III. А может, стану я огнем 10 страница

Когда к нам прилетел Клифтон на своем почти новеньком «Руперте», старушку Мэдокса закрыли брезентом, закрепили колышками и оставили на приколе там, где она была, – в одном из укромных уголков между гранитными отрогами к северо‑востоку от Увейната. Постепенно ее занесло песком, и никто из нас не думал, что мы увидим ее снова. Она стала еще одной жертвой пустыни. Через несколько месяцев, когда мы пролетали там, над северо‑восточной долиной, мы не смогли различить даже никаких очертаний. К тому времени у нас уже был самолет Клифтона, на десять лет моложе.

– Итак, вы шли к спрятанному самолету…

– Да. Четверо суток. Я оставил человека в Каире и вернулся в пустыню. Везде шла война. Вдруг все разбились на «группы»: берманны отдельно, багнольды отдельно, Слатин‑Паша сам по себе… Раньше они не раз спасали друг друга от смерти, а сейчас разделились на лагеря.

Я шел к Увейнату. Я пришел туда в полдень и влез в одну из пещер на плато. Над колодцем под названием Айн‑Дуа.

 

* * *

 

– Караваджо считает, будто знает, кто вы, – сказала Хана.

Пациент ничего не ответил.

– Он говорит, что вы не англичанин. Он работал на английскую разведку в окрестностях Каира и немного в Италии. Пока его не схватили. Моя семья знала Караваджо еще до войны. Он был вором. Он верил в «перемещение вещей». Знаете, среди воров бывают коллекционеры, как среди исследователей (но таких вы презираете), как среди мужчин, коллекционирующих свои любовные победы, – так и среди женщин. Но Караваджо не такой. Он был слишком любознательным и щедрым, чтобы преуспеть в своей профессии. Половина из тех вещей, которые он крал, не доходила до дома. Он думает, что вы не англичанин.

Она наблюдает, как спокойно он слушает то, что она говорит; кажется, будто и не слушает вовсе. Опять где‑то путешествует. Точно так же, как Дюк Эллингтон[73]погружен в свои мысли, когда играет «Одиночество».

Она замолчала.

Он дошел до мелкого колодца под названием Айн‑Дуа. Сняв с себя всю одежду, он намочил ее в колодце, потом сам окунулся туда с головой. Четверо суток путешествия по пустыне измучили его. Развесив одежду на скалах, он полез дальше, по валунам, оставляя за спиной пустыню, которая тогда, в 1942 году, была ареной сражений, и обнаженным вошел в темноту пещеры.

Его окружали знакомые наскальные рисунки, которые он нашел несколько лет назад. Жирафы. Домашние животные. Мужчина в нарядном головном уборе с поднятыми руками. Несколько фигур, по позам которых можно безошибочно определить пловцов. Берманн был прав, когда утверждал, что на этом месте плескалось древнее озеро.

Он прошел дальше в холодную темноту, в Пещеру Пловцов, где оставил ее. Она все еще была там. Она отползла в угол, плотно закутавшись в парашютный шелк. Он обещал ей вернуться. Он тоже предпочел бы умереть в пещере, в ее уединении, в окружении пловцов, застывших в наскальных рисунках. Берманн как‑то говорил ему, что в азиатских садах можно смотреть на скалу, и будет казаться, что это вода, а если ты смотришь на неподвижную поверхность озера, то она покажется твердой, словно скала. Кэтрин выросла среди садов, дыша их влажными тенями, для нее были привычными понятия «решетка, увитая зеленью» или «корабельная роща». Ее страсть к пустыне была временной. Она полюбила ее неприступность из‑за него, ибо хотела понять, почему ему так хорошо в уединении среди раскаленных песков. Она всегда любила дождь, ванну в клубах пара, влагу, медленно обволакивающую ее, ей нравилось наполовину высунуться из окна в ту ночь в Каире, пропитаться дождем, а потом, не вытираясь, одеться, чтобы все еще чувствовать на себе эту влагу. Точно так же она любила семейные традиции, учтивые церемонии и классические стихи. Ей была ненавистна мысль умереть здесь вот так, незаметно. Нить, которая связывала ее с предками, была осязаема, в то время как он стер из памяти и свой путь к настоящему, и откуда он ведет. И он удивлялся, как она могла полюбить его, несмотря на все его отрицательные качества и полную безымянность.

Она лежала на спине, в позе, типичной для захоронений в средние века.

Я подошел к ней, обнаженный, совсем как тогда, в нашей комнате в Южном Каире, я хотел раздеть ее, я хотел любить ее.

Что ужасного в том, что я делал? Разве ты не прощаешь все тем, кого любишь? Ты прощаешь эгоизм, желание, обман до тех пор, пока ты – причина, мотив, цель… Ты можешь заниматься любовью с женщиной, у которой сломана рука или у которой лихорадка. Она высасывала кровь из моей раны на руке, а я делал то же, когда у нее была менструация. Есть слова в европейских языках, которые не так‑то просто перевести на другие без потерь, например фелхомалия . Оно похоже на могильный сумрак, потому что означает близость между мертвыми и живыми.[74]

Я взял ее на руки, нарушив ее сон и тонкий саван из парашютного шелка.

Я вынес ее на солнце. Оделся. Моя одежда высохла и стала ломкой от жары.

Я снова взял ее на руки. Сделал для нее сиденье из своих рук. Когда мы вышли на песок, я повернул ее так, что она смотрела назад, через мое плечо. Она была очень легкой. Я помню, как носил ее на руках по комнате, а она оплеталась вокруг меня и была похожа на веер, принявший человеческое обличье, – руки расставлены в стороны, пальцы раскрыты, как у морской звезды.

Так мы шли к северо‑восточной долине, где был спрятан самолет. Я знал дорогу без карты. У меня на спине громоздилась канистра с горючим, которую я взял с собой и нес весь путь от опрокинувшегося грузовика. Потому что три года назад без горючего мы оказались бессильны…

 

* * *

 

– А что случилось три года назад?

– Она была ранена. В 1939 году. Ее муж погиб при крушении самолета. Он планировал совершить самоубийство, прихватив с собой на тот свет и нас обоих. В то время мы уже не были любовниками. Думаю, слухи о нашей связи каким‑то образом дошли до него.

– Она была сильно ранена, и вы не могли взять ее с собой?

– Да. Единственной возможностью спасти ее было оставить ее там и пойти одному за помощью.

 

* * *

 

В пещере, после всех этих месяцев разлуки, одиночества и гнева, они опять были вместе, опять разговаривали на языке любви, отметая границы, которые сами воздвигли между собой, повинуясь законам общества, в которые ни один из них не верил.

Тогда в ботаническом саду она ударилась виском о столбик ворот в порыве решительности и ярости. Она была слишком горда, чтобы быть тайной любовницей. В ее мире не предусматривалось места для лжи. Он повернулся и покачал пальцем:

– Я еще не скучаю по тебе.

– Будешь.

За время их разлуки он ожесточился и стал независимым. Он избегал ее общества. Не выносил ее спокойного вида, когда она смотрела на него. Звонил им, разговаривал по телефону с ее мужем и слышал в трубке ее отдаленный смех. В ней было то особое очарование, которое привлекало многих. За это он тоже ее любил. Но теперь он уже ничему не доверял.

Он заподозрил, что у нее появился другой любовник. Каждый ее жест казался ему обещанием. Однажды в холле она схватила Раунделла за лацканы пиджака и потрясла его, со смехом говоря что‑то при этом, а тот пробормотал что‑то в ответ. Он следил за ними в течение двух дней, чтобы убедиться, что между ними ничего нет. Он больше не верил в ее последние ласки и нежности. Он допускал только два варианта: или она с ним, или нет. Она была не с ним. Если она передавала ему бокал с напитком, он не принимал его. Если за обедом она показывала на вазу, в которой плавала лилия из Нила, он демонстративно отворачивался. У нее появились новые хорошие друзья, в круг которых не входили ее муж и он. И он мог объяснить, почему, ибо хорошо знал человеческую природу: если женщина расстается с любовником, она почти никогда не бывает снова так же близка с мужем.

Он купил тонкую папиросную бумагу и вклеил несколько страниц в «Истории», туда, где были описания войн, которые его совсем не интересовали. Он записал все аргументы, которые она могла иметь против него, пытаясь быть объективным, посмотреть на себя со стороны, увидеть себя ее глазами.

 

* * *

 

В конце августа, как раз перед войной, он отправился в последний раз на плато Гильф‑эль‑Кебир, чтобы свернуть базовый лагерь. Ее муж должен был забрать его. Мужчина, которого они оба любили – до того, как полюбили друг друга.

Клифтон прилетел в Увейнат вовремя, точно в назначенный день. Шум его самолета нарушил покой затерянного оазиса. Он летел так низко, что воздушной волной срывало листья с акаций. «Мотылек» скользил над впадинами и выемками местности, а он стоял на вершине огромного камня, обозначенного синим брезентом. Затем самолет устремился к земле, направляясь прямо на него, и упал, врезавшись носом в песок метрах в пятидесяти от камня. Из‑под шасси выбивалась голубая полоска дыма. Огня не было.

Видно, ее муж обезумел. Решил покончить сразу со всем треугольником. Убить себя. Убить ее. И убить его – либо подмяв его (если удастся) обломками самолета, либо тем, что теперь не было выхода из пустыни.

Но она не умерла. Он вытащил ее из самолета, из его мертвой хватки, из последних объятий законного супруга.

 

* * *

 

– Почему ты так ненавидел меня? – шепчет она ему в Пещере Пловцов, превозмогая боль от ранений. У нее сломано запястье, раздроблены ребра. – Ты вел себя безобразно. Как раз тогда Джеффри и начал подозревать тебя. Я до сих пор ненавижу это в тебе – уходить от реальной жизни в пустыню или бары.

– Ты же оставила меня в парке Гроппи.

– Потому что ты не хотел меня.

– Потому что ты сказала, что это убьет твоего мужа. Ведь вот, так и случилось.

– Сначала ты убил меня, ты убил во мне все. Поцелуй меня, пожалуйста. Хватит защищаться. Поцелуй меня и назови меня по имени.

Их тела встретились, вместе с их запахами, в безумном желании забраться под эту тонкую оболочку плоти языком или зубами, как будто они могли там ухватиться за характер, за норов и во время слияния выдернуть его прочь из души партнера раз и навсегда.

Сейчас ее руки не посыпаны тальком, а бедра не смочены розовой водой.

– Ты думаешь, что ты борец с предрассудками, но это не так. Ты просто отступаешь от того, что не можешь иметь, или находишь замену. Если тебе что‑то не удается, ты отворачиваешься и переключаешься на другое занятие. Ты неисправим. Сколько женщин у тебя было? Я ушла от тебя, ибо поняла, что не смогу тебя изменить. Иногда ты стоял в комнате такой тихий, такой спокойный и молчал, как будто самым большим предательством по отношению к себе было приоткрыть еще один лучик, еще один уголочек своего характера.

Мы разговаривали в Пещере Пловцов. Мы были на расстоянии всего двух градусов широты от Куфры, которая могла дать нам безопасность.

Он замолкает и протягивает руку. Караваджо кладет в темную ладонь таблетку морфия, и она исчезает во рту пациента.

 

* * *

 

Я пересек пересохшее озеро и пошел к оазису Куфра, сгорая днем от жары, а ночью замерзая от холода. Геродота я оставил с ней, в пещере. А через три года, в сорок втором, я нес ее тело на руках, словно доспехи рыцаря, к спрятанному самолету.

 

* * *

 

В пустыне средства к выживанию спрятаны под землей – пещеры троглодитов, вода, которая прячется в растении, оружие, самолет. На долготе 25, широте 23 я начал копать, разгребая брезент, и постепенно из песка появился самолет Мэдокса. Это происходило ночью, но даже в холоде я покрывался потом. Я взял керосиновый фонарь, поднес его к ней и присел рядом. Двое любовников в пустыне – под звездным или лунным светом, я уже не помню. Где‑то далеко была война.

Самолет постепенно вырастал из песка. У меня не было еды, и я обессилел. Брезент был таким тяжелым, что я не мог его выкопать и просто разрезал его.

Утром, поспав часа два, я взял ее на руки и посадил в кабину. Я завел мотор, и тот огласил пустыню своим рокотом. Мы тронулись, а затем заскользили в небо. С опозданием в три года.

 

* * *

 

Он молчит. Глаза смотрят в одну точку.

Он теперь видит самолет. Медленно, с усилием машина отрывается от земли, мотор пропускает обороты, как иголка стежки. После стольких дней молчания трудно терпеть этот шум. Из ее блузки вылезла ветка акации. Сухая веточка. Сухие косточки. Он смотрит вниз и видит, что горючее намочило его колени. Как высоко он над землей? Как низко он в небе?

Шасси едва не задевает верхушку пальмы, он направляет самолет вверх, горючее разливается по сиденью, ее тело соскальзывает. Искра от короткого замыкания попадает на ветку на ее колене, и та загорается. Он перетаскивает любимую обратно на сиденье рядом с собой. Потом толкает обеими руками фонарь кабины, но тот никак не поддается. Начинает бить его, наконец разбивает, и горючее и огонь расплываются вокруг. Как низко он в небе? Она съеживается – прутики акации, листья, ветви, которые когда‑то были руками, обвивавшими его. Она медленно исчезает. Он чувствует на языке вкус морфия. В темных озерах его глаз отражается Караваджо. Он болтается вверх и вниз, как ведро в колодце. Он чувствует, что его лицо в крови. Он летит на прогнившем от старости самолете, брезентовая обшивка крыльев распарывается на ветру. Они – мертвецы. Как далеко была та пальма? И как давно это было? Он пытается вытащить ноги из разлитого огня, но они тяжелые. Он никак не может вылезти. Он вдруг состарился. Он устал жить без нее. Он не может забыться в ее объятиях и доверить ей охранять его сон. У него никого не осталось. Он измучен не пустыней, а одиночеством. Уже нет Мэдокса. Женщина, которую он любил, превратилась в листья и ветви, а сквозь разбитое стекло фонаря в кабину заглядывает зияющая пасть неба пустыни.

Он проскальзывает в ремни пропитанного бензином парашюта и вываливается вниз, но ветер резко швыряет его тело назад. Потом ноги чувствуют удивительную свободу, и он висит в воздухе, яркий, как ангел, не зная, почему, пока не понимает, что горит.

 

* * *

 

Хана слышит голоса в комнате английского пациента и останавливается в коридоре, прислушиваясь.

– Ну, как?

– Отлично!

– А теперь я попробую.

– А, великолепно!

– Это самое чудесное из изобретений. – Отличная находка, молодой человек.

 

* * *

 

Войдя, она видит, что английский пациент и Кип передают друг другу банку сгущенки. Англичанин подносит банку ко рту и высасывает густую жидкость. Его лицо сияет, а Кип кажется раздраженным, когда сгущенка не у него. Кип, взглянув на Хану, наклоняется над его постелью, щелкая пальцами пару раз, забирая, наконец, банку из обгоревших рук.

– Мы обнаружили еще одну черту, которая нас сближает. Мы, оказывается, оба любим сгущенку. Я всегда брал ее с собой в моих путешествиях по Египту, он – в Индии.

– Вы когда‑нибудь пробовали бутерброды со сгущенкой? – спрашивает сапер. Хана переводит взгляд с одного на другого. Кип заглядывает внутрь банки.

– Я принесу еще одну, – говорит он и исчезает.

Хана смотрит на пациента.

– Мы с Кипом, как незаконнорожденные, – родились в одной стране, а местом жительства выбрали другую. Всю жизнь пытаемся либо вернуться обратно, либо уехать из своей страны насовсем. Хотя Кип этого сейчас не понимает. Вот поэтому мы так хорошо ладим.

В кухне Кип пробивает пару дырок в свежей банке со сгущенкой своим ножом, который, как ему кажется, будет теперь использоваться только в мирных целях, и бежит по лестнице в комнату англичанина.

– Вы, наверное, выросли не в Англии, а где‑то еще, – говорит он. – Англичане так не пьют сгущенку.

– Вы забываете, молодой человек, что я провел несколько лет в пустыне. И всему научился там. Все, что было у меня важного в жизни, произошло там, в пустыне.

Он улыбается Хане.

– Один кормит меня морфием, другой – сгущенкой. Мы можем разработать сбалансированную диету! – Он поворачивается к Кипу. – Как долго вы занимаетесь разминированием?

– Пять лет. Сначала нас обучали в Лондоне, потом наше саперное подразделение обезвреживало неразорвавшиеся бомбы. Потом я оказался в Италии.

– А кто вас обучал?

– Один англичанин в Вулвиче. Его считали странным.

– Такие учителя – самые лучшие. Это не лорд ли Суффолк? Кстати, а мисс Морден там тоже была?

– Да.

Они разговаривают между собой, забыв, что Хана тоже находится здесь. Но ей хочется услышать что‑нибудь о его учителе. Как он опишет его?

– Кип, а какой он был?

– Он занимался научными исследованиями. Он был руководителем экспериментального подразделения. С ним всегда были мисс Морден, его секретарша, и мистер Фред Хартс, его шофер. Мисс Морден записывала все, что он говорил, когда обезвреживал бомбу, а мистер Хартс подавал нужные инструменты. Он был великолепным человеком. Их называли «святой троицей», они никогда не расставались, так и погибли вместе. В одна тысяча девятьсот сорок первом году. В Эрите.

 

* * *

 

Она смотрит на сапера, который стоит, прислонившись к стене, одной ногой подпирая ее. На лице не отражаются ни печаль, ни какие‑либо иные чувства.

Ей это хорошо знакомо. Некоторые раненые умирали у нее на руках. Она помнит, как в Анжиари она поднимала еще живых солдат, которые были уже изъедены червями. В Кортоне она давала последнюю сигарету молодому парнишке, у которого оторвало руки. И нельзя было расслабляться. Она продолжала делать свое дело, а все свои чувства спрятала глубоко. И очень легко было сойти с ума, став служанками войны, одетыми в желто‑кремовые халаты с костяными пуговицами.

Она смотрит на Кипа, упершегося затылком в стену, и понимает, почему его лицо ничего не выражает. Ей это хорошо знакомо.