Смерть моего отца. Дубль 1

 

Вот как это происходит. Старый доктор Беннет, наш семейный доктор, шаркая ногами, появляется из комнаты для гостей и тихо прикрывает за собой дверь. Старее старого, с лицом обрюзгшим и морщинистым, доктор Беннет всю жизнь был нашим семейным доктором. Он принимал у моей матери роды, перерезал мне пуповину и протянул ей мое красное сморщенное тельце. Доктор Беннет вылечил нас от болезней, которых мы перенесли, должно быть, не одну дюжину, и сделал это с заботой и тактом лекаря прошлого столетия, каков он, в сущности, и есть. Этот же человек провожает моего отца в иной мир и сейчас выходит из комнаты, где тот лежит, освобождает свои старые уши от стетоскопа и смотрит на нас, мою мать и меня, и качает головой.

– Я бессилен что‑либо сделать, – говорит он своим скрипучим голосом. Он хочет в отчаянии воздеть руки к небу, но у него это не получается, слишком он стар для подобных жестов. – Мне жаль. Очень жаль. Если хотите проститься с Эдвардом или что‑нибудь сказать ему, советую сделать это сейчас.

Мы ожидали этого. Мать стискивает мне руки и вымученно улыбается. Конечно, ей пришлось нелегко. За последние месяцы она сильно сдала и пала духом, продолжая жить, но как бы в стороне от жизни. Не замечая ее. Я смотрю сейчас на нее: вид потерянный, словно она забыла, кто она, где находится. Наша жизнь так изменилась с тех пор, как отец вернулся домой умирать. Его постепенное умирание понемногу убивало всех нас. Как если бы он, вместо того чтобы ходить на работу, каждый день шел копать себе могилу за бассейном позади дома. И копал ее не всю сразу, а по дюйму, по два за день. Как если бы именно от этого он так уставал, от этого ложились круги у него под глазами, а не от, как постоянно твердила мать, его «рентгенотерапии». Как если бы он каждый вечер возвращался, ногти черные от набившейся под них земли, и, усевшись с газетой в кресло, говорил: «Продвигается помаленьку. Сегодня углубил еще на дюйм». И мать бы кричала мне: «Ты слышал, Уильям? Твой отец сегодня углубился еще на дюйм». А я бы отвечал: «Замечательно, отец, замечательно. Если нужна моя помощь, только дай знать».

– Мам, – говорю я.

– Я пойду первой, – приходит она в себя. – А если что…

Если увидит, что он вот‑вот умрет, она позовет меня. Так мы разговариваем. В стране смерти говорят намеками, там понимают, что человек имеет в виду.

С этими словами она встает и входит к отцу. Доктор Беннет качает головой, снимает очки и протирает их кончиком галстука в сине‑красную полоску. Я гляжу на него, объятый ужасом. Он такой старый, такой невероятно старый: почему мой отец умирает раньше него?

– Эдвард Блум! – говорит он, ни к кому не обращаясь. – Кто бы мог подумать?

Действительно, кто? Смерть – самое худшее, что могло случиться с моим отцом. Знаю, что вы подумали, – это худшее, что случается с большинством из нас, но для него это было особенно ужасно, прежде всего те последние несколько лет, когда усиливающиеся страдания выключили его из этой жизни, видимо готовя к жизни иной.

Еще хуже то, что это вынудило его сидеть дома. Он ненавидел каждое утро просыпаться в той же комнате, видеть одни и те же лица, делать одно и то же. Прежде дом для него служил заправочной станцией. Для него, скитальца, дом был остановкой на пути к какой‑то цели, неясной ему самому. Что гнало его, не давало сидеть на месте? Не деньги; денег нам хватало. У нас был хороший дом, несколько автомобилей и бассейн на заднем дворе; пожалуй, не было ничего, что мы никак не могли позволить себе. И не соображения карьеры – он имел собственный бизнес. Это было нечто большее, но что именно – я не мог сказать. Он жил словно в постоянной погоне за чем‑то: достичь цели было не главное; это была битва, за которой следовала новая битва, и его война никогда не кончалась. Так он и метался, не зная устали. Он внезапно уезжал куда‑нибудь, в Нью‑Йорк, или в Европу, или в Японию, и возвращался в какое‑то странное время, скажем в девять вечера, наливал себе стаканчик и вновь занимал свое кресло и положение главы семейства. И всегда после этих своих отлучек он рассказывал какую‑нибудь невероятную историю.

– В Нагое, – сказал он в один из таких вечеров, мать сидела в своем кресле, он в своем, а я на полу у его ног, – я видел женщину о двух головах. Клянусь вам. Хорошенькую двухголовую японку, которая проводила чайную церемонию так изящно и красиво. Ни за что нельзя было решить, какая из ее голов симпатичней.

– Не бывает женщин с двумя головами, – сказал я.

– Разве? – сказал он, скосив на меня взгляд. – Ну, мистер Молокосос‑Всюду‑Побывавший‑И‑Все‑Повидавший, большое спасибо, что поправил отца. Приму к сведению.

– Неужели правда? – спросил я. – С двумя головами?

– И до кончиков ногтей настоящая леди, – ответил он. – Гейша, между прочим. Большую часть жизни провела вдали от общества, изучая древнюю науку чайных церемоний и редко появляясь на людях, – что, конечно же, объясняет твой скептицизм. Мне очень повезло, что я получил доступ в это чайное святилище, в чем мне помогли деловые друзья и контакты в правительстве. Разумеется, пришлось сделать вид, что я ни капли не удивился, увидев ее; если б я хотя бы бровью повел, это сочли бы за оскорбление исторического масштаба. Я просто принял из ее рук чашку, как все остальные, и негромко сказал «домо», что по‑японски значит «спасибо».

Во всем он был необычен.

Когда он бывал дома, магия его отсутствия отступала перед заурядностью его присутствия. Он начинал слегка выпивать. Не то чтобы раздражался по поводу и без повода, но становился несчастным и потерянным, словно мучился от безысходности. В первые вечера после возвращения его глаза так сияли, что можно было поклясться, что они светятся во тьме, но потом, несколько дней спустя, взгляд его вновь потухал. Казалось, он начинал чувствовать себя как рыба, вынутая из воды, и страдал от этого. Итак, он не был главным кандидатом на смерть; и от этого домашнее заточение было для него еще мучительней. В первое время он пытался мужественно переносить это, звоня людям в самые странные места по всему миру, но вскоре его самочувствие настолько ухудшилось, что он не мог делать даже этого. Он стал просто человеком, человеком, не занятым делом, не рассказывающим невероятных историй, человеком, который, как я понял, оставался загадкой для меня.

 

– Знаешь, что было бы сейчас здорово? – говорит он мне, и вид у него относительно бодрый для человека, которого я, по словам доктора Беннета, могу больше не увидеть живым. – Выпить воды. Ты не принесешь?

– Конечно принесу.

Я приношу ему стакан воды, и он делает глоток или два, пока я поддерживаю стакан под донышко, чтобы вода не пролилась. Я улыбаюсь этому человеку, который теперь выглядит не как мой отец, а его двойник, один из многих, похожий, но иной, и во многих отношениях явно хуже оригинала. Тяжело было смотреть на него, на те изменения, которые с ним происходили, но теперь я привык. Пусть у него совсем не осталось волос и кожа покрылась пятнами и отслаивалась, я привык.

– Не знаю, рассказывал я тебе или нет, – говорит он, переводя дух. – Был один нищий, который останавливал меня каждое утро, когда я выходил из кафе рядом с офисом. Каждый день я давал ему четвертак. Каждый день. То есть это настолько вошло у меня в привычку, что нищий даже не трудился просить подать ему – я просто совал ему четвертак и шел дальше. Потом я заболел и не появлялся недели две, а когда появился, знаешь, что он сказал мне?

– Что, папа?

– Он сказал: «Ты мне должен три с полтиной».

– Забавно, – говорю я.

– Да, смех – лучшее лекарство, – отвечает он, хотя никто из нас не смеется. Никто из нас даже не улыбается.

Он просто смотрит на меня, и в его глазах появляется печаль, иногда бывает, что настроение у него резко меняется, как у наркоманов, вколовших дозу.

– Думаю, это правильно, – говорит он. – То, что я лежу в комнате для гостей.

– Почему? – спрашиваю я, хотя знаю ответ. Это не первый раз, когда он упоминает об этом, даром что это было его решение – перебраться сюда из их с матерью спальни.

– Не хочу, чтобы после того, как я уйду, она, ложась спать, каждый раз смотрела на мое место в кровати и вздрагивала, если понимаешь, о чем я.

Почему‑то он придает своей изоляции здесь эмблематическое значение.

– Правильно, поскольку я вроде гостя, – говорит он, обводя взглядом на удивление безликую комнату. Моя мать всегда считала, что гости должны жить именно в такой обстановке, поэтому постаралась, чтобы комната, насколько возможно, походила на номер в гостинице. Тут вы имели свое креслице, свой ночной столик, безобидные копии неких старых мастеров над комодом. – Видишь ли, я и в самом деле нечасто здесь бывал. В смысле, дома. Не так часто, как всем нам хотелось бы. Взять вот хоть тебя, ты уже взрослый человек, а я – я совсем не заметил, как ты вырос. – Он сглотнул, что для него было настоящим испытанием. – Для тебя я что был, что не был, да, сын?

– Нет, – отвечаю я, может, чересчур быстро, но со всей сердечностью, какую только можно вложить в это слово.

– Эй, – говорит он, справившись с приступом кашля. – Не лукавь, и вообще, только потому, что я… ну, сам знаешь.

– Будь спокоен.

– Только правда и ничего, кроме правды.

– Да поможет мне… Бог. Фред. Кто угодно.

Он сделал еще маленький глоток. Похоже, он не столько хочет пить, сколько истосковался по воде, жаждет ощутить ее на языке, на губах: он любит ее стихию. Когда‑то давным‑давно он плавал.

– Но ты знаешь, мой отец тоже часто покидал дом, – продолжает он с тихой хрипотцой. – Так что мне известно, что это такое. Мой отец был фермером. Я тебе это уже говорил, да? Помню, как однажды он куда‑то отправился, чтобы добыть какие‑то особые семена для сева. Вскочил в товарняк и уехал. Сказал, что вернется вечером. Что‑то там такое случилось, и он не мог спрыгнуть с товарняка. Тот завез его аж в Калифорнию. Отец отсутствовал почти всю весну. Время сева пришло и ушло. Но когда он вернулся, он привез самые чудесные семена на свете.

– Давай, я угадаю, что было дальше, – говорю я. – Он посадил их, и выросла огромная лоза, которая доставала до облаков, а на облаках стоял замок, в котором жил великан.

– Как ты догадался?

– А еще там наверняка была женщина с двумя головами, которая подавала ему чай.

И тут отец щиплет себе брови и улыбается, на мгновение очень довольный.

– Надо же, помнишь, – говорит он.

– Конечно!

– Если люди помнят чьи‑то истории, такой человек становится бессмертным, ты это знал?

Я отрицательно покачал головой.

– Это так. Хотя в эту историю ты не верил, так ведь?

– Разве это имеет значение?

Он смотрит на меня.

– Не имеет, – отвечает он. Потом: – Имеет. Не знаю. По крайней мере ты запомнил. Главное, думаю, главное – это то, что я старался больше бывать дома. Но случалось всякое. Природные катаклизмы. Однажды земля разверзлась, а несколько раз – и небеса. Иногда я сам не понимал, как остался жив.

Его рука, покрытая старческими пятнами, ползет по одеялу, чтобы коснуться моего колена. Пальцы белые, ногти потрескавшиеся и тусклые, как старое серебро.

– Я бы сказал, что мне не хватало тебя, – говорю я, – если бы знал, чего я лишился.

– Я скажу тебе, в чем было дело, – говорит он, поднимая руку с моего колена и делая знак нагнуться к нему поближе. И я повинуюсь. Я хочу слышать, что он скажет. Это может быть его последним словом.

Я хотел быть великим человеком, – шепчет он.

– Правда? – спрашиваю я, как будто для меня это в некотором роде неожиданность.

– Правда, – отвечает он. Он выговаривает слова медленно, слабым голосом, но они звучат твердо и, чувствуется, выстраданы. – Можешь ты в это поверить? Я думал, что меня ждет особая судьба. Быть крупной рыбой и плавать в океане – вот чего я хотел. Хотел с тех пор, как помню себя. Я начал с малого. Долгое время работал на других. Потом открыл собственное дело. Приобрел формы и отливал свечи дома в подвале. Этот бизнес не удался. Поставлял подмаренник цветочным магазинам. Тоже не слишком преуспел. Наконец занялся импортом‑экспортом, и все пошло как по маслу. Однажды, Уильям, я даже обедал с премьер‑министром. С премьер‑министром! Можешь себе представить, парень из Эшленда обедает в одном зале с… Нет такого континента, на котором бы я не побывал. Ни единого. А их целых семь, правильно? Я начинаю забывать, на котором я… а, ерунда. Теперь все это кажется таким малозначащим, понимаешь? То есть теперь я даже не знаю уже, что такое великий человек, какие для этого требуются, как это, предпосылки. А ты, Уильям?

– Что – я?

Знаешь? – переспрашивает он. – Знаешь, что делает человека великим?

Я надолго задумываюсь, втайне надеясь, что он забудет, о чем вообще спрашивал. Ему сейчас трудно сосредоточиться, но что‑то в его взгляде говорит мне, что в данный момент он все помнит, что эта мысль крепко засела ему в голову и он ждет ответа. Я не знаю, что делает человека великим. Никогда раньше не думал об этом. Но в такой момент нельзя ответить просто «не знаю». Это тот случай, когда нужно оказаться на высоте, и поэтому я стараюсь, насколько возможно, сбросить груз тяжких мыслей и жду вдохновения.

– Думаю, – говорю я немного погодя, подыскивая верные слова, – если о человеке можно сказать, что сын любил его, тогда, думаю, такой человек достоин считаться великим.

Это единственное, что в моей власти, – подарить отцу величие, которое он искал в необъятном мире, но которое, как неожиданно оказалось, все время ждало его здесь, дома.

– Ах вот как, – запинаясь, говорит он, как‑то внезапно слабея. – Никогда не приходило в голову посмотреть на это с подобной стороны, никогда. Хотя сейчас, я имею в виду в данных обстоятельствах, очень особых обстоятельствах, моих…

– Да, – говорю я. – Отныне и вовеки веков ты – мой отец, Эдвард Блум, Самый Великий Человек. Да поможет тебе Фред.

И вместо меча я касаюсь легонько его плеча рукой.

Он, видимо, устал и хочет отдохнуть. Глаза его закрываются, устало и с жутковатой бесповоротностью, и я решаю, что он начинает отходить. Когда шторы на окне расходятся, словно сами по себе, мне на мгновение представляется, что это его душа улетает из здешнего мира в иной. Но это всего‑навсего струя воздуха от кондиционера колышет шторы.

– Насчет той женщины с двумя головами, – бормочет он с закрытыми глазами, словно засыпая.

– Я уже слышал о женщине с двумя головами, – говорю я, осторожно тряся его за плечо. – Больше не хочу ничего о ней слышать, папа. Договорились?

– Я не собирался рассказывать тебе о женщине с двумя головами, мистер Остряк‑самоучка, – бормочет он.

– Нет?

– Я собирался рассказать о ее сестре.

– У нее была сестра?!

– Эй! – говорит он и открывает глаза, обретя второе дыхание. – Я когда‑нибудь дурачил тебя, рассказывая о таких вещах?

 

Девушка в реке

 

На берегах Блю‑ривер рос старый дуб, под которым мой отец обычно любил отдыхать. Дерево широко раскинуло свои ветви, отбрасывая тень, а землю у его подножия покрывал мягкий прохладный зеленый мох, на который отец клал голову и иногда засыпал – ровный шум реки действовал на него успокаивающе. Здесь он однажды, погружаясь в дремоту, очнулся и увидел красивую молодую женщину, купающуюся в реке. Ее длинные волосы сияли, как само золото, и волнами спадали на обнаженные плечи. Груди у нее были маленькие и округлые. Она пригоршнями плескала на себя холодную воду, которая стекала по ее лицу и груди обратно в реку.

Эдвард старался оставаться спокойным. Он повторял себе: «Не шевелись. Если двинешься хотя бы на дюйм, она тебя заметит». Он не хотел напугать ее. А если честно, он еще ни разу не видел женщину такой, какою ее создала природа, и хотел получше рассмотреть ее, пока она не ушла.

И в этот миг он увидел змею. Наверно, водяного щитомордника. Змея скользила в воде, почти не тревожа речную гладь, и маленькая головка рептилии целилась в человеческое тело. Трудно поверить, что такая небольшая змея способна убить человека, но она способна. Такая вот змейка убила Кельвина Брайанта. Укусила его в лодыжку, и через несколько секунд он умер. А Кельвин Брайант был в два раза больше девушки.

Раздумывать, что предпринять, было некогда. Мой отец положился на инстинкт и, головой вперед и вытянув руки, бросился в реку как раз в то мгновение, когда щитомордник готов был вонзить два своих небольших ядовитых зуба ей в талию. Она, понятное дело, завизжала. Еще бы, мужчина бросается на вас, ныряя в воду, – как не завизжать. Он вынырнул из воды, держа в руках извивающуюся змею, которая разевала пасть, ища, во что впиться, и девушка завизжала в другой раз. Наконец ему удалось замотать змею в свою рубашку. Убивать ее он не стал, этого мой отец не любил. А отнес приятелю, который увлекался змеями.

А теперь представьте себе сцену: молодой мужчина и молодая женщина стоят по пояс в реке, без рубашек, и смотрят друг на друга. Солнце пронизывает листву, и там, где его лучи падают на воду, она искрится и сверкает. Но эти двое почти целиком в тени. Рассматривают друг друга. Вокруг покой, только природа живет своей жизнью. Им трудно заговорить, потому что не знаешь, что сказать. Ведь не скажешь: «Меня зовут Эдвард, а тебя?» Нет, конечно. Скажешь то, что сказала она, едва придя в себя:

– Ты спас мне жизнь.

И ведь верно, разве не так? Ее чуть не укусила ядовитая змея, и он спас ее. К тому же сделал это, рискуя собственной жизнью. Хотя ни один из них не упоминал об этом. Не было необходимости. Оба и так это знали.

– Ты храбрый, – сказала она.

– Нет, мэм, – ответил он, хотя она вряд ли была намного старше его. – Просто я увидал вас, и увидал змею, и… и прыгнул.

– Как тебя зовут?

– Эдвард, – сказал он.

– Хорошо, Эдвард. Отныне и навсегда это твое место. Мы будем называть его… Эдвардова роща. Дерево, эту часть реки, эту воду – всё. И если ты будешь неважно себя чувствовать или понадобится, чтобы тебе в чем‑то повезло, приходи сюда, ляг отдохнуть и думай об этом.

– Ладно, – согласился он, правда в те времена он соглашался со всем, что бы ему ни говорили. Ему казалось, будто он на короткое время перенесся в иной мир. Он еще не возвратился на землю.

Она улыбнулась.

– А теперь отвернись, – сказала она, – я оденусь.

– Ладно.

И он отвернулся, и покраснел, так ему стало хорошо. До того хорошо, что почти невыносимо. Как будто он заново родился, стал лучше и совершенно другим.

Он не знал, сколько женщине может понадобиться времени, чтобы одеться, поэтому дал ей целых пять минут. А когда повернулся, ее не было – исчезла. Он даже не услышал, как она ушла. Он мог бы позвать ее – и хотел было, – да не знал ее имени. Теперь бы он спросил, первым делом.

Ветер шелестел листьями дуба, бежала, как прежде, река. А ее нигде не было. И в рубашке у него не оказалось никакой змеи, только сучок. Маленький коричневый сучок.

Правда, он был похож на змейку – точь‑в‑точь. Особенно когда отец швырнул его в реку и смотрел, как тот плывет.

Говорят, он обладал особым обаянием, был немногословен, внезапно впадал в задумчивость. В общем – застенчив. И тем не менее девушки в нем, моем отце, души не чаяли, видно находили что‑то такое. Назовем это скромным обаянием. К тому же он был неплох собой, хотя никогда не придавал этому никакого значения. Он дружил со всеми, и все дружили с ним.

 

Его скромное обаяние

 

Говорят, он был забавник уже в то время. Говорят, знал несколько отличных анекдотов. Не в большой компании, где он держался особняком, а перехвати его одного – что многие особы женского пола в Эшленде явно норовили сделать! – и он точно мог рассмешить. Говорят, можно было слышать, как они смеются среди ночи, мой отец и те хорошенькие юные девушки у него на крыльце, просто заливаются, можно было слышать, как их смех разносится по ночному городку. Эшлендцы любили засыпать под звук смеха. Так оно было. В те давние времена.

 

Как он усмирил великана

 

Мой отец совершил множество подвигов, о которых доныне ходит бессчетно историй. Но, наверно, самой трудной задачей было сладить с Великаном Карлом, потому что тут он рисковал самой своей жизнью. Карл был высоченный, в два человеческих роста, обхватом – как трое человек, а силой – как целых десять. Лицо и руки у него были сплошь покрыты шрамами оттого, что жил он суровой жизнью, больше похожей на жизнь зверя, а не человека. И вел себя соответственно. Говорят, Карл родился от женщины, как всякий смертный, но скоро стало ясно, что тут что‑то не так. Просто он был слишком огромный. Мать утром покупала ему одежду, а уже днем швы расползались, так быстро росло его тело. Вечером он ложился в кровать, сделанную под него плотником, а утром его ноги свисали, не умещаясь на ней. А еще он беспрерывно ел! Сколько бы еды она ни покупала или ни приносила с поля, к вечеру во всех шкафах было шаром покати, а он продолжал жаловаться, что в животе у него пусто. Он стучал огромным кулаком по столу, требуя еды. «Еще, хочу еще! – вопил он. – Мать, еще хочу!» Четырнадцать лет она терпела, но в конце концов однажды, когда он пожирал оленью ногу и не смотрел на нее, она собрала пожитки и выскользнула из дому через заднюю дверь, чтобы больше никогда не возвращаться; он и не заметил, что она ушла, пока не покончил с олениной. Тогда его охватили горе и злость – и пуще всего голод.

И вот теперь он пришел в Эшленд. Ночью, когда обитатели местечка спали, Карл тайком обшарил сады и огороды, ища, чем подкрепиться. Сначала он брал только то, что жители Эшленда там выращивали; наступило утро, и они обнаружили, что их поля опустошены, на яблонях не осталось ни одного яблока, в водонапорной башне нет воды. Никто не знал, что делать. Карл, которому его дом стал слишком мал, ушел в горы, окружавшие Эшленд. А кому хотелось сходиться с ним лицом к лицу в горах? Да и что они могли сделать, эти люди, с тем ужасным чудовищем, каким стал Карл?

Так и продолжался этот грабеж какое‑то время, пока однажды не пропало полдюжины собак. Казалось, опасность нависла над всем, что есть живого в городке. Нужно было что‑то делать – но что?

Мой отец придумал план. План был опасный, но ничего другого не оставалось, и в одно прекрасное летнее утро мой отец отправился в путь, благословленный всеми обитателями Эшленда. Он направился в горы, где знал одну пещеру. В ней‑то, как он догадывался, и жил Карл.

Пещеру скрывали сосны и огромная груда камней, а мой отец знал о ней, потому что много лет назад вывел оттуда молодую девушку, которая заблудилась в ее глубинах. Он остановился у пещеры и крикнул:

– Карл!

В ответ он услышал эхо собственного голоса, отразившееся от дальнего конца пещеры.

– Выйди на свет, Карл! Я знаю, что ты здесь. Я пришел передать тебе требование наших горожан.

Несколько минут ничто не нарушало тишину глухого леса, наконец мой отец услышал шум и почувствовал, как затряслась земля. Из тьмы пещеры появился Карл. Отцу и в страшном сне не могло привидеться, что он такой огромный. И ох как страшен видом! Весь в царапинах и синяках от жизни в диком горном лесу – и оттого, что иногда, просто не в силах терпеть голод, не мог дождаться, когда его добыча умрет, и впивался в нее еще живую, царапающуюся и кусающуюся. У него были сальные длинные черные волосы, в густой спутанной бородище застряли кусочки пищи и ползали всяческие букашки, которые ими питались.

Увидев моего отца, он расхохотался.

– Чего тебе надобно, человечишка? – спросил он с ужасной ухмылкой.

– Ты не должен больше приходить в Эшленд за пищей, – сказал мой отец. – Ты лишаешь наших фермеров урожая, а детей – их любимых собак.

– Что? И ты задумал меня остановить? – сказал Карл, его громовый голос прокатился по долинам и наверняка был слышен аж в самом Эшленде. – Да я могу переломить тебя, как ветку! – И чтобы показать, как он это сделает, отломил сук от соседней сосны и растер пальцами в пыль. – Да я, – продолжал он, – могу съесть тебя в один момент и не поперхнуться! Могу!

– Для этого я и пришел, – сказал мой отец. Лицо у Карла скривилось то ли в замешательстве, то ли оттого, что одна из букашек выползла из его бороды и поползла по щеке.

– Что это значит «для этого ты и пришел»?

– Чтобы ты съел меня, – ответил отец. – Я буду первой жертвой.

– Первой… жертвой?

– Тебе, о великий Карл! Мы покоряемся твоему могуществу. И мы поняли, что для спасения многих надо пожертвовать немногими. Так что я твой… завтрак, наверное?

Слова моего отца сбили Карла с толку. Он замотал головой, чтобы в мозгах прояснилось, и полчища тварей, ползающих у него в бороде, посыпались на землю. Он затрясся всем телом, и мгновение казалось, что он сейчас упадет, и, чтобы устоять на ногах, он прислонился к скале.

Такое было впечатление, что его поразило какое‑то оружие. Такое было впечатление, что его ранило в сражении.

– Я… – проговорил он очень тихо и даже печально. – Я не хочу тебя есть.

– Не хочешь? – сказал отец с большим облегчением.

– Нет, – ответил Карл. – Я никого не хочу есть. – И огромная слеза покатилась по его заскорузлому лицу. – Просто мне очень голодно живется, – сказал он. – Моя мать всегда так замечательно готовила, но потом она оставила меня одного, и я не знал, что делать. Собаки… простите меня за собак. Простите меня за все.

– Понимаю, – сказал отец.

– Я не знаю, что мне теперь делать, – пожаловался Карл. – Посмотри на меня – я огромный. Мне нужно есть, чтобы жить. Но я остался совсем один, и не знаю, что…

– Готовить еду, – сказал отец. – Растить урожай. Ходить за скотиной.

– Ну конечно! – вздохнул Карл. – Думаю, мне надо забиться подальше в пещеру и никогда не выходить на свет. Я причинил вам слишком много неприятностей.

– Мы можем научить тебя, – сказал мой отец. Карл не понял его.

– Чему научить?

– Готовить еду, растить урожай. Земли тут предостаточно.

– Ты хочешь сказать, что я мог бы стать фермером?

– Да, – ответил мой отец. – Мог бы.

Все было в точности так, как я рассказываю. Карл стал самым знаменитым фермером в Эшленде, но моего отца легенды сделали еще знаменитей. Рассказывали, будто он может заворожить кого угодно, просто пройдя по комнате. Будто он наделен особой силой. Но мой отец был человек скромный и говорил, что ничего такого за ним не водится. Он всего лишь любит людей, а люди любят его. Все очень просто, говорил он.