РУССКИЙ ВИТЯЗЬ НА ТРЕТЬЕЙ МИРОВОЙ 7 страница

Авторы фильма не остановились и перед тем, чтобы заново реанимировать старую сплетню, пущенную Владиславом Ходасевичем, об участии Есенина в расстрелах – в качестве зрителя. В конце 80-х достаточное количество окололитературной сволочи тыкало пальцем в ходасевические мемуары с причитаниями по поводу есенинской «моральной небезупречности». Но сценарист Валуцкий и режиссёр Зайцев пошли дальше: заставили Есенина самого стрелять в приговорённых – даром, что револьвер был заряжен холостыми (якобы Блюмкин постарался). Очевидно, перепутали Есенина с Бабелем».

Параллельно с «Сергеем Есениным» Куняев вынашивал книгу о Николае Клюеве, начальные подступы к ней были сделаны более 20 лет назад. В первую тоненькую книжку критика «Огнепалый стих» (М., 1990) вошли пять статей, четыре – о Есенине, одна – о Клюеве. Книжка вышла с предисловием Вадима Кожинова тиражом в 75 тысяч экземпляров. Правда, вскоре власть захватили демократы, либералы, а ещё через время мы стали цивилизованной страной, и теперь у нас книги по критике выходят (если, конечно, выходят) тиражом в 500 экземпляров, как в США и Европе…

Клюев, человек и поэт, личность для исследователя, думаю, ещё более сложная, неподъёмная, чем Есенин. И нужно обладать недюжинным творческим мужеством и большими, разносторонними знаниями (прежде всего в области, условно говоря, старообрядчества), чтобы взяться за эту тему. Сергей Куняев взялся, и своё обращение к ней объяснил так: «В результате получается целый триптих – Клюев, Есенин, Васильев. Он вырос самым естественным образом. Клюев благословил Есенина, был его поводырём и учителем и успел благословить и Павла Васильева. Жизнь Клюева охватывает предреволюционное, послереволюционное время и почти полностью 30-е годы, время, уже описанное в книгах о Есенине и Васильеве. Но Клюев – это ещё и начало века. 10-е годы. Именно в этом отрезке времени завязывались все те узлы, многие из которых приходилось потом развязывать или рубить, а некоторые так и остались неразвязанными и неразрубленными» («День литературы», 2007, № 5).

На сегодняшний день опубликована часть работы Куняева «Ты, жгучий отпрыск Аввакума…», но уже вполне определённое впечатление сложилось.

Константин Кедров в рецензии на книгу Константина Азадовского «Жизнь Николая Клюева» (М., 2002) утверждает: «Религиозность менее всего доступна исследователю, как бы ни был он пытлив и достоверен в своих гипотезах. И всё-таки кое-какие черты религиозного самосознания поэта читатель может дорисовать на основании фактов, содержащихся в книге Азадовского» («Вопросы литературы», 2003, № 3). Кедров прав в отношении религиозности как проблемы, но с ним трудно согласиться в отношении фактов и гипотез в книге Азадовского, которую, уверен, держал в уме Куняев при работе над «Ты, жгучий отпрыск Аввакума…».

Небольшая главка, посвящённая названной проблеме, написана Азадовским на уровне светского ликбеза, со всеми вытекающими отсюда последствиями. На некоторые просчёты общего плана указали Э. Райс и Р. Вроон. Последний в статье «Старообрядчество, сектантство и «сакральная речь» в поэзии Николая Клюева» утверждает: «В книге Азадовского (имеется в виду первое издание книги автора. – Ю.П.) дано неточное определение хлыстовства «как одного из ответвлений беспоповщины». Любопытно, что этот индифферентизм к отличительным чертам конкретных сект и согласий как бы сближает современных исследователей с миссионерами официальной церкви ХIХ в.» (Николай Клюев: Исследования и материалы. – М., 1997).

Сергей Куняев учёл стратегические ошибки своих предшественников (В. Базанова, К. Азадовского и др.), о чём свидетельствует первая глава его книги. В ней подробно характеризуется старообрядчество и различные секты с опорой преимущественно на исследователей ХIХ – начала ХХ веков. Характеризуются и применительно к роду, семье, судьбе Николая Клюева. И акценты в трактовке этих вопросов Куняев расставляет иные, нежели его предшественники.

В первой главе, как и в других, неоднократно затрагивается проблема (предмет отдельного разговора), о которой ранее в интервью Куняев сказал так: «В разговоре о Клюеве <…> невольно возникает огромная, невероятная по сложности и боли тема состояния русского православия в начале ХХ века. Это разговор тяжелейший, наталкивающий на выводы, которые придутся не ко двору очень многим людям совершенно разных воззрений, умонастроений <…> Считаю, что он крайне назрел и даже перезрел» («День литературы», 2007, № 5).

Закономерно, что в книге «Ты, жгучий отпрыск Аввакума…» особое место занимает вопрос человеческих и творческих взаимоотношений Н. Клюева и А. Блока. Он рассматривается во многих исследованиях, в том числе Василия Базанова «С родного берега: о поэзии Николая Клюева» (М., 1990) и Константина Азадовского «Жизнь Николая Клюева» (С.-Пб., 2002). Сергей Куняев, следуя давней традиции, обильно цитирует первые два письма Клюева Блоку, но его комментарии принципиально отличаются от оценок того же К. Азадовского, одного из самых известных клюевоведов. Разногласия этих авторов в значительной степени определяются восприятием проблемы «Клюев и народ».

Азадовский называет поэта «страстным народолюбцем» и утверждает, что тот «возвеличивает русский народ». Куняев же не ставит под сомнение «правду» клюевского народолюбия и с позиций этой «правды» трактует отношения поэтов: «И не стал бы писать Клюев подобного письма, если бы не почувствовал в Блоке человека, радеющего за народ, не понял бы, что Блоку нужна помощь в познании духовных поисков народа». Своё восприятие данной многосоставной проблемы, отличное от видения и Сергея Куняева, и Константина Азадовского, я выразил в статье «Подземный рост души» («Литературная Россия», 2007, № 16), поэтому скажу предельно кратко. Николай Клюев был выразителем идеалов той части народа, которая собственно народом, то есть православным народом, не являлась. Отсюда и мотив разрешения крови по совести у Клюева и Блока, и «сектантство» обоих поэтов, роднящее их с Мережковским и другими символистами, при наличии явных разногласий по иным вопросам. И если Азадовский обходит стороной эти разногласия, то Куняев акцентирует на них внимание читателя.

Он, характеризуя блоковские статьи «Реалисты» (она у Азадовского даже не упоминается), «Литературные итоги 1907 года», «Религиозные искания и народ», в частности, утверждает: «Блок не питал никаких иллюзий в отношении своих недавних друзей – Андрея Белого, Сергея Соловьёва, Эллиса, не говоря уже о Дмитрии Мережковском и Зинаиде Гиппиус. Черта была подведена, о чём он со свойственной ему предельной честностью написал 20 апреля 1907 года: «Реалисты исходят из думы, что мир огромен и что в нём цветёт лицо человека – маленького и могучего… Они считаются с первой (наивной) реальностью, с психологией и т.д. Мистики и символисты не любят этого – они плюют на «проклятые вопросы», к сожалению. Им нипочём, что столько нищих, что земля кругла. Они под крылышком собственного «я».

Клюев для Блока, по Куняеву, – выразитель правды народной, по Азадовскому, – «эталон честности и гражданственности». И в качестве иллюстрации Азадовским приводится следующая дневниковая запись Блока: «Дважды приходил студент, собирающий подписи на воззвании о ритуальных убийствах (составленном Короленкой). Я подписал. После этого – скребёт, на душе тяжёлое (у Блока запятая стоит не после «скребёт», а после «на душе». – Ю.П.). Да, Клюев бы подписал, и я подписал – вот последнее».

Ранее Станислав Куняев уже прокомментировал этот эпизод в «Ритуальных играх»: «Достали Блока. Дважды приходили. «Скребёт на душе», оглядка за помощью на Клюева… Не выдержал великий поэт давления «либерального террора» и признался сам себе в своей слабости…» («Наш современник», 2005, № 8).

Естественно, что практически все исследователи творчества Н.Клюева обращают внимание на его внешний вид, которым начинающий поэт шокировал публику в Петербурге. В. Базанов в так называемом «ряжении» Клюева видит прежде всего манифестацию своей духовной родословной, своей связи с национальными традициями, уходящими корнями в Древнюю Русь. То есть о ряженьи как таковом в понимании одного из первых исследователей Клюева речи не может идти. Л. Киселёва в необычности поэта предлагает видеть «своеобразный культурный подвиг юродства» («Наш современник», 2005, № 8). Стилизация – вот, с точки зрения К. Азадовского, ключ к жизни и творчеству Н. Клюева (Азадовский К. Жизнь Николая Клюева. – С.-Пб., 2002). Эту идею подхватывает и развивает К. Кедров в рецензии на книгу К. Азадовского («Вопросы литературы», 2003, № 3).

Подобную версию применительно к Клюеву, Есенину, Клычкову, Ширяевцу одним из первых озвучил Вл. Ходасевич в письме к Александру Ширяевцу. Сие письмо, как и реакцию Сергея Есенина на него, Куняев приводит в рецензии «Чем Русь издревле дышит…» («Наш современник», 2008, № 8). Естественно, что и сам критик высказывает свою точку зрения по данному вопросу. Процитировав Ширяевца, «Дыши всем тем, чем Русь издревле дышит…», он заключает: «Поверить подобным строчкам и её автору в начале ХХ века для многих не представлялось возможным – отсюда и толки о «стилизации» и «маскараде», не утихшие по сей день».

Одна из самых обсуждаемых тем в последние годы – это нетрадиционная ориентация Н. Клюева. Трудно понять и невозможно принять нередкие попытки облагородить недуг поэта: мужеложество в трактовке исследователей получает божественное опыление или даже наполнение. Так, Н. Солнцева в книге «Странный эрос: Интимные мотивы поэзии Николая Клюева» (М., 2000) выдвигает следующую версию: «В первом послании апостола Петра среди похотей указано мужеложество, однако там же сказано: «Более же всего имейте усердную любовь друг к другу, потому что любовь покрывает множество грехов» [4: 8]. Покрывает, может искупить… Это же слово – в Первом соборном послании апостола Павла к Коринфянам: любовь «всё покрывает» [13: 7]. Похоже Клюев, поэтизируя любовь, придавал эросу силу духовного братства, превозмогая ту самую эротику, о которой обмолвился Ходасевич, стремился к спасению души, к прощению греха…».

Нужно очень хотеть, чтобы увидеть в Библии то, чего в ней нет, и так произвольно толковать слова апостолов Петра и Павла. Например, вполне очевидно, что в послании апостола Петра разводятся в разные стороны усердная, молитвенная любовь, жизнь во Христе и жизнь «по воле языческой» с её «нечистотами, похотями», мужеложеством в том числе. А о любви, которая «покрывает множество грехов» (это всё же стих 4: 9, а не 4: 8, как говорится у Н. Солнцевой), в послании сказано определённо: «Итак, как Христос пострадал за нас плотию, то и вы вооружитесь тою же мыслью; ибо страдающий плотию перестаёт грешить, чтобы остальное во плоти время жить уже не по человеческим похотям, но по воле Божией».

Вполне очевидно, что Н. Солнцева идёт вслед за представителями «серебряного века» с их тупиковыми экуменистически-языческими исканиями… Отсюда в её книге многочисленные высказывания типа следующего: «Клюев становится посредником между своим избранником и Богом».

Насколько сия интеллигентская ересь заразительна, свидетельствует и статья Л. Киселёвой «Греховным миром не разгадан…» («Наш современник», 2005, № 8). Даже эта исследовательница, много и точно писавшая о Клюеве, поддаётся модному соблазну и утверждает: «По справедливому замечанию К.М. Азадовского, «…Клюев напряжённо искал – как в жизни, так и в творчестве – единства, «слиянности» духовного с телесным».

Сергей Куняев свою точку зрения по данному вопросу ещё не обнародовал, лишь дважды оговорив, что разговор на сию тему ещё впереди. Исходя из того, что говорилось в этой связи в книге о С. Есенине, нетрудно предположить, с каких позиций данный разговор будет вестись.

Итак, публикация глав книги «Ты, жгучий отпрыск Аввакума…» в очередной раз подтвердила очевидное: подавляющее большинство работ Сергея Куняева посвящено поэзии ХХ века, а самые объёмные среди них – это исследования о писателях первой трети столетия. Об объёме проделанной работы и масштабе творческой личности Куняева дают представление уже называвшиеся работы и те, которые ещё не звучали. Это такие статьи, как «Городу и миру» (1989) об А. Ахматовой, «Поэт возмездия» (1997) об А. Блоке, «Жизнь и поэзия Михаила Кузмина» (1988), «Этот воздух пусть будет свидетелем…» (1993) об О. Мандельштаме, «Голос в серебряном просторе» (1986, 2006) о С. Маркове, «Сражений и славы искатель» (1990) о Б. Корнилове, «Победивший косноязычье мира» (2003) о Н. Заболоцком, «Мой неизбывный вертоград…» (1982, 2002) о Н. Тряпкине, «Между миром и Богом» (1986) и «Путь к Христу» (2001) о Ю. Кузнецове и др.

Названные и неназванные работы позволяют утверждать, что Сергей Куняев анализирует творчество авторов, принадлежащих к, если перефразировать название его рецензии, «основному стволу» отечественной поэзии ХХ века. Другие же якобы русские стихотворцы (как, впрочем, и прозаики), все эти русскоязычные посредственности и таланты, возведённые в ранг гениев либеральной клоакой, Куняева мало интересуют. Как правило, о них критик говорит походя – и это очередной его творческий принцип – как о сорняках либо паразите омёле, опутавшей «основной ствол» русской литературы.

Поэтов и прозаиков, попавших в поле зрения С. Куняева, можно условно разделить на три группы. Первая – это авторы, чьё творчество частично или полностью выпало из истории отечественной словесности (о них достаточно много уже говорилось). Вторая группа – писатели, которых можно назвать «трудными классиками», к коим я отношу авторов, чьё значение признано многими исследователями и читателями, а творчество вызывает непрекращающиеся бурные споры, взаимоисключающие оценки. Юрий Кузнецов из этой группы писателей, и не случайно о его поэзии появилось две статьи Куняева (уверен, будут ещё). Третья группа – «пока не классики», то есть авторы явно первого ряда, чьё творчество по разным причинам не стало общепризнанной классикой, но таковой, безусловно, является. Среди данной группы писателей у Куняева есть очевидные фавориты – Николай Тряпкин, Леонид Бородин, Вера Галактионова. Произведения двух последних прозаиков анализируются в статьях «Дон Кихоты» и «третья правда» (1990), «Беззаконная комета» (2001), «Умрёт Толстой. Что тогда?» (2003).

Немало у Сергея Куняева и статей – откликов на разножанровые публикации последних двух десятилетий, которые есть критика в «чистом виде», контактный «бой» с объектом эмоционального, живого, детального, убедительного анализа. Среди них, в первую очередь, следует назвать такие блестящие статьи, как «Исповедь примадонны» (1993) о мемуарах Галины Вишневской, «Женщина без мифа» (1998) о книге А. Ваксберга, посвящённой Лиле Брик, «И свет, и тьма» (2004) о статье К. Азадовского «Переписка из двух углов империи», где речь идёт о Викторе Астафьеве, Натане Эйдельмане, и не только о них, «Ахматова в зазеркалье Чуковской» (2007) о мемуарах Лидии Чуковской.

В силу дефицита газетно-журнальных площадей я остановлюсь только на одной из семнадцати названных работ, которая представляется мне актуально-принципиальной в нескольких отношениях.

У части «правых» авторов в последние лет 15 проявилась тенденция критического переосмысления классической реалистической традиции, явленной в 60-80-е годы ХХ века в «деревенской прозе». Если Вячеслав Дёгтев призывал усилить занимательную составляющую литературы, то Николай Переяслов выступил с идеей «осовременить», «оплодотворить» реализм постмодернизмом. Он в статье с говорящим названием «Оправдание постмодернизма» утверждает: «Одной из главных традиций русской литературы как раз всегда и было её постоянное обновление, и – кто знает? – может быть, именно постмодернизму суждено сегодня стать тем первым мостиком, который поможет снова сблизиться экспериментаторству с традиционностью, занимательности с духовностью, формотворчеству с поисками «истины», эстетству с публицистичностью, западничеству с русофильством».

Эта идея была подвергнута критике в статье Сергея Куняева «Умрёт Толстой. Что тогда?» («Наш современник», 2004, № 1). Он на уровне «теории» и «практики» убедительно показал уязвимость позиции Н. Переяслова, используя при этом больший, чем обычно, заряд экспрессивности, иронии, образности. Вот как, например, комментируется вышеприведённая мысль Переяслова и идея, с ней тесно связанная: «Это уже не просто коктейль из стилей. Это попытка совмещения органически чуждых друг другу идеологий, под которую создаётся мощная идейная база <…> Отсюда остаётся один шаг до объявления «постмодернистами» Святых Отцов».

Явления, идейно-эстетически предшествовавшие постмодернизму, Куняев характеризует через высказывания Льва Толстого и Александра Блока. Тема же постмодернизма для автора статьи и повод для серьёзного разговора о разных путях развития современного реализма. Анализ книг Леонида Бородина, Владимира Крупина, Веры Галактионовой, сам по себе ценный, анализ глубокий, содержательный, концептуальный, подводит к мысли, что нет и не может быть никаких «мостов» между традиционным реализмом и постмодернизмом с его, по словам Куняева, «зловонным болотом мата, сексуальных сцен», с постмодернизмом, который «не в состоянии вобрать в себя глубину и многомерность жизни».

Приведу примечательный итог размышлений критика о произведениях В. Галактионовой, напрямую выводящий разговор о её творчестве на тему «литературных уродов» постмодернизма. Отталкиваясь от высказывания С. Есенина о С. Клычкове, С. Куняев утверждает: «Это и есть воплощение того народного духовного реализма, который, казалось, был навсегда утрачен нашим художественным словом, и, как свершение чуда, ожил в поэзии Николая Тряпкина и в произведениях Галактионовой, чей художественный мир не нуждается ни в каких подпорках, определяемых как «пост» и «нео».

Назову попутно две характерные особенности Куняева-критика. Во-первых, это литературоведческая оснащённость его статей. Она, как правило, к месту, органически-естественна, как в данном случае с понятием «духовный реализм». Правда, уточнение «народный» кажется мне излишним, ненужным… Во-вторых, постоянство его профессиональных привязанностей, последовательность в оценке одного и того же автора на протяжении длительного времени, о чём есть смысл сказать подробнее.

Сергей Куняев одним из первых откликнулся на прозу Леонида Бородина статьёй «Дон Кихоты» и «третья правда» («Литература в школе», 1990, № 2). Через тринадцать лет в работе «Умрёт Толстой. Что тогда?» он не просто характеризует произведения Л. Бородина, вошедшие в книгу «Посещение» (М., 2003), но и определяет вектор движения прозы автора. Этот вектор, по мнению критика, выглядит так: «Жёсткость, с которой он (Л. Бородин. – Ю.П.) берёт на излом своих героев, не производя над ними никаких устрашающих «вивисекций», не сопоставима в нашей прозе ни с чем, и его книга «Посещение» <…> композиционно выстроена точно в соответствии с этой доминантой»; «Проблема выбора всегда была для Леонида Бородина определяющей, и символическое название одной из лучших его повестей – «Третья правда» – говорит само за себя. Долог путь был от «Третьей правды» к отчеканенному недавно – «Без выбора» – так называется книга воспоминаний. И одна из вех на этом пути – рассказ «Коровий разведчик…». Отсюда и то деление прозы Бородина, которое, на первый взгляд, выглядит неожиданным в следующем предложении: «На образе носителя третьей, народной правды, которая лежит в основе творчества и Михаила Шолохова, и Леонида Леонова, и р а н н е г о (разрядка моя. – Ю.П.) Леонида Бородина».

Статью о гениальной Вере Галактионовой «Беззаконная комета» Сергей Куняев заканчивает показательно для себя: «Ветер опустевшего века разносит слова, что заклинают людей помнить себя лучшими. Слова, повествующие о любви, участии, милосердии, о детском простодушии.

И ни одно из этих слов не может пропасть бесследно, не дав нужного всхода.

Потому что мы будем жить. Мы будем любить. Вопреки всему».

В этих словах – весь Сергей Куняев, с его редкой для нашего времени верой в Слово и Человека. Критик представляется мне однолюбом, человеком чести, единожды присягнувшим на верность русской литературе, России, и эту клятву не нарушившим ни разу. Несмотря ни на что, вопреки всему.

А всходы от его слов – есть и будут.

 

ЕСЕНИНОВЕДЕНИЕ СЕГОДНЯ

 

С.Есенин предвидел не только то, что после его смерти о нём будут писать, но и то, как это будут делать: «любил, целовал, пьянствовал». На протяжении более 70 лет взгляд, отвергаемый Есениным («не то… не то… не то»), был доминирующим у мемуаристов и у тех, кому такая версия казалась убедительной.

Без труда можно выявить противоречивость, предвзятость, заданность многочисленных воспоминаний и концепций, которые строились и строятся по предсказанному поэтом сценарию, по формуле, наиболее ёмко и кратко выраженной З.Гиппиус: «Пил, дрался – заскучал – повесился». Так, в мемуарах И.Евдокимова, опубликованных в преддверии столетия гения, одной из ключевых является фраза: «И все мои дальнейшие встречи с Есениным происходили именно в этих двух закономерно чередовавшихся состояниях: он был или пьян, или навеселе. Чаще всего он был пьян, точнее – выпивши». Однако далее в воспоминаниях встречаются неоднократные свидетельства, опровергающие или ставящие под сомнение приведённое суждение И.Евдокимова: «Перед отъездом… зашёл Есенин, трезвый, весёлый, свежий», «Наблюдая в этот месяц Есенина, – а приходил он неизменно трезвый...» («Литературная Россия», 1994, № 40).

Создаётся впечатление, что И.Евдокимов и многие из современников великого поэта выполняли (осознанно или неосознанно) определённый заказ: они знали, как нужно писать. Например, в воспоминаниях М.Юрина находим такую обобщающую характеристику: «В трезвом состоянии был исключительно мягким, добрым, несколько застенчивым и прекрасным собеседником, но в пьяном виде он был невыносим» («Литературная Россия», 1994, № 40). Смущает не сама характеристика, напоминающая многие и многие свидетельства современников, а то, что она дана на второй день после знакомства с поэтом. Смущает и другое: история с «жидами» в «Комсомолии», проявление «крестьянской философии» Есенина, сомнительный эпизод с «большим графином водки» (он – рюмками – был ополовинен поэтом, когда ещё Юрин «не успел… окончить первое») – всё это сказано как будто для иллюстрации того образа, который усиленно создавался при жизни и особенно после смерти писателя. Сказано человеком, который видел Есенина четырежды…

В любые времена дискредитация всего русского есть неотъемлемое качество «левой», русскоязычной мысли, идеологии, и подобные мемуары являются необходимым подспорьем, ценными свидетельствами. Когда же таковых не хватает, современные «мариенгофы» с успехом используют опыт предшественников, оставивших килограммы «романов без вранья». Так, завершая тему пьянства, одну из самых популярных в 20-е – 90-е годы, отметим «особый» вклад в её разработку Вл. Корнилова, который в статье «Победа над мифом» без доли сомнения утверждает: «Усугубляло его душевную болезнь и пьянство, а пить он начал рано, ещё юношей, и уже вскоре не мог обходиться без спиртного» («Литературное обозрение», 1996, №1). Для подтверждения этой версии автор приводит ни о чём не свидетельствующий факт и опускает высказывания современников (см.: Жизнь Есенина. Рассказывают современники. – М., 1988), смысл которых сводится к тому, что долгое время Есенин спиртным не злоупотреблял: «…Под праздник или после получения гонорара Сергей приносил иногда бутылку-другую вина… Но от пьянства он был совершенно далёк и выпивал только «ради случая» (в воспоминаниях В.Чернявского речь идёт о петербургском периоде жизни 1917 – 1918 годов); «…В ту пору (Р.Ивнев имеет в виду январь 1919 года. – Ю.П.) он был равнодушен к вину, то есть у него совершенно не было болезненной потребности пить, как это было у большинства наших гостей… Он мало пил и много веселился, тогда как другие много пили и под конец впадали в уныние и засыпали»; «Помину не было у нас о вине, кутежах и всяких излишествах» (о пребывании в Харькове Есенина и Мариенгофа летом 1920 года повествует Л.Повицкий – Ю.П.); «В эту зиму (И.Старцев говорит о зиме 1922 года. – Ю.П.) он начал проявлять склонность к вину».

Естественно, в этой связи возникает более общий вопрос: как быть с первоисточниками, каким образом использовать свидетельства мемуаристов? Показательно, как работает с ними С.Шумихин, кандидат исторических наук, заведующий отделом публикаций Российского государственного архива литературы и искусства. Он, как и многие «левые», стремится при помощи мемуаров утвердить версию о Есенине – эгоисте, «безлюбом нарциссе», цинике. С.Шумихин в предисловии к публикации писем С.Толстой-Есениной как бы между делом, как факт сам собою разумеющийся, приводит якобы признание великого поэта в передаче А.Тарасова-Родионова: «Только двух женщин любил в жизни. Это Зинаида Райх и Дункан. А остальные… Ну, что ж, нужно было удовлетворять потребность, и удовлетворял…» («Новый мир», 1995, № 9).

Об отношении С.Есенина к З.Райх и Дункан имеются свидетельства иной направленности, о чём, конечно же, С.Шумихин знает и, видимо, не считает нужным говорить. Приведём только два высказывания С.Есенина о Дункан в передаче Г.Бениславской и М.Горького: «Была страсть, и большая страсть. Целый год это продолжалось, а потом всё прошло и ничего, ничего нет…» (см.: Жизнь Есенина. Рассказывают современники. – М., 1988); «Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом, являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно…

И можно было подумать, что он смотрит на свою подругу, как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но всё-таки давит» (Горький М. Сергей Есенин // Горький М. Литературные портреты. – М., 1967).

К тому же из признаний подруг и возлюбленных поэта следует, что отношения С.Есенина с женщинами не сводились к формуле «потреблять – удовлетворять». Вот, например, сравнительно недавно опубликованные свидетельства Мины Свирской и Екатерины Эйгес: «Всё связанное с Есениным в тот период осталось в моей памяти, как очень светлое и чистое. В наших отношениях не было ничего развязного. В нём была какая-то робость и застенчивость» (Свирская М. Знакомство с Есениным // «Наш современник», 1990, № 10); «Он (Мариенгоф. – Ю.П.) и его друзья учили Есенина той лёгкости отношений с женщинами, которая считалась тогда каким-то ухарством, почти подвигом. Самому Есенину не нравились те артисточки и певички, которые вертелись около Мариенгофа и льнули к нему. Они были ему не по вкусу. Он любил более скромных и серьёзных» (Эйгес С. Воспоминания о Сергее Есенине // «Новый мир», 1995, № 9).

Несмотря на то, что за последние 15 лет значительно расширился круг авторов, пишущих о С.Есенине, ответственность и компетентность многих из них оставляют желать лучшего. Так, хотя тот же С.Шумихин в беседе с корреспондентом «Литературного обозрения» оговаривается: «…Не считаю себя литературоведом… Меня заботит прежде всего «эмпирика», издание источников с комментариями, где фактографически всё было бы точно» («Литературное обозрение», 1996, № 1), – в своих суждениях он всё равно выходит за обозначенные рамки. Это, конечно, никому не возбраняется, это явление естественное, но, думается, и «эмпирик»-издатель, и литературовед-профессионал должны аргументировать, а не предлагать в качестве аксиомы суждения, подобные следующему: «Есенин – на фоне Мандельштама или Клюева – в смысле мастерства, поэтической техники не совершенен».

Читая работы представителей русскоязычной мысли последнего десятилетия, невольно вспоминаешь известное высказывание 20-х годов, которое, с поправкой на современность, выглядит так: 90-е годы должны стать временем развенчания славы С.Есенина. Славы, уточним, как национального поэта прежде всего.

Создаётся впечатление, что нынешние «первооткрыватели» реанимируют старые схемы, растаскивают на мелкие части известные, но, видимо, многими забытые высказывания прежних лет. Например, С.Городецкий, современник великого поэта, назвал имажинизм не только своеобразным университетом, который С.Есенин сам себе устроил, но и «противоядием против деревни…, против уменьшающих личность поэта сторон деревенской жизни» (Жизнь Есенина. Рассказывают современники. – М., 1988). И как результат такого подхода – высшая похвала автора: «российский поэт». (Закономерно и показательно, что в «левом» журнале «Нева» материалы о С.Есенине в год его столетия публиковались в рубрике «Пантеон российской словесности».)

Понятно, что ни о чём новом в рамках русскоязычного денационализированного сознания С.Городецкий не говорит. Как не говорят сегодня и некоторые исследователи, которые явно задались целью, во-первых, реабилитировать имажинизм, во-вторых, сделать из С.Есенина поэта-имажиниста, одного из многих. Так, корреспондент «Литературного обозрения», видимо, несколько подавленный напором С.Шумихина, защищает С.Есенина, говоря правильные, ставшие общим местом слова: «Но всё-таки (выделено мною. – Ю.П.) Есенин создавал необыкновенную лирику русских пейзажей, так никому не удавалось – настолько эти стихотворения пронзительны, настолько хватают за сердце. Да и образы необыкновенные» («Литературное обозрение», 1996, № 1). На что С.Шумихин, подаваемый как авторитетный специалист, отвечает: «Образы, мне кажется, вполне имажинистские, то есть характерные для всей этой поэтической школы…». Более того, Есенин, по мнению С.Шумихина, «порой впадал в комическую избыточность образов…». Однако комментатор, видимо, осознавая ущербность своей позиции, походя замечает: «Скажем, у Мариенгофа можно найти какие угодно образы, и нанизываются они сходно, однако Мариенгоф – слабый поэт, и образы эти не складываются в целое».

Верно уловив внешнее формальное отличие Мариенгофа от Есенина, С.Шумихин, как следует из всего интервью, не может объяснить, почему так происходит. Он игнорирует главную – национальную – составляющую творчества Есенина и не случайно проходит мимо общеизвестных высказываний поэта, таких, например: «Знаешь, почему я – поэт, а Маяковский так себе – непонятная профессия? У меня родина есть!»; «У собратьев моих нет чувства родины во всём широком смысле этого слова, поэтому у них так и несогласованно всё. Поэтому они так и любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушающими парами шутовского кривляния ради самого кривляния». Неприятие Шумихиным, как и большинством русскоязычных авторов 20-х – 90-х годов, «русскости» Есенина приводит к тому, что сущность творчества поэта определяется через оппозицию «советский – белогвардейский», и в результате получается старо-советско-заветное: Есенин – советский поэт.