РУБЛЕЙ ПО ПОДЛОЖНОЙ АССИГНОВКЕ 6 страница

– Послушайте, отец дьякон, тут дело не шуточное, говорите всю правду. Повторяю вам, что двое вас видели, один – как вы перелезали через забор Егорова, другой – как вы мчались по улице от его дома.

– Не виноват, повторяю, не виноват, это был не я.

– В таком случае мне придется вас арестовать, так как дело, по которому вы подозреваетесь, ни более ни менее как убийство.

Тут отец Иона подпрыгнул и побагровел.

– Итак, быть может, вы надумали? – спросил я его.

Он не сразу ответил. Видимо, тяжелая борьба происходила в нем. Говорить ему что‑либо не хотелось, но страх быть замешанным в убийстве пересилил все прочие соображения, и, тяжело вздохнув, он во всем покаялся, умоляя пощадить его и не давать хода делу, тем более что с его стороны было лишь поползновение на грех, но оставшееся, к счастью, лишь поползновением.

Отец дьякон начал так:

– Четвертый год состою я дьяконом нашего прихода. Несу свой сан с достоинством, и настоятель наш отец Василий одобряет мое боголепное служение и красоту голоса. Скажу по совести, что и сам себя упрекнуть ни в чем не могу, окромя одного пристрастия – уж очень я люблю земную красоту во всех отношениях.

Ну а что может быть красивее молодости и свежести, особенно в образе женском? Не подумайте чего – я, конечно, в самых хороших смыслах говорю, однако к Лизавете Матвеевне Орловой, девице достойной, питаю восторженные чувства. Хоть я и лицо духовное, хоть и женатый человек, но позволяю себе, однако, иногда пройтись с ней и поговорить о природе и звездах.

Очень люблю я, когда девица эта присутствует при Богослужении.

Тогда, читая записки о здравии, я неизменно, скосив глаз в ее сторону, с особым чувством провозглашаю: «Рабы Божией Елизаветы». Опять же иной раз и просвирку ей со сторожем вышлю.

А то после Богослужения, выходя из храма, двери перед ней предупредительно откроешь, дескать, антре, пожалуйста. Ли завета Матвеевна ко мне ничего, благосклонны и компанию мою не избегают. И текла бы моя жизнь без болезни, печали и воздыхания, если бы не Николай Евграфович Аметистов – регент нашего церковного хора. Конечно, я христианин, и врагов иметь мне не полагается, но грешен, воистину грешен, каюсь, не возлюбил я регента – светского ферта и безбожника. Между прочим, и он в чувствах своих не равнодушен к вышеназванной девице. Ну что ж, это его дело, а только не люблю я его за то, что норовит в ее глазах меня утопить и опорочить. Как встретимся вместе, втроем, так этот богохульник сейчас же норовит подцепить меня. «Послушайте, отец дьякон, – говорит он мне, – посмотрите на себя хорошенько – ну какой вы кавалер, ваше дело мертвецов в могилы опускать, анафему Мазепе провозглашать да оглашенных из храма возгласами изгонять, а вы что выдумали: ухаживать». А то нагнется к самому уху моему (хорошо, что стыда хоть на столько хватает) да и шепнет: «И брюк‑то у вас нет». Вот‑с, какой фрукт! Да только напрасно он под меня подкапывался. Как он ни старался, а Лизавета Матвеевна мне отдавала явный преферанс. Так прошло с полгода. Наши взаимные чувства расцветали магнолией. И вот, наконец, третьева дня, вернее, в ночь, она назначила мне рандеву в палисадничке близ своего флигелечка. А проживает она во флигелечке Егорова в глубине ихняго двора. Ну, действительно, весь день накануне я провел в фантастическом смятении, даже за Сугубой Ектеньей возгласы перепутал. А Аметистов на клиросе зачихал, закашлял, завертелся во все стороны – глядите, мол, православные, каков дьякон. Дьяконица у меня ложится с петухами, и ночью ее орудиями не разбудить. Около 12‑ти ночи покинул я тихонько супружеское ложе, осторожно оделся и даже попрыскал на себя одеколоном «Брокар и К0», схватил шляпу да и направился к дому Егорова. А ночь, можно сказать, самая подходящая: луна во все лопатки светит, только что распустившиеся почки обдают меня благовонным духом, и не будь я дьяконом, а трубадуром, право слово, ударил бы по гитаре и залился бы соловьем. Добравшись до места, я огляделся – никого! Схватился за забор, перекинул через него ногу и… обмер. На самом дворе при лунном свете я увидел Аметистова. Дрогнуло у меня сердце – неужто Лизочка и ему свиданье назначила? Не может этого быть! Да и у Аметистова неподходящий вид: с лопатой в руках, поспешно и трудолюбиво роется у колодца. Что, думаю, за притча? Уж не адовое ли наваждение. Однако смотрю, что будет далее? Вдруг лопата Аметистова заскребла, наткнувшись, очевидно, на что‑то твердое. Аметистов стал еще рьянее рыть и вскоре, нагнувшись, извлек из земли вроде нечто железного сундучка. Поковырял его, раскрыл и будто замер. Запустил он в него руку, раз‑другой и, вдруг вздрогнув, насторожился. Вдали послышались шаги. Регент швырнул сундучишко, и разные блестящие предметы из него рассыпались.

Гляжу я со своего забора и вдруг вижу – Лизочка, сама Лизочка показалась в глубине двора и, завидя тень регента, испуганно остановилась. Аметистов, видимо, признал ее и, кинувшись к ней, стал что‑то жарко говорить, бить себя в грудь и тыкать в разрытую землю. Лизавета Матвеевна покачивала сперва недоверчиво головкой, а затем как бы согласилась и уступила.

Аметистов же обнял ее за воздушную талью, притянул к себе и влепил в разверстые уста порочное безе. Конечно, ваше превосходительство, я лицо духовное и страсти земные должны скользить по мне, так сказать, не задевая. Но я человек грешный, многогрешный, при столь богомерзком зрелище вскипел. Помутилось в мозгах, в очах потемнело, и, подняв кулаки над головой, взревел я наподобие раненого льва мадагаскарского. Я и сам не узнал своего голоса, а только гляжу, Лизочка и регент зараз присели, засим отскочили друг от друга и кинулись в разные стороны. Егоровский же пес, выбежав из конуры, яростно загумкал и прямо ко мне. Забыл я тут все – и рандеву, и Лизочку, и луну, кубарем скатился с забора, шляпу даже потерял и что есть духу пустился наутек. Как добежал до дома, и не помню.

– Вы готовы, отец дьякон, присягнуть в том, что видели именно Аметистова и вообще рассказали всю правду? – спросил я его.

– Хоть сейчас, ваше превосходительство, а только, ради Бога, не выдавайте меня и мое непотребное поведение.

Подумав, я решил дьякона пощадить и пока что отпустить его с миром. Узнав от него адрес Аметистова, я немедленно отправил агентов для производства обыска и ареста последнего. Этот обыск дал весьма ценные результаты: у Аметистова была найдена золотая солонка, числящаяся в описи вещей, украденных у убитого ростовщика.

Я допросил Аметистова. Это был высокий худощавый человек с близорукими глазами и огромным кадыком. Одет он был не без претензии, хотя его платье и носило следы давно минувшего великолепия.

Я решил его сразу огорошить:

– Вы обвиняетесь в убийстве и в грабеже ростовщика N. Что можете сказать в свое оправдание?

Он побледнел, проглотил слюну и надтреснутым тенором проговорил:

– Я? В убийстве? Господь с вами!

– Полноте валять дурака. У вас только что найдена золотая солонка, принадлежавшая убитому.

– Осмелюсь доложить, что это не доказательство. Солонку эту я приобрел на улице у прохожего, соблазнясь дешевкой.

– Полноте врать. Вас видели третьего дня ночью на дворе Егорова роющим, вернее отрывающим закопанные у колодца ценные вещи, также принадлежащие хозяину солонки.

Тут регент окончательно растерялся; видя, что дело плохо оборачивается, и боясь быть обвиненным в убийстве, он также предпочел рассказать правду. По его словам, он также был увлечен Орловой, но, не в пример дьякону, питал к ней самые земные грешные чувства, впрочем, чувства настолько серьезные, что мечтал и о браке с ней. Однако, по его собственному признанию, он у Орловой особой взаимностью не пользовался, причем, по его мнению, виной тому был дьякон Иона. После больших колебаний регент прибег к помощи отца Василия, прося последнего повлиять на прихожанку Орлову, при ближайшей у него исповеди. О дальнейшем Аметистов рассказал так:

– Лизавета Матвеевна говела на 4‑й неделе Вел. Поста. После всенощной, отпустив своих певчих, я остался в церкви и подошел к ней, ожидавшей с другими исповеди. Она холодно со мной поздоровалась и индифферентно заметила: «Жидко пропели сегодня вы всенощную, дисканты пищат, басы ревут, а настоящей стройности никакой. (Это мне месть за отца Иону, спутавшего возгласы.)

«Да и вообще, – говорит, – чего вы здесь торчите? Служба отошла, а вы не говеете». Я распрощался и будто хотел уйти, а сам обошел кругом храма и через южные двери прошел в алтарь, обошел крестом и, пробравшись к северным полуоткрытым вратам, спрятался за ними. Отец Василий исповедовал на левом клиросе, и аналой его помещался совсем близко от врат, так что не только каждое слово было мне слышно, но и в дверную щель видно лицо исповедующегося. Я думал, что сейчас настанет черед Лизаветы Матвеевны, однако за ширму прошел Иван Петрович Егоров, местный домовладелец и прихожанин. Иван Петровича я знавал хорошо, бывал у него часто – то в стукалку поиграть, то чайку попить, а то и просто, побеседовать. Я удивился его приходу. Иван Петрович был человеком маловерующим, в церкви редко бывал, а на исповеди и тем более. Я удивился еще более, когда он бухнулся перед отцом Василием на колени и тихо заговорил: «Я пришел к вам, отец Василий, покаяться в великом грехе. Больше года ношу его в сердце и скорблю душой. Годы мои немолодые, до Божьего суда, поди, и недалече, так вот покаянием хочу облегчить себя и замолить свой грех». Отец Василий кротко заметил: «Что же, Господь милосерден, Он и разбойника кающегося простил на кресте.

Говорите без утайки и помните, что вас слышит лишь Господь да я – Его верный раб и служитель!» Иван Петрович полушепотом, волнуясь, продолжал: «Да, батюшка, я великий грешник. – И еще тише скороговоркой добавил: – С год тому назад я убил и ограбил человека!» Отец Василий вздрогнул, и обильные слезы потекли по его доброму лицу: «Вы преступили величайшую заповедь Господню, и грех ваш трудно смыть. Молитесь, кайтесь, денно и нощно, раздайте не только похищенное добро, но и свое имущество, и, быть может, тогда Господь услышит и простит вас». – «Ох, отец Василий, слаб я духом да и семьей своей связан. Я давно хотел раздать награбленное, а как это сделаешь? Живо доищутся правды, и горе мне и деткам моим. Вот почему украденное добро я схоронил у себя на дворе, зарыв его у колодца, и по сей день держу его под спудом». Отец Василий опять заговорил: «Подумайте хорошенько, поразмыслите с годик, поступите по моему совету и будущим постом приходите на исповедь, я буду за вас усердно молиться. В этом же году, не гневайтесь, до причастия я допустить вас не могу». Иван Петрович опять поклонился в ноги отцу Василию и, обтерев глаза рукавом, поспешно удалился. Как громом пораженный, стоял я, дивясь страшной тайне, невольно мной подслушанной.

Меня привел в себя голосок Лизаветы Матвеевны. «Грешна, грешна, грешна», – отвечала она на обычные вопросы батюшки.

«Нет ли особых грехов?» – спросил отец Василий. «Нет, что‑то не припомню», – бойко отвечала она. Отец Василий, прежде чем отпустить ее, сказал: «Ведомо мне, что взоры свои вы обращаете не по принадлежности. Лица духовные, женатые должны неуязвимы быть в глазах ваших. К брачному союзу они не пригодны, а незаконные интимные связи богопротивны суть. Поглядите вокруг себя: мало ли достойных юношей перед вами. Так‑то!…» – и, наложив епитрахильи дав поцеловать крест, отпустил ее с миром.

Дня через три, считая почву подготовленной, я решил открыться ей в своих чувствах. Она выслушала меня да и говорит: «Ну какой же вы жених, Николай Евграфович? Я девушка бедная, у вас тоже ни кола ни двора, на что ж это мы с вами жить станем?» – «Позвольте, – говорю, – у меня как‑никак профессия есть. Я – регент!» – «Хорошее дело, – говорит, – машете руками, как огородное пугало, да фистулой подтягиваете. Этим сыты не будем. Вот ежели бы у вас капиталец был, хоть и небольшой, тогда другое дело!» Ну, словом, отказала наотрез. И впал я, как говорится, в черную меланхолию. Ее отказ еще пуще распалил меня. Слоняюсь, места себе не нахожу. А сам стараюсь отогнать еще тогда в церкви мелькнувшую мысль. Но чем больше отгоняю ее, тем назойливее она меня преследует. После же Лизочкиного отказа я и совсем подпал под власть моих нехороших мечтаний.

Проборолся я с собой день, другой, третий и… наконец, сдался.

Решил ночью пробраться к егоровскому колодцу, откопать клад, жениться на Лизавете Матвеевне да и айда куда‑нибудь на юг с нею. Дело мне казалось верным, так как Иван Петрович заявлять о пропаже, понятно, не станет. Сказано – сделано! Третьего дня ночью пробрался я на двор к Егорову, приласкал пса, хорошо меня знавшего, и принялся за работу. Вскоре откопал сундучишко, поспешно раскрыл его и так и ахнул: добра в нем было немало.

Запустил я в него жадно руку и выхватил горсть червонцев, а среди них попалась и солонка. Сунул их в карман, как вдруг слышу шаги. От страха зашевелились волоса. Швырнул сундучок, хотел бежать, да пригляделся, вижу, сама Лизавета Матвеевна подходит.

Кинулся к ней, стал клясться, заверять, что на общую с ней пользу работаю, вытащил из кармана червонцы. Долго убеждал ее, наконец, поверила, стала ласковее, позволила даже поцеловать себя. Только что я нагнулся и чмокнул ее в губки, как вдруг произошло нечто такое, чего я и поныне понять не могу: не то из колодца, не то с крыши дома раздался страшный оглушительный рев. Мы с Лизочкой так и присели, а егоровский пес Султан как выскочит из будки и, вертя по воздуху хвостом, кинется с яростным лаем к забору. Взглянул я туда, а с него словно оборотень свалился по ту сторону на улицу. Лизавета Матвеевна исчезла. Разбуженные лаем, проснулись Егоровы, в окнах замелькал свет, и я, не дожидаясь дальнейшего, перемахнул через забор да и задал ходу».

Я снова вызвал из камеры Егорова, предполагая довести его до сознания с помощью новых неопровержимых улик, но Егоров, войдя в кабинет, заговорил тоном мало схожим с его первыми показаниями.

– Я, ваше превосходительство, зря отпирался. Виноват я во всем и буду покорно отбывать наказание за тяжкий грех, мной совершенный. Как говорит отец Василий, быть может, милосердный Господь сжалится и простит мне.

И он принес полную повинную.

Суд присяжных приговорил его к 12‑ти годам каторжных работ.

Аметистов так жалобно и чистосердечно каялся в своей вине на суде, что присяжные нашли возможным оправдать его. Что же касается отца Ионы, то, из уважения к нашему духовенству, я счел возможным не привлекать его к судебному разбирательству.

Впрочем, отец Василий, до которого не раз доходили слухи о похождениях легкомысленного дьякона, добился его перевода в одну из сельских церквей Московского уезда.

 

 

ГНУСНОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

 

Как– то в конце пасхальной недели 1908 года явился ко мне на прием сильно напуганный человек, по виду мелкий купец и, чуть ли не заикаясь от волнения, рассказал следующее:

– Всю жисть, господин начальник, мы прожили, можно сказать, по‑честному, мухи не обидели и немало добра людям сделали, а вот под старость эдакая напасть приключилась… И чем только Бога прогневили, сказать не умею!

– Да говорите толком, в чем дело?

– Да дело мое необыкновенное, не знаю просто, как и приступить.

Начну с самого начала.

Сами мы теперь третий год живем на отдыхе, в своем домишке на Остоженке, – я, супруга моя Екатерина Ильинишна да сынок Ми хайла. А до того времени 20 лет свою торговлю мелочную имели и капиталец, слава Богу, приобрели. Квартера у нас порядочная, кухарку держим и вообче живем не хуже людей. С месяц тому назад сынок мой уехал в Пензу спроведать невесту – жених он у нас, – и остались мы с Ильинишной вдвоем. Ну‑с, хорошо‑с! И говорит вчерашний день супруга моя: «Хорошо бы, Лаврентьич, нам в баню сходить (это я Терентий Лаврентьевичем прозываюсь), а то за праздничные дни обкушались мы с тобою, невредно бы веничком попариться да поту повыпустить». Что ж, говорю, разлюбезное дело. Отправились.

Помылись мы на славу и с кумачовыми лицами вернулись домой. А дома, конечно, самоварчик ждет, разные булочки сдобные да разносортное варенье. Распоясались мы, жена освежила личико студеной водицей, и, благословясь, сели мы за чай. Выпили мы с ней стаканчика по четыре и в такое благорасположение пришли, что просто и не рассказать: на душе покойно, телеса приятно разогреты, в утробе одно удовольствие, а в комнате так светло и уютно, в уголке лампада перед иконой горит. Сидим, молчим и молча радуемся. Вошла в комнату кухарка и, обращаясь ко мне, говорит: «Вот давеча, пока вы были в бане, пришло вам письмецо», – и протягивает мне его. Я поглядел на конверт, письмо иногороднее. «Уж не от сына ли?» – noдумали мы.

– А вы разве почерка сына не узнали?

– Да где его там разобрать? Сами мы не больно грамотны, да и сын не гораздо хорошо пишет. Ну, однако, распечатали. Оказалось от сына. Вот оно, я захватил с собой.

Я пробежал письмо глазами. В нем довольно корявым почерком было написано:

«Дорогой наш родитель, Терентий Лаврентьевич, и дорогая мамаша, Катерина Ильинишна, шлю вам с любовью низкий сыновний поклон и прошу вашего благословения навеки не нарушимого. Четвертую неделю пребываю в Пензе и невестой моей и ейными родителями премного доволен. С ними встретил светлые праздники и взгрустнул между прочим, что вас со мной не было.

Хоть Пасху провожу и без вас, однако вас не забыл и посылаю вам посылку на три пуда весом, а что в ней находится, не сообщаю – это вам суприз будет, а только Пенза славится платками, перчатками и разными фруктами, но это я говорю только так, для обману, в посылке совсем другой товар находится. Затем пожелаю я вам всего хорошего, ждите меня домой недельки через две‑три.

Остаюсь вашим любящим и покорным сыном Михаилом Терентьевичем Шишкиным».

Мой посетитель продолжал:

– К этому письмецу была приложена и багажная квитанция на посылку. Время было позднее, и с получкой пришлось обождать до сегодняшнего дня. Как прочитали мы это Мишенькино письмо, нас ажио слеза прошибла. Ильинишна мне говорит: «Вот, отец, какого сына мы с тобой вырастили. Где бы парню с невестой все на свете забыть, а он, глядь, своих стариков вспомнил, да еще как вспомнил – трехпудовой посылкой. А только очень мне любопытно знать, что в этом супризе находится. Я так думаю – хоть он и сбивает с толку, а должно быть, все платки пуховые – знает, мать тепло любит». Эвона, говорю, куда махнула, на три пуда пуховых платков. Эдакую уйму и в вагон, пожалуй, не уложишь.

– Ну, значит, яблоки, – говорит супруга.

– И опять зря говоришь, – отвечаю, – подумаешь, яблоки, невидаль какая, нашел чем родителей порадовать.

Всю ночь мы плохо спали с женой: то толкнет она меня в бок и полусонного огорошит вопросом: «А может быть, Лаврентьич, пуховые перчатки?» Отстань, говорю, а у самого в голове разные фантазии: может быть, пряники медовые, а может быть, и стерляди сурские. Страсть люблю стерляжью уху. Меня ажио в тревогу бросало, не дойтить рыбине такую даль; как пить дать протухнет!

Под утро я разбудил даже супругу и спрашиваю: «Ежели, к примеру сказать, стерлядь залежалая, то по глазам ейным можно это распознать?»

– Какая стерлядь? – говорит супруга.

– А ну тебя к лешему, дрыхни! – отвечаю сердито.

Так мы и промаялись всю ночь. Утром наскоро напились чаю и вместях на извозчике помчались на Рязанский вокзал. Предъявляю квитанцию, и мне носильщик выволакивает тяжелый ящик, обшитый рогожей, натуго перевязанный веревками. Сволокли мы его на извозчика да и айда домой. Едем, а любопытство так и разбирает. А как повеет ветерочком, так от ящика легкий странный дух идет. «Ой, – говорю, – выходит по‑моему – не иначе как стерлядь. Принюхайся, как рыбиной отдает». Приехали домой, внесли ящик в столовую, разъяли веревки, взял я топор да и начал отковыривать крышку. Сверху соломой заложено. А супруга моя так и егозит, так и егозит! Пощупали сверху – что‑то твердое.

«Скорей, – говорит, – Лаврентьич, чего копаешься».

Запустил я сбоку руку вглубь, нащупал какой‑то предмет и вытаскиваю. Мать честная! Святые Угодники! Я даже икнул, а супруга грохнулась на пол. Я держал за пятку кусок человеческой ноги, обрубленной по колено!… Сердце колотится, а я, как дурак, застыл с протянутой рукой. Прошло немало времени. Наконец, слышу, Ильинишна кричит: «Чего стоишь истуканом? Брось эту погань». Ну, действительно, отшвырнул я ногу. «Что ж это такое, – говорю, – творится? Разуважил, можно сказать, сынок, поздравил с праздничком».

– Полно тебе брехать, в своем ли ты уме. Разве Мишенька позволит себе эдакие шутки? Осмотрим скорее весь ящик – да и в полицию.

Осмотрели мы, господин начальник, посылочку вдоль и поперек.

Ничего, можно сказать, суприз! Человечье тело, разрубленное на четыре части и промеж ног голова всунута. По всем видимостям, труп молодой девицы, можно сказать, девочки. Заметно это по телосложению трупа, опять же на голове длинная коса и в нее вплетена лента. Вот извольте получить.

И он положил мне на стол длинную шелковую пеструю ленточку.

Помолчав, я спросил:

– Что же вы обо всем этом думаете?

– Да что тут думать? Ничего не думаю, одно, конечно, что сын мой ни при чем.

– А другой посылки от сына вы не получали?

– Нет, не получали.

Я кратко записал сообщенные мне данные и отпустил купца, взяв его адрес.

Конечно, убийство, видимо, было произведено далеко за пределами Москвы и вряд ли подлежало моему ведению, но дерзость и цинизм преступления возмутили и заинтересовали меня. К тому же имелось еще одно привходящее обстоятельство, побудившее меня лично взяться за это дело: я только что получил от брата из Пензы, где он в это время был губернатором, письмо с приглашением приехать погостить, а так как, судя по багажной квитанции, следы вышеназванного злодеяния надлежало отыскивать именно в Пензе, то я и решил соединить приятное с полезным и тотчас же принялся за работу. Взяв с собой полицейского врача и двух понятых, я поехал на Остоженку к Плошкину. Экспертиза врача Установила, после исследования разрубленного трупа в ближайшем медицинском пункте, что он принадлежит девочке 14‑ти примерно лет, убитой ударом колющего оружия в сердце, приблизительно двое суток тому назад.

Допросив еще раз Плошкина, я ничего нового от него не узнал.

На мой вопрос, не было ли у него каких‑либо врагов, сводящих с ним счеты, он ответил: «Нет, всю жизнь я прожил в миру и ладу со всеми, и мстить, кажись, некому».

Но, подумав, добавил: «Разве что один человек мог остаться мной недовольным. Это мой бывший старший приказчик Сивухин.

Уж больно он воровать стал, и года за два до закрытия моей торговли я выгнал его от себя вон и, помню, обозвал даже вором.

А он, уходя, пригрозил мне: «Погоди, старый черт, отольются тебе мои слезы!» – да только тому уже пять лет прошло, и ничего, покуражился, видимо, человек».

– Не сохранился ли у вас почерк этого Сивухина?

– Да как не быть, – вон старые торговые книги валяются.

– А ну‑ка покажите.

Плошкин отобрал одну из книг, перелистал несколько страниц и раскрытую поднес мне:

– Вот евонная рука.

Я поглядел. Довольно неровным почерком было написано наименование и цена нескольких товаров. Сравнив эти записи с почерком письма, полученным Плошкиным, я убедился, что почерки разные.

На следующий день, собрав подробные справки о сыне Плошкина, оказавшиеся для него вполне благоприятными, и снабженный фотографиями с обезображенного трупа, я выехал в Пензу с экспрессом. Повидавшись с родными, я приступил к делу. Пригласив к себе местного начальника сыскного отделения и полицеймейстера города Пензы В. Е. Андреева, я спросил их, не поступало ли от кого‑либо заявлений о пропаже девочки лет 14‑ти. И тот и другой заявили, что три дня тому назад некая Ефимова, продавщица в казенной винной лавке, обратилась за помощью в полицию, прося разыскать исчезнувшую дочь, девочку 14 лет, Марию, причем подозрений решительно ни на кого не имела. Местная полиция уже производила розыск, но пока результатов благоприятных не получено. Я пожелал лично допросить как Ефимову, так и молодого Плошкина и приказал вызвать их обоих. Крайне тяжелое воспоминание осталось у меня от встречи с Ефимовой. Подавленная горем, в слезах, явилась она и рассказала, как было дело.

Ее дочь с год как служит, в качестве ученицы, у портнихи, некоей Знаменской, проживающей «в конце Пешей улицы. Сначала Маше жилось у хозяйки нелегко, но последние два месяца Знаменская резко изменила свое отношение к ней, стала ласкова, добра и снисходительна. В день исчезновения Маши было Светлое Воскресенье, и девочка была у матери. В два часа дня отпросилась погулять в Лермонтовский сквер на часочек, но не вернулась ни через час, ни через три, ни к вечеру. Встревоженная мать кинулась на поиски, побывала и у портнихи, но Маша как в воду канула. Поволновавшись всю ночь, она наутро сделала заявление полиции о пропаже дочери.

В большом волнении протянул я ей шелковую, пеструю ленточку и спросил, знакома ли она ей? Мать судорожно схватила ее и с надеждой во взоре радостно проговорила:

– Она, она самая! Это любимая ленточка моей Машеньки.

Щадя нервы моих читателей, я не буду описывать той тягостной сцены, что последовала вслед за раскрытием страшной правды. Как ни был я осторожен, но печальный факт оставался фактом, и горе несчастной матери было безбрежно.

Это тягостное впечатление несколько рассеял Михаил Плошкин.

Завитой барашком, с галстуком одного цвета со щеками, в крахмальной манишке и с огромным аметистом на указательном пальце предстал передо мной счастливый жених. Держал и вел себя по собственному выражению «высоко культурно».

– Намеревались ли вы послать вашим родителям посылку в Москву? – спросил я его.

– Конечно, оно следовало бы, так как сами понимаете – родители, ничто другое, но любовный дым, в коем я пребываю, помешал мне в исполнении этой заветной мечты‑с.

– Так что и письма вы никакого им на Пасху не посылали?

– Нет‑с, не удосужился проздравить с высокоторжественным праздником.

– А между тем они посылочку от вас получили, и на три пуда.

– Шутить изволите.

– А вот прочтите.

И я протянул ему письмо. Он внимательно прочел его, раскрыл рот от удивления и уставился на меня.

Так как я еще в Москве сверил его почерк с почерком письма и убедился в их различии, то я не нашел нужным его дольше задерживать и отпустил его, не разъяснив ему странной загадки.

По его словам, кроме невесты и ее стариков родителей, никто не знал московского адреса Плошкиных.

До поры до времени я решил оставить в покое этих людей и пожелал инкогнито навестить портниху Знаменскую. Мне хотелось лично вынести о ней впечатление не только как о лице, игравшем значительную роль в жизни погибшей девочки, но также и потому, что сведения, собранные о ней местной полицией, были неблагоприятны: темное прошлое, обширные знакомства с людьми, ничего общего не имеющих с ее ремеслом и средой и т. д.

С этой целью, переодевшись в местном сыскном отделении в отрепья босяка, подкрасив слегка нос в красный цвет и взъерошив волосы, я забрал под мышку узелок, туго набитый крючками, пуговицами, лентами, аграмантами и пр. прикладом, и вскоре был в конце Пешей и входил на кухню квартиры, занимаемой портнихой Знаменской.

Я довольно нерешительно открыл дверь. В кухне за большим столом сидели две девочки лет по 14 и девушка постарше, лет 17.

Они с аппетитом уплетали кашу, черпая ее деревянными ложками из общей кастрюли. Все три обернулись, но, увидя мое рубище, ничего не ответили и продолжали есть. Наконец, старшая спросила:

– Что тебе нужно?

– Мне бы хозяюшку вашу повидать.

– А на что? – удивилась она.

– Да тут кое‑какое дельце к ней будет.

– Ладно, обожди, – ужо позову.

Я прислонился к косяку двери и стал наблюдать.

Обедавшие ничем не отличались от обычного типа портнишек: смазливенькие, в черных коленкоровых передниках, с привешенными на шнурках ножницами к поясу и чуть ли не с наперстками на пальцах. Вид их был довольно усталый, несколько болезненный, а у старшей заметно были накрашены губы. Продолжая есть, они совершенно забыли о моем существовании и перекидывались ничего не значащими фразами. Но вот я насторожился. Одна из девочек сказала:

– Эх, Маня, где же ты теперь?

На что другая ответила:

– Да, лови ветра в поле, и след ее, поди, простыл.

– Ну и красавица была, – продолжали разговор девочки, – второй такой не сыщешь.

Старшая сказала:

– А все‑таки, как хотите, тут дело без «жабы» не обошлось.

Что– то уж больно скоро она утешилась, а ведь как ухаживали за Маней, лучше ее никого не было.

Они замолчали. Я покашлял. Старшая, встрепенувшись, сказала:

– Ну‑ка, Настя, сходи за жабой, скажи, что тут человек дожидается.

Одна из девочек отправилась в комнаты и вскоре вернулась с лукавой улыбкой и, подмигнув подругам, заявила:

– Я жабе сказала, что какой‑то господин ее дожидается, и она принялась пудриться, румяниться и душиться. – Девочки звонко расхохотались.

Минут через десять послышались шаги и в кухню вплыла с видимо заранее заготовленной очаровательной улыбкой довольно полная, нестарая еще женщина, по виду не то молодящаяся купеческая вдова, не то сводня. Завидя меня, она сурово сдвинула брови и сердито спросила:

– Кто ты такой и что тебе от меня надо?