РУССКИЙ ВИТЯЗЬ НА ТРЕТЬЕЙ МИРОВОЙ 11 страница

В отличие от многих авторов, Ст.Куняев считает, что воронежские стихи, о И.Сталине в частности, написаны искренне, в здравом уме, они – вершина в творчестве поэта. Хотя вопрос о «прописке» О.Мандельштама в данной статье не поднимается, но по тому, что говорится, с уверенностью можно утверждать: Осип Эмильевич для Куняева, как и во времена дискуссии «Классика и мы», — русский поэт.

Возвращаясь к дискуссии, отмечу, что в ней, как бы ни представляли данное событие западные СМИ, принимали активное участие идейные противники П.Палиевского, В.Кожинова, Ст. Куняева, М.Лобанова и других русских патриотов. Назову тех, кто открыто осудил выступление Ст. Куняева. Это А.Борщаговский, А.Эфрос, Е.Сидоров, Е.Евтушенко и примкнувший к ним Ф.Кузнецов. Они по-разному избегали полемики как аргументированного отстаивания своей точки зрения через опровержение доводов оппонента, ограничиваясь констатацией личного отношения, как А.Борщаговский («Ну, Багрицкий – это, так сказать, частный выпад. Для меня неприятный, я бы сказал более того – гадкий»), либо оценками общей, аксиоматической направленности, как Е.Евтушенко (О.Мандельштам и Э.Багрицкий – «оба прекрасные поэты»).

Через одиннадцать лет Е.Евтушенко в своей поэтической антологии «Русская муза ХХ века» написал о Э.Багрицком с явным оглядом на выступление Ст. Куняева, имя которого не было названо. Евгений Александрович привёл одну из цитат, звучавших в речи Станислава Юрьевича. Привёл одну из самых «мягких» цитат на еврейскую тему:

Любовь?

Но съеденные вшами косы;

Ключица, выпирающая косо;

Прыщи; обмазанный селёдкой рот

Да шеи лошадиный поворот.

Если у Ст. Куняева о таком отношении сказано как о противоестественном, злобном, волчьем, то у Е.Евтушенко – принципиально иначе, щадяще мягко. Вышеприведенные строки он предваряет словами: «Багрицкий умел писать не только красиво, а иногда и жёстко, почти жестоко» («Огонек», 1988, № 35).

Проповеди же человеконенавистничества, утверждению философии разрешения крови по совести Е.Евтушенко находит удобное объяснение. Он в духе известной традиции кивает на время и реанимирует мифы из биографии поэта: «Багрицкий безоговорочно принял революцию, сражался в особых отрядах и, принимая время, желая быть вместе с ним, впадал вместе с временем в его ошибки».

Во-первых, ещё в 1974 году вышла книга Олега Михайлова «Верность», в которой объективно и трезво – с подачи самого Багрицкого, при помощи цитаты из его стихотворения «Рассыпанной цепью» – определено творческое кредо поэта в тот период:

<…> Друзья,

Облава близится к концу! Ударит

Рука рабочья в сердце роковое,

И захрипит, и упадёт тяжёлый

Свирепый мир – в промёрзшие кусты…

А мы, поэты, что во время боя

Стояли молча, мы сбежимся дружно,

И над огромным и косматым трупом

Мы славу победителю споём!

В контексте этих строк и умения Багрицкого писать на любые заданные темы свидетельство Максимилиана Волошина, приводимое Иваном Буниным, не выглядит неожиданным: «Поэт Багрицкий уехал в Харьков, поступил в какой-то отряд. Я попросил у него стихотворение для 1 мая, он заявил, смеясь: «У меня свободных только два, но оба монархические» (Устами Буниных. Дневники. В 2-х т. - Т.1. – М., 2005).

Во-вторых, я не знаю, что имеет в виду Евгений Евтушенко, когда пишет, что Багрицкий «сражался в особых отрядах»… Быть может, краткосрочную службу при агитпоезде?

В-третьих, философией исторического фатализма можно оправдать всё, в том числе и фашизм. При этом ошибки пусть останутся ошибками, а преступления – преступлениями…

Известные же строки из «ТВС», приводимые Ст. Куняевым, Е.Евтушенко называет срывом «в попытках философского осмысления мира». И далее, защищая Э.Багрицкого, он выдвигает такую в высшей степени неубедительную версию: «Но нельзя выдавать эти строки, написанные в 29-ом году, видимо, во время депрессии, за философское кредо всей поэзии Багрицкого, как пытались это делать недобросовестные интерпретаторы».

Конечно, доказательства депрессии отсутствуют, но если бы они и были, всё равно это ничего не объясняет. Поэт морально, духовно здоровый, в какой бы депрессии он ни находился, такое не придумает. К тому же «депрессия» у Э.Багрицкого была затяжная, многолетняя, как минимум, начиная с 1926 года, с «Думы про Опанаса» (которую Е.Евтушенко называет лучшим творением поэта) и заканчивая «Февралём» (1933-1934), годом смерти. Эти и другие программные, как уверяют, лучшие произведения Багрицкого проникнуты пафосом человеконенавистничества, «людоедства». Напомню лишь тот факт, который у Е.Евтушенко и И.Волгина, автора предисловия к сборнику поэта «Стихотворения и поэмы» (М., 1987), отсутствует. Э.Багрицкий так решает до суда судьбу несчастных, невинных, проходивших по шахтинскому делу:

Семь в обойме

Восьмой в стволе –

Должны быть нашим ответом!

В своём выступлении Ст. Куняев точно передаёт основной мотив поэмы «Февраль»: еврейский юноша насилует русскую девушку, используя своё новое чекистское положение, и видит в этом своеобразную месть за себя и своих предков. Через тридцать лет в «Лейтенантах и маркитантах» («Наш современник», 2007, № 9) Станислав Юрьевич обращает внимание на эпизод из жизни Давида Самойлова, который, на мой взгляд, стоит в одном ряду с «местью» из «Февраля». Куняев не проводит параллелей с Багрицким, он видит в случае с Дезиком проявление давней, ветхозаветной традиции.

Итак, Давид Самойлов после «первой ночи» со Светланой Аллилуевой говорит своему другу Грибанову: «Боря, мы его трахнули». Замечу, что у друга Дезика возмущение вызывает не слово «его», а «мы». На реплику Грибанова: «А я-то тут причём?» – Самойлов ответил: «Нет, нет, не спорь, я это сделал от имени нас обоих!» Станислав Куняев так, в частности, комментирует этот мерзопакостный диалог двух интеллигентных литераторов: «Дезик мог бы ещё добавить – и от имени всего нашего еврейского народа, поскольку ситуация зеркально копировала ветхозаветную историю о том, как еврейская девушка Эсфирь соблазняет персидского тирана Артаксеркса <…>. Но в этом сюжете роль соблазнительницы Эсфирь играет поэт Дезик Кауфман, роль соблазнённого царя <…> – принцесса Светлана Сталина. А роль грозного Антисемита – врага еврейского народа – сам Сталин, уже лежащий в могиле, или тень его… Месть свершилась. <…> Не просто её соблазнили, но через неё – ему отомстили».

Станислав Юрьевич сообщает о том, как по-разному реагирует ифлиец Давид Самойлов, воспитанный на первой волне русскоязычных авторов (В.Маяковский, Э.Багрицкий, М.Светлов и т.д.), на его – Куняева – выступление. В дневнике Дезик делает вполне предсказуемую запись: «Палиевский, Куняев и Кожинов выкинули фортель на обсуждении темы «Классика и современность». Честолюбцы предлагают товар лицом. Люди они мелкие. Хотят куска власти. Интеллигенты негодуют и ждут конца света». В письме же к Ст. Куняеву его «наставник» был терпимо-корректен: о том, что у него действительно было на душе и в мыслях, сказано так: «Я думаю, что между нами ничего дурного не происходит. Просто по российской привычке всё путать мы путаем мировоззрение и нравственность»; «Призываю и тебя быть терпимее и не возбуждать себя до крайностей».

В размышлениях Ст. Куняева о письме и дневниковой записи Д.Самойлова вновь, вполне естественно, возникает Э.Багрицкий: «Я-то думал, что он, «гуманист и философ», поймёт мой бунт против Багрицкого, осудит вместе со мной страшные идеи местечковых чекистов <…>. Нет, Дезик ничего не сказал о кровопролитии, которое воспел и прославлял Багрицкий-Дзюба <…>. Дезик промолчал о той крови, как будто её и не было. Но осудил меня за то, что якобы моё выступление на дискуссии призывает к кровопролитию».

В этой очередной главе из мемуаров Ст. Куняева вскользь говорится об «одесской школе», о русскоязычных литераторах, перекочевавших в столицу. Во-первых, Станислав Юрьевич через тридцать лет совершенно точно прописывает статус Багрицкого и «компании» – русскоязычные. Раньше это понятие Куняев не использовал и не относился к нему критически, о чём говорил в интервью «Идея и стихия» («Литературная Россия», 1989, № 33). Во-вторых, данное перекочёвание напрямую связано с реализацией того заветного, что Эдуард Багрицкий выразил в «Феврале» и что, если не ошибаюсь, никем не комментировалось. В поэме показательна и символична надежда героя, в которой – мечта автора: «Может быть, моё ночное семя // Оплодотворит твою пустыню».

Несомненно, Эдуард Багрицкий стремился «оплодотворить» «пустыню» классической литературы и русского сознания. С этой целью он и все известные писатели-одесситы перебрались в Москву и вскоре, по словам В.Катаева, её завоевали. «Победе» способствовало многое, но в первую очередь власть и еврейско-одесская солидарность, о которой Э.Багрицкий говорит открыто в своих письмах.

В 1926 году он, уже москвич, даёт такой дельный совет Н.Харджиеву: «Я слышал, что вы написали хороший сценарий. В Одессе, городе рыжего пива и чёрных евреев, вам, конечно, этот сценарий устроить будет трудно. Здесь же, в Москве, городе рыжего пива и русых кацапов, это сделать легче… Я постараюсь его устроить через Шкловского или Гехта» (Багрицкий Э. Письма. // Литературное наследство. – Т.74. – М., 1965). Двумя годами позже Э.Багрицкий в письме к Т.Тэсс делает знаменательное признание: «Как честный представитель одесской нации <…>, я посылаю вам привет через полярный круг…». Уточню: привет отправлен из Кунцева в Одессу, то есть не вызывает сомнения, что для «честного представителя одесской нации» вся Россия – это ледник…

Да, опасения Василия Розанова, выраженные в письме к Михаилу Гершензону ещё в 1909 году («Боюсь, что евреи заберут историю русской литературы и русскую критику ещё прочнее, чем банки»), оправдались через десять с небольшим лет. Только необходимо уточнить, что помимо евреев «победителями» стали и денационализированные русские типа В.Маяковского.

И как одно из последствий этого «завоевания», нравственность миллионов несчастных советских школьников не одно десятилетие воспитывали на «Смерти пионерки» Э.Багрицкого, где среди многочисленных чудовищных строк есть такие:

Возникай содружество

Ворона с бойцом, –

Укрепляйся мужество

Сталью и свинцом.

Чтоб земля суровая

Кровью истекла,

Чтобы юность новая

Из костей взошла.

Выступление Станислава Куняева стало первым публичным «нет» такой поэзии, таким ценностям, не совместимым с ценностями русской литературы.

Среди критиков Ст. Куняева и «правых» вообще особняком стоит выступление Феликса Кузнецова. Станислав Юрьевич в своих мемуарах, со слов самого Кузнецова, так объясняет его поведение. Феликс Феодосьевич только возглавил Московскую писательскую организацию и выступления П.Палиевского, Ст. Куняева, В.Кожинова воспринял как подкоп под него, руководителя этой организации.

Даже если принять на веру эту неубедительную версию Кузнецова, то она ничего не объясняет, ибо выступление Феликса Феодосьевича не отличалось от того, что он писал за, скажем, десять лет до дискуссии и столько же лет после неё. Все идеи, вся аргументация в выступлении Кузнецова выдержаны в привычном для него духе марксизма-ленинизма, «реальной критики» и т.д. Нет смысла приводить примеры этой идейно-выверенной пустопорожней трескотни. Процитирую одно характерное высказывание, которое звучало в унисон с оценками «левых»: «Я не могу понять, почему мы должны отсекать Багрицкого, прекрасного советского поэта, творчество которого наполнено гуманистическим смыслом, который работает на добро и на свет? <…> Багрицкий – это наше достояние».

Другая мысль Ф.Кузнецова: «Но, откровенно говоря, немножко неправильно вступать в драку Станиславу Куняеву <…> с поэтом, который ответить тебе не может», – была подхвачена Е.Евтушенко. Он, отталкиваясь от выступлений П.Палиевского и особенно Ст. Куняева, назвал их «ретроспективной склочностью». В своём заключительном слове Станислав Юрьевич ответил на упрёк шуткой, в которой точно подметил безответность любого творческого контакта с писателем, ушедшим в мир иной: «Но ведь Чехов тоже помер и ничего не может возразить Эфросу по поводу постановки им «Вишнёвого сада» или «Трёх сестёр».

Через тридцать лет в «Лейтенантах и маркитантах» Ст. Куняев вновь вернулся к этой теме. Он говорит об обвинениях, которые звучали в статьях О.Кучкиной, Е.Евтушенко, А.Туркова и других авторов в связи с публикацией его статьи «Ради жизни на земле» («Молодая гвардия», 1987, № 8). Отвечая защитникам П.Когана, М.Кульчицкого, Б.Слуцкого и т.д., защитникам, повторяющим аргументы «адвокатов» Э.Багрицкого, Станислав Куняев сказал исчерпывающе точно: «Но житейская мудрость – «о мёртвых или хорошо или ничего» – годится только на гражданских панихидах, тем более что я не говорил ничего плохого о личностях, а не соглашался лишь с идеями. Идеи переживают людей, и, когда изнашиваются, время сбрасывает их. Такое всегда происходит в истории культуры. Вспомним, какие споры бушевали, да и еще бушуют вокруг имён Достоевского, Маяковского, Есенина…» («Наш современник», 2007, № 9).

Симптоматично, закономерно выглядит и защита Ф.Кузнецовым Вс.Мейерхольда, авангарда. Вновь его голос звучал в унисон с А.Борщаговским, А.Эфросом, Е.Евтушенко. Последний вполне определённо высказался о месте авангарда в истории нашей литературы: «…Лучшая часть того, что создано нашим авангардом революционным и авангардом двадцатых годов, неотъемлемо стало частью нашей классики, на которой мы воспитываемся и на которой будут воспитываться наши дети».

Это был ответ, в первую очередь, Петру Палиевскому, который своим выступлением открыл дискуссию, полностью посвятив его проблемам авангарда и интерпретаторства. Петр Васильевич справедливо говорил об авангарде как о левом искусстве, полярном, противоположном классической культуре, как о противнике, который в лице своих представителей вёл борьбу на уничтожение классики. В этом контексте оценок закономерным видится определение авангарда как «передового мракобесия» (Римский-Корсаков), приводимое П.Палиевским. И всё же в разносторонних характеристиках Петра Васильевича, на мой взгляд, не хватает главного: какими предстают человек, природа, мир у авангардистов. То есть не хватает того подхода, который использовал Ст. Куняев в своём блистательном анализе поэзии Э.Багрицкого как явления авангарда.

Некоторые «левые» отметили в выступлении П.Палиевского некую зашифрованность, недоговорённость. И действительно, такое впечатление периодически возникает прежде всего из-за минимального количества примеров, фамилий. Не избежать вопросов, которые, в частности, озвучил Ф.Кузнецов: «Потому что если идти этим путём, то как быть с Маяковским? Куда мы денем Маяковского? Если идти этим путём, то, так сказать, мы должны полностью отказаться, скажем, от Мейерхольда». Феликс Феодосьевич чётко уловил, куда ведёт неприемлемая для него логика выступления П.Палиевского: к отказу от В.Маяковского и Вс.Мейерхольда как от русских поэта и режиссёра. Только в случае с Мейерхольдом у него хватило решимости договорить до конца, а с Маяковским – нет.

Эту логику уловил не только Ф.Кузнецов. Евгений Евтушенко начал свою речь с защиты Маяковского от Петра Палиевского. Правда, его защита свелась к сожалению о том, что в зале не было В.Маяковского, который бы ответил Палиевскому (более чем странное желание), к воспоминаниям о беседе с матерью поэта, к пересказу известных фактов и версий. В том числе такой: «Как же Маяковский мог «продаваться большевикам», если он был убеждённым человеком, он с ранней своей юности был большевиком».

Позиция Е.Евтушенко понятна, закономерна. Для «левых» В.Маяковский всегда будет «своим», одним из лучших поэтов ХХ века. За три десятилетия в восприятии В.Маяковского внешне изменилось многое, но по сути – ничего. «Левые» ценили и ценят поэта за его космополитизм и русофобство, за полный разрыв со всем традиционно-русским миром (Богом, духовностью, нравственностью, литературой, культурой, бытом и т.д.), за любовь к Лиле Брик и евреям, за словотворчество и т.д.

Нет ничего удивительного в том, что в популярных и провальных книгах «левых» авторов: Д.Быкова «Пастернак» (М., 2006), Б.Сарнова «Маяковский. Самоубийство» (М., 2006) – В.Маяковский характеризуется как достойнейший человек и гениальный поэт. Вызывает недоумение, что до сих пор для многих «правых» В.Маяковский – русский поэт. Нежелание или боязнь назвать поэта своим именем – русскоязычным автором – проявились и во время дискуссии «Классика и мы».

Думаю, точнее других в оценке В.Маяковского был Серго Ломинадзе, хотя и он не прошёл путь до логического конца. Возражая А.Борщаговскому и Е.Евтушенко, С.Ломинадзе заявил: «Линия Маяковского, как мне представляется, конечно, не может быть совместима в русской литературе с линией, допустим, Есенина. Это две разные линии, и линии, борющиеся между собой». И после дважды приведённых блоков цитат из произведений обоих поэтов Серго Ломинадзе продолжил уточнять свою точку зрения: «Это принципиально иные позиции. И их совместить в эвклидовом мире почти невозможно»; «Это линии в пределах искусства враждующие».

Евгений Сидоров (посредственный критик, достигший известных высот при новой власти) в своём вступительном слове перед началом дискуссии пытался направить её в «правильное», идеологически выверенное русло. Об этом свидетельствуют формулировки вопросов, которые Евгений Юрьевич предлагал обсудить: «…Что есть наша духовная классика и всякое ли прошлое плодотворяще. От какого наследства мы отказываемся и что мы берём с собой в коммунистическое далеко». То есть дискуссию предлагалось вести с атеистических, классовых, марксистско-ленинских позиций, что снимало вопрос о духовности как таковой. И всё же призывы Е.Сидорова, которые я приводить не буду, свидетельствовали о некоторой его озабоченности тем, что дискуссия может пойти в ином направлении.

Как известно, в 60-70-е годы в творчестве многих поэтов, прозаиков, критиков утверждается последовательный и непоследовательный религиозно-православный подход к человеку и миру, к русской классике в частности. Например, до дискуссии, в один год с дискуссией вышла уникальная для своего времени книга Ю.Лощица «Гончаров», которая сразу вызвала переполох у официальных и либеральных авторов. Так что у Е.Сидорова, и не только у него, были основания для опасений, и они оправдались.

Скажу кратко только об одном примечательном явлении. В ходе дискуссии немало авторов характеризовало русскую классику прежде всего как духовную (не в сидоровском, конечно, понимании) реальность. Так, Михаил Лобанов в пику устоявшемуся подходу к классике XIX века как критическому – критикующему – реализму, справедливо утверждал, «что главное в ней – не обличение, а <…> глубина духовно-нравственных исканий, жажда истины и вечных ценностей». Михаил Петрович, пожалуй, единственный из участников дискуссии, трактовал литературу через категорию тайны как высшую потребность души. Нашим русскоязычным ерофеевым не мешало бы читать такое перед эфиром или сном, быть может, излечились бы или хотя бы поумнели. Итак, литература, по Лобанову, «гибнет, когда нет никаких загадок, ничего сокрытого, есть только то, что лежит на поверхности, что целиком исчерпывается видимым и наглядным. Литература гибнет, если она погружена в этот внешне застывший материал, в пестроту сиюминутного, не соединяется с высшими потребностями человеческого духа. Это не литература, а гроб эмпирический».

В содержательных и разносторонних характеристиках классики, данных Игорем Золотусским и Ириной Роднянской, для меня наиболее важным является то, что русская литература определяется через идеал, абсолют, который по понятным причинам до конца не идентифицирован. Например: «Они нам оставили это некое идеальное отношение к миру, которое идёт как бы поверх действительности, хотя и не теряет с нею связей»; «но вместе с тем они всегда умели парить над действительностью и ощущать идеальное существо человеческой жизни» (И.Золотусский).

Закономерно, что многие авторы ХХ века испытания высокими идеалами классики не выдерживают. Из негативных оценок, данных участниками дискуссии, приведу высказывание Ирины Роднянской, на которое никто не отреагировал. Она, говоря об интерпретаторах разного рода, в желании «во всём узнавать только своё, всё адаптировать, приспосабливать к «своему» видит «некоторое предательство минувших поколений».

Итак, ход дискуссии «Классика и мы» и все последующие события подтвердили правоту С.Ломинадзе, который утверждал, что «мира в искусстве не будет, конечно, и призывы к миру, они, в общем, не имеют под собой почвы». И «третья мировая война», о которой так хорошо сказал Ю.Селезнёв, идёт, и по-прежнему она не стала отечественной. И «победители» те же, и задачи, стоящие перед русскими писателями и критиками, перед русским человеком, те же.

 

АЛЕКСАНДР ТВАРДОВСКИЙ: