом в Америке сегодня не круто. Но ведь именно когда некто эгоистичен, многое делает для себя, он может быть по-настоящему счастливым и добрым по отношению к другим. По меньшей мере, это работает в моём случае, и я такой эгоист, что меняться не собираюсь.”

Я улыбнулся на это замечание, отдавая должное его рассуждению. Я скучал по его теориям, мыслям и мировоззрению. Даже если его слова порой были мало понятны, я был рад просто слышать, как он говорит. Джерард был идеалистом, но его слова всегда вдохновляли. Его единственной целью в жизни было искусство; он продолжал заниматься им даже тогда, когда выяснил, что оно не принесёт ему славы и больших доходов.

 


Я ни разу не поднимал тему того, что он так и не прославился. Мне не нравилось даже то, когда он пытался говорить об искусстве, как о возможности заработать. Всё это казалось таким не важным; по большей части я об этом и не думал. Просто старался помочь деньгами, насколько это было возможно. Мы довольно быстро потратили часть моих сбережений, что я привёз с собой. Я даже сделал «жертву во имя искусства», как это назвал Джерард, и на последние деньги купил старенькую потрепанную гитару, чтобы играть на рынке. “Споёшь мне серенаду, как в старые времена,” заявил Джерард и подмигнул, запечатляя нашу сделку.

К собственному удивлению, я даже смог вспомнить кое-какие аккорды и играл их весь день, пока мои пальцы не измозолились в кровь. Больше меня заставило удивиться только то, что я всё-таки смог заработать немного денег этим сомнительным занятием. Немного, но достаточно для того, чтобы купить подсолнух у женщины с подвязанными шарфом волосами, которая торговала на улице весь день. Она не была частью самого рынка, и я никогда не видел ее раньше, поэтому боялся, это будет моей единственной возможностью приобрести что-то вроде этого.

Подсолнух этот принёс мне столько радости, сколько я не испытывал уже давно. Его живой цвет очень контрастировал на чёрно-белом фоне парижского мира. Когда я впервые взял его в руки, то увидел, что он был размером почти с моё лицо, а стебель толщиной с мой палец. Цветок так подходил мне, и я был уверен, что должен был его взять. Это не было экономным решением, но тогда я об этом не думал. Джерард, как оказалось, тоже, потому что после того, как я выразил ему свою радость, он тоже заинтересовался и решил истратить свою дневную выручку, чтобы купить ещё два цветка.

“Чтобы очиститься,” объяснил он. “Я всегда чувствую себя отчасти ограбленным, когда продаю за деньги эти штампованные открытки. Будет справедливее потратить деньги, полученные за искусство, на что-то, с ним связанное.”

Он осторожно поправил в руках свои два новые цветка, одним из которых была большая, почти размером с его лицо, розовая гвоздика, а вторым – пурпурно-синяя азалия, чуть поменьше, но всё же большая.


Мы посмотрели друг на друга, как на полных идиотов, и начали истерически смеяться, потому что со стороны мы действительно выглядели глупо. Это было не важно. Мы просто потратили все свои деньги на цветы, которые могли бы осветить весь мрачный вид Парижа, и безответственность не имела значения. Мы вернулись домой с пустыми животами, но руками, полными живого цвета. Мы поставили цветы на кухонном столе в глубокие блюда и допили наш последний кофе, доскребая дно банки. Затем выкурили бычки, которые остались от сигарет, пока наши глаза не заслезились, а пальцы не начало жечь. Той ночью наши желудки урчали и рычали, и нам было немного холодно. Я слышал, как живот Джерарда урчал сразу после моего, и создавалось впечатление, что так они вели беседу, отвечая друг другу гулким шумом.

“Как же бесполезна наша потребность в еде,” заметил Джерард, когда его желудок немного успокоился. “Казалось бы, на что мы тратим время, деньги, энергию? Я имею в виду, что готовка хорошей еды занимает много времени, а зачем тратить деньги на плохую? Если ты не хочешь готовить, то тебе всё равно придётся кому-то заплатить, чтобы это сделали за тебя, а это многовато. И это притом, что человек должен есть три раза в день! Что за ерунда. Всё, что я люблю и ем в том кафе, так только круассаны с кремом и кофе, ну, ещё хорошие сигареты – этого мне хватает. Иногда, может быть, свежий хлеб и фрукты с рынка для разнообразия, но это действительно всё. Во всяком случае, для меня.”

Я кивнул, немного смеясь на то, как Джерард пытался казаться весёлым, чтобы ненадолго заглушить шум наших животов. Он также пытался обратить свою бедность во что-то артистическое. Он не выносил самой идеи нехватки и страданий, если только ему не приходилось страдать во имя чего-то высокого. В его уме, этим всегда было искусство.

“Вот мы и превратились в бедствующих художников из книг, да?” спросил я, пытаясь разрядить обстановку. Удивительно, но Джерарду мой комментарий показался невыносимо забавным, и он резко рассмеялся. Даже сильнее, чем стоило бы, но по его лицу я мог бы сказать, что голод провоцировал его связки к действию.

“Еда – это так мимолётно,” спокойно сказал он, как только перестал смеяться. Он заботливо гладил мою спину вверх и вниз; для нас обоих это действие стало успокаивающей привычкой. “Вот она есть, вот её нет, и так по кругу. Ты хочешь есть, ешь, но это не удовлетворяет надолго. Я бы предпочёл что-то более постоянное, то, что нельзя забыть через десять минут. Как искусство или любовь.”

Его слова звучали мягче от усталости или голода, не могу сказать точно. В темноте я наткнулся на его руку своей, и она быстро переплелась со мной пальцами. Нам пришлось долго ждать, прежде чем мы уснули, но вместе с тем, как наши руки вместе лежали на наших животах, мы вдруг забыли о боли и слабости от голода, ведь вокруг нас было столько всего. Наутро цветы были самой яркой частью, пожалуй, целого города. При виде их Джерард и я не могли сдержать улыбок.

И это было единственным, что действительно имело значение.

 

Несмотря на слабость, мы доказали себе, что могли обойтись без еды. Не только это, но и многое из других ежедневных человеческих потребностей, касающихся комфорта, мы оставили позади. Нам не нужны были ни еда, ни электричество, ни отопление до тех пор, пока у нас было искусство, и мы сами – друг у друга. Мы пытались соответствовать каждому парижскому стереотипу, словно компенсируя то, что Джерард так и не стал знаменитым художником.

Пока. Он не был знаменитым, но лишь пока, всегда говорил себе я. Я так сильно цеплялся за это маленькое слово, мысленно скандируя его у себя в голове, когда мы в очередной раз не успевали заплатить за электричество и Джерард начинал доставать свечи, чтобы согреться. Лишь пока, пока, пока, тихо шептал я, глядя на слабое мерцание огонька свечи. Пока он не прославился, но если бы мы пережили это тяжёлое время, всё могло бы стать возможным. На самом деле каждое утро, когда мы просыпались вместе, дрожа от холода, я чувствовал, что мы могли сделать всё что угодно. Так, я продолжал верить до следующей ночи, а Джерард компенсировал мою уверенность своими объятиями. Элементарная возможность выжить стала поводом для праздника, а мои привычные слова – заклинанием.

Просветы надежды случались тогда, когда кто-нибудь вдруг покупал что-нибудь из собственных работ Джерарда вместо дешёвых открыток, которыми он торговал на рынке. Кто-то в кафе замечал его работу или он вставал с рассветом и весь день, словно укушенный, рисовал и рисовал и рисовал. Как если бы это был его последний день. Те дни были лучшими для Джерарда, потому что он рисовал от души. Для меня они тоже были одними из лучших, потому что я по-прежнему держался за мечту, которая ещё и не думала появиться на горизонте.

Нас подпитывал дух свободы и адреналин, возникающий от того, что мы часто продолжали тратить свои заработанные деньги на цветы, выставки и другие вещи, связанные с искусством. Мы могли сначала сделать это, а потом утешать себя ощущением безопасности и уверенностью в том, что у нас хватит сил до следующей среды, если мы будем старательно работать. И я, и Джерард признавали то, что деньги были злом, а вместе с ними и временные подработки с минимальными зарплатами (именно поэтому мы никогда не обращали внимания на объявления типа «Требуется помощь» на дверях кафе; тем более, что я уже смирился с привычным способом заработка), но мы также знали, что нуждались в деньгах, несмотря на все наши убеждения.

Так что мы пытались обойти необходимость денег, насколько это было возможно, надеясь, что так мы не станем жадными или пресытившимися. Иногда нам и везло; мы находили деньги на земле, но, опять-таки, считали эти дни хорошими лишь потому, что это помогало нам почувствовать себя лучше после того, как мы днями торговали самым дорогим, что у нас было – своим искусством. Время от времени нам удавалось бесплатно поесть. Пожилые женщины, которые днями торговали хлебом на рынке и каждый день видели нас, держащихся за руки, иногда отдавали нам старые буханки, которые никто не покупал, если нам случалось быть рядом во время закрытия (а такое случалось часто). Мы рисовали для них картинки в качестве условной платы за их доброту, а они признавались, что никогда не видели людей, похожих на нас. Я не был уверен в том, что эти слова могли значить, были они комплиментом или нет, но мы принимали их подарки и старались делиться ими со своей стороны.

“Я думаю, здесь ты больше не затворник,” сказал я Джерарду однажды в воскресенье, когда мы шли от тех женщин. Он только улыбнулся и кивнул сам себе.

“Интересно, как они зовут нас,” вслух сказал я, оглядываясь, словно в поиске ответа. Если они и дали нам какое-то название, то я был очень заинтересован в том, чтобы узнать и понять его. Местные люди, вопреки моим ожиданиям, никак не могли ко мне присмотреться. Именно поэтому я сильно зависел от Джерарда в плане разговоров, когда мы вместе ходили куда-то, что позволяло ему превратиться в нечто более заметное, чем просто незнакомец, а мне – в большее, чем призрак за его спиной.

Я немного беспокоился о том, расстраивала ли его моя категоричность касательно его прежнего статуса и имени, но улыбка его говорила мне обратное. Джерард игриво проговорил несколько французских фраз и взглянул на меня.

“Мммммм?” спросил я. “Ты же знаешь, как у меня с французским.”

“Je sais, je sais…” он снова оглянулся, как бы проверяя, нет ли кого поблизости, и осторожно прошептал мне в ухо. “Они больше не зовут меня L’Estranger, нет. Но я иногда слышу краем уха разговоры, когда гуляю по утрам. Теперь они придумали мне - нам новое имя.”

Я взглянул на него с удивлением. “Да? И какое же?”

Он положил руку на грудь, отгибая ворот своего пиджака. Фигурка голубя на нём теперь выглядела ярче, чем когда либо. Я вдруг понял, что он начал носить его именно тогда, когда я приехал. Джерард улыбнулся шире вместе с тем, как произнёс следующие слова:

“Голубиный человек.”

Моё сердце остановилось. “Почему же не Хранитель голубя?”

С мгновение он колебался, и выражение лица его было скорее мрачным, пока он разломил хлеб на две части и протянул одну мне. “Потому что мне больше не нужно ничего хранить. Теперь я просто человек.”

Ни затворник, ни художник, ни хранитель. Просто человек. Поначалу моё сердце дрогнуло, когда я услышал этот вывод. Казалось, прежнее имя Джерарда было для него очень важно, составляло всю его суть, отличало от остальных. Он был Хранителем голубя. Единым существом, тем, кто освободил меня, основной составляющей истории нашей общей жизни. Я думал, это определение собиралось вот-вот вернуться к нему. Однако глядя на задумавшегося, но не печального после внезапной утраты своего прежнего статуса, Джерарда, я, как и он, осознавал, что мечта его не воплотилась в то, чего он хотел. Не было ни славы, ни многообещающего будущего; было только ставшее постоянным сочетание чёрного и белого, на фоне которого любой другой цвет выглядел бы глупо. Джерард не был ни знаменитым художником, ни Хранителем, он просто был человеком. Это не было ни хорошо, ни плохо. Это просто было так. Иногда не обязательно пытаться выяснять что-то ещё.

Но даже если теперь он был лишь человеком, то он был Голубиным человеком, а я был его голубем - тем, что провожал его домой ближе к ночи.

Home III

 


Прошло несколько дней, и Джерард понял, что оставаться здесь было бессмысленно. Прохладная погода давала знать о себе всё чаще и даже раньше, чем в Штатах, и хотя Джерард прожил здесь несколько зим, на этот раз мы оба не были готовы. У меня совершенно пропало ощущение времени года здесь, на другой стороне океана, в другом часовом поясе. Я знал, что прилетел сюда примерно в конце лета, и вдруг однажды мне пришлось надеть свитер, чтобы выйти на улицу, а затем и накинуть куртку, которую я был вынужден купить на рынке. Это стало сигналом к тому, что холод уже начал в буквальном смысле медленно просачиваться в наши жизни сквозь стены в квартире.

Как и большинство своих решений, решение уехать Джерард принял после тихих размышлений наедине с собой. Сначала я вообще не замечал в нём никаких перемен. Мы продолжали жить, следуя нашему небольшому ежедневному расписанию, несмотря на его спонтанность и наше общее отсутствие чувства времени. По утрам Джерард просыпался, варил кофе, а затем садился и рисовал, глядя в окно. Иногда мы гуляли, но снаружи становилось холоднее, и всё чаще мы предпочитали оставаться дома. Тем утром Джерард даже не рисовал. Он прямо сидел за столом и крепко держал кружку с кофе обеими руками. Его взгляд был направлен куда-то очень-очень далеко за окно. Стоя в проёме двери, я недолго наблюдал за ним и чувствовал себя невидимкой. Когда я прошёл мимо него, чтобы налить себе кофе, он лишь мельком глянул на меня и со вздохом снова отвернулся к окну.

Вскоре он достал скетчбук, и когда я начал с интересом наблюдать за тем, что он рисовал, то увидел Эйфелеву башню с сердцем в самом её центре. Настоящим, человеческим сердцем. С венами, капиллярами, всеми мышцами и артериями. Чтобы нарисовать его настолько реалистично, Джерарду, вероятно, пришлось воспользоваться иллюстрацией из медицинской книги, которая лежала на одной из его полок. Вот, оказывается, над чем он работал всё утро, приостанавливаясь лишь затем, чтобы покурить и пролистать книгу в поиске более подробного изображения. Джерард смотрел на него часами, а я смотрел на него, стараясь не отвлекать вопросами о том, что происходит.

Недолго после этого я вернулся к своим обычным делам. Сходил в кафе, даже не подозревая о том, что делаю это в последний раз, и купил всё наше любимое. Продавщица настолько привыкла ко мне и тому, что я совершенно не знал французского, что каждый раз при виде меня упаковывала мне одно и то же, чтобы я лишний раз не рисковал облажаться. С улыбкой я сказал ей единственное слово, которое мог произнести с уверенностью – Merci – и ушёл, держа в руках свой кофе. Когда я вернулся домой и открыл дверь, Джерард сразу отвлёкся от своей работы и посмотрел на меня. Улыбка на его лице была приветливой, но почему-то настораживала.

“Надеюсь, сегодня ты готов к большему,” сказал он, указывая на круассан в моей руке. “Хочу пригласить тебя на ужин.”

Мы ужинали по-королевски. Мне стоило бы догадаться, что Джерард что-то задумал, но тогда я почему-то этого не понял. На тот момент я был лишь жадным изголодавшимся художником, и ужин наш продолжался до тех пор, пока наши животы не заболели. За несколько месяцев жизни здесь мы оба успели порядком исхудать. Лёжа в постели, мы могли отчётливо видеть выпирающие рёбра друг друга каждый раз, когда кто-то из нас поднимал руки или делал глубокий вдох. Даже вместе с этим однократным пресыщением бедность и нужда накрывали нас невидимой вуалью. Ни я, ни Джерард уже слишком давно не ели регулярно, и ощущение полного живота было для нас обоих чем-то новым. Разгорячённые от долгожданной сытости и счастливых эмоций, мы едва смогли дойти до дома, смеясь над тем, что оба были готовы вот-вот лишиться дорогой еды, ищущей свой путь наружу. Ни вечерний холод, ни колющий ветер не могли испортить нам настроение. Мы с Джерардом знали, что этот вечер был самым счастливым из всех.

Вместе с тем как темнота над Парижем сгущалась, Джерард предложил срезать путь до дома через переулок. Я не мог не улыбнуться тому, как его глаза загорелись с мыслью о том, что неподалёку от этого переулка находился его любимый винный магазин. Он посмотрел мне в глаза и уже в следующее мгновение кинулся к дверям магазина, чтобы купить вино марки, которой, по его словам, он не покупал уже около года.

По очереди мы пили из бутылки прямо на улице, как полные идиоты, ведь не было никакого смысла возвращаться домой. Постепенно нам стало теплее, губы слегка пощипывало от алкоголя, а мы держались за руки, крепче, чем когда-либо в стенах нашей тесной неотапливаемой квартиры.

Я вспоминал похожие дни нашей прошлой жизни в Джерси, когда я был ещё очень молодым, свою пресную учёбу в арт-колледже, где мой труд рвали на части, и когда я представить не мог, что однажды снова буду чувствовать себя так хорошо. Всё происходящее в тот момент казалось настолько нереальным и действительно стоящим воспоминаний. Фантазией, воплотившимся в реальность клише, сюжетом открытки или старого чёрно-белого фильма. Для меня всё казалось возможным потому, что я наконец-то был в Париже. Я снова играл на гитаре, просыпался и фотографировал Эйфелеву башню в свете утреннего солнца, жил и питался в этом неизведанном прежде месте, постепенно узнавая его не хуже собственных пяти пальцев. Но вдруг заметив на то, каким счастливым был Джерард, я понял, что такое могло бы случиться где и когда угодно. В своих мыслях я слишком романтизировал идею Парижа; моя главная мечта сбылась не из-за присутствия в этом месте, а из-за того, кто был рядом со мной. Благодаря Джерарду. В сущности даже Эйфелева башня была не большим, чем просто грудой сплетённых металлических прутьев, еда и вино здесь были очень дорогими, на рынке можно было легко оказаться обворованным, в метро зачастую ужасно воняло, многие туристы были идиотами и грубиянами, а мы сами, в конце концов, жили за чертой бедности. У нас не было денег, мы пытались работать на улице, как бродяги, и у нас не было смысла идти домой, ведь там было так же холодно и грязно, как здесь. Тем не менее, ничего из этого не имело значения для нас. Мы покупали цветы вместо еды и предпочитали заниматься искусством вместо работы. Джерард не был знаменитым, наша общая мечта не нашла себе места в реальности, и это тоже ничего не значило.

Париж одновременно был тем, о чём я мечтал, и тем, чего я не ожидал совсем. Время от времени мне было тяжело, и даже теперь, в этом грязном переулке. Но Джерард был рядом, держал меня за руку, и всё остальное стиралось. Что-то такое перевернулось во мне в тот момент, и я словно вышел из собственного тела, получил возможность увидеть происходящее в реальном свете. Через всё самое плохое в своей жизни я пронёс мечту не о Париже: то была мечта о Джерарде. Эти несколько месяцев в Париже стали лучшими в моей жизни только благодаря ему. Если бы я поехал сюда ради себя, то уж точно не пережил бы столько прекрасных эмоций. Они были всегда связаны только с ним, не с какой-либо точкой на карте мира. Я был бы счастлив в Париже, Джерси или любой другой точке мира, если бы Джерард был рядом.

Я также осознал, что, хотя мы имели разное об этом представление, на этот раз мы оба были свободны.

Он должен был покинуть Нью Джерси, чтобы добиться исполнения давней мечты. Я должен был покинуть его, чтобы начать видеть мир собственными глазами. По большей части всё задуманное осуществилось, и это позволяло нам встретиться снова. Мы могли быть вместе, как до этого в Нью Джерси, потому что прежние правила и стандарты больше не могли этому помешать. Раньше наши отношения были противозаконными, и слишком много вещей обрушилось нам на головы. Наша любовь друг к другу была сильной, но и она тогда не помогла бы удержать тяжесть окружающих обстоятельств. Поэтому нам пришлось расстаться. Семь лет прошли, проведя дорогу к контрольной точке, в которой наши пути пересеклись вновь. На этот раз всё действительно было нормально. Мне было двадцать пять, и я имел право жить своей жизнью. И хотя Джерард оставался намного старше, его сердце по-прежнему было полно жизни. Всё казалось странным, непривычным, но мы были свободными, на этот раз на все сто процентов. Мы больше не были обязаны прятаться за стенами квартиры. Мы не были обязаны хранить секреты. Мои родители знали о том, что было в прошлом, они знали, где и с кем я сейчас был – они знали всё. Джерард и я могли быть свободными вместе, никакие неприятности не могли отяжелить наше общее счастье. Я смеялся и целовал его сильно, от души, потому что теперь я мог это делать.

В самом начале я просыпался, видел его лежащим рядом со мной на тесном матрасе и, пребывая в состоянии чистого восторга и любви, признавался ему, что хотел бы жить в Париже всю оставшуюся жизнь. Обычно он с пониманием кивал, и мы начинали говорить о чём-нибудь ещё. Тема Парижа едва проскакивала в наших беседах. Я думал, что Джерарду понравилось бы говорить о нём, потому что Париж принадлежал ему. Но в реальности это не было правдой. Ему не удалось исполнить свою мечту и покорить этот город. Кем бы он ни являлся – художником, затворником или хранителем. Или же просто человеком, каким он был всегда.

А я не хотел жить в Париже до конца своих дней. Я хотел жить с Джерардом. Теперь я мог позволить себе это. Мы оба могли. Шок от осознания этого факта проходил волной мурашек через мое тело. Всё было возможно.

Мои ноги подкосились, и я едва не упал прямо на тротуар.

Джерард подхватил меня ловким движением своей сильной руки. “Эй, осторожнее, не спеши пьянеть так сильно. Нам всё ещё надо бы добраться до дома.”

Уже в квартире моё новое знание кипело внутри меня. Стены будто бы стали выше от воздействия на моё сознание алкоголя, и Джерард уложил нас на кровать. Вскоре разгорячённость от еды и алкоголя начала исчезать, и мы остались ни с чем, кроме собственной кожи, тонкого одеяла и порывов холодного ветра. Сумасшедшее веселье остыло вместе с тем, как начали остывать наши тела, заставляя нас дрожать. Я ни сказал не слова с момента, когда чуть не упал на дороге, и оттого мурашки мои были не только от холода. Джерард вновь стал спокойным, пожалуй, даже слишком. Спокойным и невозмутимым, каким был этим утром, когда смотрел в окно и рисовал сердце, уделяя ему большее внимание, чем башне, на которой оно было.

“Ты понимаешь, что это значит, так ведь?” спросил вдруг он. Я сразу узнал тон его голоса. Впервые за долгое время я на самом деле снова ощутил себя семнадцатилетним. Последний раз, когда Джерард пытался меня чему-то научить, также был очень давно, но, я надеялся, что со временем приходила мудрость.

“Да.”

Дело было далеко не только в одном лишь отсутствии отопления, и даже не в том, что теперь мы могли бы всю жизнь быть вместе и жить в мире. Главной причиной всему было то, что ради этого мы должны были отправиться домой.

“Я всё проверил, следующий самолёт в Джерси вылетает завтра вечером.” Он приостановился, вырисовывая круги на моей спине. “Сможешь быть готов к этому времени?”

Я повернулся к нему лицом. До этого я прижимался к нему спиной, чтобы согреться, но теперь мне хотелось посмотреть в его глаза. Лицо его выражало абсолютную серьёзность. Я хотел бы уехать и был готов начать нашу новую жизнь в прежнем месте, но что-то меня останавливало. Джерард разглядел мои сомнения, будучи в совершенно чистом сознании.

“Знаешь, бабушка говорила мне, что невозможно покинуть место и не оставить в нём часть себя.”

Мы одновременно обратили взгляд на стены. Они были совершенно белыми и пустыми с мутными пятнами от сигаретного дыма и времени в их верхней части. Джерард снимал квартиру, а значит, эти пятна были результатом не только его проживания.

Но нам больше не пришлось бы ждать счетов за аренду, потому что завтра вечером мы собирались покинуть это место. Первое время мне нравилось жить в чёрно-белой гамме, но прежняя любовь к цвету неожиданно взяла своё. Обменявшись взглядами, уже в следующее мгновение мы с Джерардом вскочили с кровати, забыв о холоде и отсутствии одежды. Мы возвращались к двум любимым вещам, которые всегда были с нами: нарушение закона и секс при помощи цветов.

У нас не было много пространства для росписи, но это заняло почти всю ночь. Мы снова и снова добавляли красок; слой за слоем, оттенок за оттенком. У Джерарда оставалось не так много материалов, но он не хотел больше хранить их, так что мы использовали всё возможное. Для него по-прежнему оставался важным каждый цвет – он не раз говорил, что не мог бы жить без возможности держать в руках или создавать радугу – однако у нас была возможность дополнять и комбинировать её оттенки. В итоге мы использовали абсолютно всё, будь то темпера, акрил, акварель, уголь или даже глина, которую мы умудрялись использовать в своей настенной композиции. Джерард настоял на том, чтобы мы пользовались всем, что у нас было, и оставляли всё, что не могло пригодиться. Он признался, что хочет начать новую жизнь и сделать это именно в Джерси. Это угнетало, но его не покидало чувство, что это была его последняя возможность, и он собирался отдать ей всё.

“Тебе грустно?” спросил я. Мы немного замедлили скорость нашей работы с приближением восхода. Первые лучи солнца, пробиваясь сквозь шторы в окна, освещали наши тела, покрытые краской.

Он посмотрел на меня, чуть нахмурив свои брови, испачканные синим. “Почему мне должно быть грустно?”

“Ну, знаешь…” я потёр шею, чувствуя, будто что-то испортил. “Забудь.”