Глава XVI. Давным‑давно

 

В дни, последовавшие за выздоровлением, я отдавался воспоминаниям.

Я родился в Гамбурге и еще малышом, когда мне было всего четыре года, подолгу простаивал на берегу реки, глазея на шумный порт и терявшийся в дымке горизонт.

Помнится, однажды я забрался в шлюпку и отвязал ее от причала. Пока я пытался справиться с веслами, которые были слишком велики для моих ручонок, отлив подхватил лодку и потащил ее вниз по реке.

Проходившие мимо буксиры и паромы чуть не опрокинули мое беспомощное суденышко. Но вот на меня обратили внимание матросы, грузчики и портовые рабочие. Наконец ко мне подошел полицейский катер.

– Куда держишь путь, малыш?

– Я плыву в Америку.

– Вот как!

И мы направились в полицейский участок, куда спустя несколько часов вбежала моя обезумевшая от горя мать с криком: "Пропал мой сынишка!.."

– Вы лучше подержите его некоторое время на привязи: ведь когда мы схватили его, он уже находился на полпути в Америку, – сказали ей полицейские.

Прошли еще годы, прежде чем я увидел море. Порт все время жил у меня в памяти, как нечто прекрасное и романтическое, и я непрестанно мечтал о далеких горизонтах, о неведомых морях.

Когда мне было двенадцать лет, я должен был выбрать стихотворение, чтобы прочесть его перед всем классом. Я мечтал о поэме, правдиво живописующей ярость моря, которого еще никогда не видел своими глазами. Такую поэму я написал сам. Наконец, пятнадцати лет, мне суждено было отправиться в открытое море на паруснике.

Боль в солнечном сплетении все еще давала о себе знать. Я управлял плотом и наблюдал за парусом, но по большей части находился в каком‑то полусознательном состоянии, как бы сливаясь с жизнью природы. Я был слишком слаб, чтобы предаваться долгому раздумью.

Прошла уже неделя с тех пор, как на меня напала болезнь. Я был близок к смерти – об этом красноречиво говорило мое лицо. Щеки впали, а скулы обострились, шея была похожа на связку веревок, обтянутых кожей, морщинистой, как у старого аллигатора. Кожа обвисла складками; а ведь я всегда был худым, без единой унции лишнего веса. Однако мой теперешний вид не слишком меня беспокоил, хуже всего была слабость.

За все годы, проведенные мною на море и на суше, я никогда не переживал ничего похожего. Лежа на бамбуковой палубе и размышляя о том, что случилось со мной, я так и не смог подыскать объяснения моей болезни.

Я находился на расстоянии 650 миль от Галапагосских островов и в 1650 милях от Кальяо.

Одиночество странно действовало на меня. Оно обладало каким‑то очарованием, которое все возрастало. Все больше свыкаясь с ним, я не желал никаких перемен в своем положении. С меня было довольно моря и неба. Теперь я понимал, почему испытавшие одиночество люди всегда стремятся к нему, негодуют на тех, кто нарушает их уединение. Но с одиночеством связаны и минуты страданий, когда тобой овладевает смутная тревога от сознания, что ты живешь на краю бездны. Человек нуждается в общении с себе подобными, ему необходимо с кем‑нибудь разговаривать и слышать человеческие голоса.

Теперь я плыл, держа курс по пятой параллели; это позволит мне пройти в ста милях севернее Маркизских островов. До них было еще около трех тысяч миль, и я не спешил с окончательным выбором курса.

Мне оставалось очень мало времени для сна; лишь на краткие минуты я забывался, зачарованный лунным светом. Днем и ночью я чувствовал, что становлюсь частью природы.

Вне всякой связи с настоящим я увидел себя кочегаром на ливерпульском грузовом судне "Линровэн". Мой товарищ, работавший у соседней топки, плевался кровью, но продолжал из последних сил, какие еще сохранились в его обнаженном тощем теле, шуровать уголь.

– Да, парень, черт меня возьми, какая отчаянная жара!.. И этот проклятый уголь!

Стиснув зубами мокрую от пота тряпку, обмотанную вокруг шеи, он вытер кровавую пену с губ и крикнул в ответ:

– Ну и жара! Должно быть, не менее шестидесяти градусов в этой дыре, черт побери!

Как много страданий может вынести человек, прежде чем они его надломят?

Воспоминания приходили, как волны, вставшие из темной бездны океана.

...Четыре бревна лежат на берегу реки, ожидая, пока их скатят в воду и сплавят по течению в Гуаякиль.

Я сижу в маленьком ресторанчике в Кеведо. К моему столику подсаживается местный старожил. Это европеец, потративший много лет на поиски древних золотых копей. Теперь он владелец небольшой гасиенды неподалеку от Кеведо, где выращивает бананы и какао...

– Бил, – начал он, – вы в самом деле хотите доверить свою жизнь этим бревнам? Я знаком с морем. За свою жизнь я немало мотался по свету и знаю Тихий океан. Во время своего плавания вы будете окружены акулами! Сотнями акул! Вы можете случайно упасть за борт. Наконец, вас может смыть волной!..

Я кивнул головой.

– Знаете, о чем я сейчас подумал? – сказал он, пристально глядя на меня. – Что вы будете делать, если упадете за борт? Ведь акулы набросятся на вас и начнут отрывать кусок за куском от вашего тела.

– А что я смогу сделать? – спросил я.

– Слушайте. Долгие годы я был старателем и жил среди амазонских индейцев, я даже почетный член нескольких племен. Они подарили мне немного кураре, яда, которым, отправляясь на охоту, смазывали наконечники стрел и копий. Я дам вам немного этого яда, и если вы упадете за борт, то стоит только уколоть себя, и дело с концом... Этот яд действует, как выстрел. Пусть потом акулы делают с вами что хотят. Не правда ли, это стоящая штука? Я всегда ношу на себе кураре, когда куда‑нибудь отправляюсь...

Потом я вспомнил, как наблюдал за сплавом своих бревен. Один из рабочих присел на бревно и тотчас же с воплем вскочил на ноги. И, пока он срывал с себя штаны, другие рабочие смеялись над ним. Он уселся на крупного черного муравья, какие водятся у корней деревьев в джунглях. Их обычно называют "конга", по имени танца. Укушенный человек вынужден долго отплясывать, прежде чем вытряхнет из штанов этого муравья, который имеет еще и другое популярное и очень подходящее название "кита кальсон", что по‑испански значит: "снимай штаны"...

Неподалеку от плота выпрыгнул дельфин и с такой силой ударил хвостом по воде, что раздался звук, напоминающий пистолетный выстрел. Этот дельфин не гнался за летучей рыбой, он попросту был в хорошем настроении. В лунные ночи дельфины становятся совсем как помешанные. Весь день они резвились вокруг меня, описывая в воздухе длинные изящные дуги, иногда повторяя прыжок по три – четыре раза. А порой выскакивали прямо наверх, стараясь достать солнце. Падая обратно, они с ужасающей силой ударялись о воду. Когда дельфины находились с подветренной стороны, мне не всегда было слышно, как они шлепались о воду, но я видел их голубоватые, отливающие серебром, сверкающие на солнце заостренные тела на расстоянии нескольких миль от плота.

Бониты [57]тоже прыгают, но при этом неуклюже летят вверх тормашками. Когда же они охотятся за летучими рыбами, сардинами и другой добычей, их движения становятся грациознее. Когда бониты спасаются от погони, они мчатся как стрелы, ныряя и извиваясь.

Теперь я не занимаюсь ловлей дельфинов, я слишком слаб, и мне с ними не справиться. Несколько дней назад, насадив летучую рыбу на крючок, я забросил леску. Дельфин мигом накинулся на наживку, но у меня не хватило сил вытащить его из воды на палубу. Даже если бы это мне и удалось, я все равно не справился бы с ним. Дельфины, когда их вытащишь из воды, ведут себя, как разъяренные тигры.

Микки всегда получала вдоволь летучих рыб, поэтому ей было безразлично, занимаюсь я ловлей дельфинов или нет. Она сама ловила рыб, когда они падали на палубу. Многие попадали в шлюпку, я находил их даже на крыше каюты. Привлеченные светом фонаря, горевшего возле компаса, они порой задевали мою голову. Обычно несколько часов я вымачивал летучих рыб в консервированном лимонном соке, а затем съедал их сырыми.

Вокруг плота по‑прежнему было множество дельфинов, но больше не повторялась грандиозная охота, как в те дни, когда небо было черно от фрегатов. Теперь мимо плота проносились небольшие птичьи стайки. Вчера я видел несколько водоплавающих птиц. Они крупнее, но более тяжеловесны, чем саблевидные фрегаты. Шеи у них длинные и тонкие. Я наблюдал, как они ловили рыбу.

Птицы с шумом падали на свою добычу с высоты, при нападении не отбрасывая тени и быстро исчезая в фонтане брызг. Они били без промаха и поднимались кверху с рыбой в клюве. Главным образом их привлекали сардины, гораздо более устойчивая мишень, чем увертливые летучие рыбы.

Плот несколько сбился с курса, и мне нужно было бы встать на ноги и немного подобрать с наветренной стороны парус. Но что я мог сделать, если бы даже умудрился подняться? У меня не было сил ослабить канат, натянутый, как железный стержень. Конечно, я мог бы прицепить к нему тали [58], но эта работа... Невозможно! Она изнурит меня. Лучше уж предоставлю плоту идти своим путем; через день‑другой я наберусь сил. Сейчас я не мог сдвинуться с места. Я ни о чем не беспокоился и был счастлив. Перенеся тяжелую болезнь, я воображал, что со мной уже больше ничего не случится. Если понадобится, я смогу продержаться на плоту хоть целый год.

Я не в силах был поднимать выдвижной киль в средней части плота, поэтому разрезал стропу, удерживающую его, и он скользнул в воду. Этот киль толщиной в два с половиной дюйма, шириной в два фута и длиной в восемнадцать футов был сделан из твердого мангрового дерева. Он ушел в глубину, словно был из свинца. А когда он всплывет, то будет служить плотом для мелких морских животных: ракушек, морских звезд и уточек, а может быть, и для осьминога. Теперь мне уже больше не нужна лебедка, которую я прихватил с собой лишь для того, чтобы поднимать и опускать этот киль.

Тут я стал думать о челноке, который достал с таким трудом. В гуаякильских газетах я поместил соответствующее объявление и посетил с полдюжины деревушек на побережье, но нигде не мог найти нужного мне челнока. Но вот один мой знакомый сообщил мне, что должен поехать по делам в Мангларальто, рыбачью деревушку, расположенную к северу от Гуаякиля; он обещал достать там для меня бонго [59].

Через несколько недель из Мангларальто на грузовике мне привезли его. По дороге грузовик вместе с бонго едва не сделался жертвой моря; шофер задумал проехать по низкому берегу, и, пока он возился с неисправным мотором, начался прилив.

Мой друг рассказывал, каких трудов ему стоило добыть это суденышко.

"Я отправился в затерянную в джунглях индейскую деревушку, – говорил он, – жители которой искусно выдалбливали бонго. Когда я приехал туда, один челнок был почти готов. "Я покупаю его, – заявил я индейцам, – только кончайте поскорее!"

Поразмыслив минут десять, индеец сказал, что когда‑нибудь он доделает челнок, но было совершенно невозможно добиться от него, когда именно он закончит работу. В джунглях время не имеет никакого значения.

Однако мой друг продолжал наседать на индейца, и бонго все же было закончено. По индейским обычаям полагалось устроить пиршество, чтобы ознаменовать это событие. Когда пир был закончен, мужчины сгрудились вокруг челнока и под аккомпанемент песен подняли его над головой и изо всех сил швырнули об скалу. Если бонго не разобьется, то значит, это хорошее бонго. Но оно дало трещину. Значит, когда его выдалбливали, что‑то было не в порядке.

Конечно, трещина вещь несерьезная, ее легко можно заделать. Однако починка бонго потребовала бы немало времени.

Таким образом, было весьма вероятно, что бонго не будет готово и на будущий год.

Мой друг вернулся на побережье и уговорил рыбака продать ему мореходное каноэ. Этого было не так‑то легко добиться, так как начался сезон ловли тунца и другой рыбы. Но сделка была заключена, и я получил долгожданную шлюпку.

Во время плавания всегда может произойти какая‑нибудь катастрофа, и, если плот будет разбит, я спасусь на шлюпке. Я рассчитывал воспользоваться ею в том случае, если, подойдя к островам, не смогу пробраться между прибрежными рифами. Тогда я уберу паруса и, чтобы замедлить дрейф плота, брошу семидесятифунтовый якорь, а затем постараюсь миновать рифы на шлюпке. Обычно на полинезийских островах вблизи от проходов в лагуну расположены деревни, и я мог надеяться с помощью туземцев привести плот к безопасной якорной стоянке.

На носу в лунном свете Микки играла с летучей рыбкой. Она то подбрасывала ее кверху, то, подкравшись, внезапно налетала на рыбу, кружилась и высоко подпрыгивала. Все это – с непревзойденной кошачьей грацией. Движения этой черной красавицы были на редкость гибки, проворны и изящны. Меня уверяли, что перуанские кошки далеко не такие ручные, как наши, но Микки была чудесным компаньоном, и я многому научился у нее. Говорят, кошкам не место на море, так как они боятся воды. Но это не относилось к Микки: устремляясь за рыбой, она не отступала перед самой большой волной. Обычно ее несколько раз в день окатывало водой, но, казалось, она не имеет ничего против этого. Она любила сидеть на бревнах под палубой, где ее непрерывно омывало волной.

Сквозь тучи пробилась луна, небо быстро расчищалось вокруг нее. Настал чарующий час. Кругом была сказочная красота. Волны и облака облеклись в волшебные одежды. Беспредельный океан превратился в переливающееся расплавленное серебро.

 

 

Глава XVII. Нет воды!

 

Наступило пасмурное тихое утро 6 августа. Небо было затянуто тучами, дул слабый ветер, и по океану катились вялые серые волны. Но через час черные тучи рассеялись, небо и океан засверкали яркой лазурью. Ветер все свежел, вздымая высокие волны.

Весь мой запас питьевой воды хранился в запаянных пятигаллонных жестяных банках, уложенных под бамбуковой палубой в промежутках между бревнами. Когда у меня наверху кончалась вода, я приподнимал часть настила палубы и доставал оттуда одну‑другую банку. Накануне я вынул две банки и одну из них вскрыл, сломав жестяную крышку. Утром, когда мне понадобилась вода, чтобы налить в кофейник, я взял эту банку, но она оказалась пустой. Что это, течь? Вся вода вытекла. Тогда я схватил вторую, стоявшую рядом и еще не вскрытую. Тоже пуста! В обеих банках не осталось ни капли. Около десяти галлонов драгоценной воды пропало...

Мною овладел страх. А как остальные банки, те, что под палубой? Я приподнял бамбуковый настил и одну за другой извлек из‑под него все банки, лежавшие там с начала путешествия. Я вытаскивал на палубу банку за банкой. Пустая... пустая... пустая... В одной банке сохранилось меньше половины воды. Другая была наполовину заполнена соленой водой. По‑видимому, вода уцелела только в трех банках. Все остальные были пусты. В сущности, я лишился всего своего запаса питьевой воды. Без воды среди океана!..

Потом я заметил, что из одной еще полной банки вытекает вода. Швы едва держались, и, когда я сдвинул банку с места, они начали расходиться. Из трех оставшихся банок вытекали тонкие струйки, сверкавшие на солнце.

Я стал хватать все, что было под руками – кастрюли, сковородки, тазы, стеклянные банки и бутылки, – спеша спасти остатки воды. Какая‑то добрая душа прислала мне из Лимы ящик рома, который стоял в кормовом отсеке шлюпки. Вытащив его на палубу, я откупорил бутылки и вылил ром в океан, освобождая их для воды. Самой большой посудиной оказался бочонок, наполненный каньибуа, которой я питался.

Когда кончилась эта возня, бамбуковая палуба была вся мокрая и напоминала лавку старых корабельных принадлежностей после разгрома. Повсюду были разбросаны тряпки, воронки, бутылки и кастрюли. Под ногами валялись пятигаллонные банки из‑под воды; они выглядели солидно, но были пустые и легкие, как перышко, хотя и оставались плотно закрытыми. Какую горькую шутку сыграли они со мной! Лишь несколько недель назад (возможно, даже несколько дней) они лежали наполненные чистейшей водой, привезенной из горных источников Перу.

А плот плыл все дальше, не сбиваясь с курса.

Когда я вскрыл одну из пустых банок, ее внутренняя поверхность сверкала, как зеркало, но вдоль всех швов тянулись красные нитки ржавчины. Соленая вода разъела швы, как кислота.

Здравый смысл заранее предупреждал меня об этом, и все же я поступил не так, как должно. Я снова совершил грубую ошибку. Я ограничился тем, что покрасил банки снаружи составом, каким обыкновенно покрывают внутреннюю поверхность водяных цистерн, воображая, что это предохранит их от ржавчины. Беспечный, беспечный Виллис! Вначале я думал покрыть банки слоем асфальта, но потом выбрал более легкий и быстрый способ. И вот банки погибли. А между тем под асфальтом[60]они наверняка сохранились бы в целости.

Кроме двадцати новых жестяных банок, наполненных родниковой водой, на случай аварии я захватил пять банок из‑под краски, носивших следы паяльной лампы. Но когда несколько недель назад я открыл одну из них, то убедился, что вода испортилась и не годится даже для мытья рук. Я профильтровал ее сквозь ткань, но от этого она не стала лучше. Мне следовало также опасаться, что, несмотря на обжигание банок, вода содержит некоторое количество свинца. Естественно, что здесь, в открытом океане, я не мог подвергать себя риску отравления свинцом, особенно после тяжелого заболевания солнечного сплетения. Я вспомнил, что мне рассказывали, как во время войны моряки одного торпедированного парохода, спасшиеся на шлюпке, погибли в океане от отравления свинцом, так как пили воду из бака, где раньше находилась краска, содержащая свинец. Таким образом, эти старые банки с испорченной водой годились только как балласт; я намеревался перебрасывать их с одной стороны плота на другую в зависимости от направления ветра и волн. Но однажды ночью, когда я лежал больной, банки были смыты волнами.

То, что случилось с моим запасом воды, было похоже на катастрофу. Сейчас я плыл вблизи от экватора, и до цели мне оставалось еще два – три месяца пути. От Маркизских островов плот находился на расстоянии около тысячи шестисот миль... Ничего не стоило как следует позаботиться о банках. И такая чудесная вода, самая лучшая, из высокогорного источника!

...Когда я готовился к путешествию, у меня было желание захватить с собой пятидесятигаллонный деревянный бочонок из обожженного дуба, где вода сохранилась бы чистой и холодной. Я привязал бы его на корме за каютой и хранил бы там на случай аварии. Теперь такой бочонок весьма бы мне пригодился.

И это случилось со мной, с человеком, хорошо знавшим море и его законы! На море человек существует лишь до тех пор, пока у него есть вода. Это было мне известно с юношеских лет. Быть может, какое‑нибудь судно пройдет мимо? Нет! Я плыл в стороне от морских дорог и должен был искать другой выход из создавшегося положения.

В полдень я вычислил широту, а после полудня полностью определил свое положение: 5°31' южной широты и 114°10' западной долготы. Прошло полтора месяца со дня отплытия из Кальяо.

Снова настала ночь, и звезды мирно смотрели на меня с высоты. Дул легкий устойчивый бриз, "Семь сестричек" в тишине неслись над пучиной; они плыли так спокойно, словно на борту ничего не случилось.

Нужно было найти выход. Я немного успокоился и начал обдумывать создавшееся положение. Плот был в полной исправности.

– Я доберусь до цели и совершу это путешествие! – без конца повторял я вслух, как это делают люди, долго прожившие в одиночестве.

У меня оставалось около девяти галлонов воды. В течение дня я занимался вычислениями: тридцать шесть кварт, в каждой по две с половиной кружки. Всего девяносто кружек воды. Я предполагал, что пробуду в пути дней двести, и захватил четыреста кварт воды. Теперь, после того как я провел в океане сорок пять дней, у меня оставалось девяносто кружек. Но мало ли что может замедлить мое продвижение! В шторм я могу потерять паруса и такелаж, со мной может стрястись еще какая‑нибудь беда. Может быть, мне следует взять курс на Маркизские острова?

Конечно, я мог выжать немного воды из пойманных рыб, но по временам рыбы исчезали на несколько дней. В этих широтах в настоящее время года нельзя рассчитывать на дожди.

Для того чтобы пополнить свои запасы дождевой водой, мне следовало перебраться в штилевую полосу экватора, лежащую к северу от него, на значительном расстоянии от района действия юго‑восточных пассатов, но об этом мне и думать не хотелось.

Я потерял также и свои аварийные продовольственные пайки. Они тоже хранились на бревнах под палубным настилом в другой части плота, и упаковка подверглась разъедающему действию соленой воды. Мне оставалось только выбросить за борт весь свой аварийный запас. Это Тедди настояла на том, чтобы я захватил с собой аварийные пайки, которые выручили бы меня в случае, если бы мучные продукты заплесневели и испортились под действием морского воздуха. Она привела и другой довод, говоря, что эти пайки я могу использовать как подарки туземцам, если мне придется высадиться на каком‑нибудь атолле.

Теперь на протяжении трех месяцев мне предстоит довольствоваться одной кружкой воды в день. Достаточно ли мне будет такого количества воды? Смогу ли я выжить на такой порции, трудясь двадцать четыре часа в сутки и проводя большую часть времени под палящим солнцем?

Я постараюсь пить воду медленно, капля за каплей, извлекая из нее все, что в ней есть полезного. Но мне потребуется больше воды! И внезапно пришел ответ. Соленая вода! Я буду пить соленую воду!

Да, так оно и есть: я буду пить понемногу морскую воду, чтобы сохранить свои запасы пресной. Еще будучи юношей, я почему‑то всегда мог пить морскую воду. Возможно, я употреблял в пище очень мало соли, и это тоже до известной степени объясняло мою способность пить соленую воду. Я буду выпивать одну – две чашки океанской воды в день. Мне и раньше приходилось это делать, когда я плавал матросом на различных судах. Частенько я выпивал чашку морской воды, чтобы улучшить пищеварение. Бывалые моряки знают, что морская вода действует как лекарство.

Еще недавно, четыре года назад, плавая на танкере, совершавшем рейсы в порт Ля Круз, я выпивал по одной чашке соленой воды в день. Мне приходилось это делать потому, что газы, выделявшиеся из сырой нефти, нарушали пищеварение, и мне помогала морская вода. Потом я пил соленую воду, когда вместе с Тедди совершал плавание из Вест‑Индии, а также у берегов Флориды и Багамских островов. Тедди, бывало, морщилась, наблюдая за моим лицом, пока я опорожнял кружку морской воды, но мое лицо оставалось спокойным. Мне так и не удалось уговорить ее попробовать выпить хоть чашку, хотя она и соглашалась, что морская вода полезна для человека.

Взяв жестяную кружку и убедившись, что поблизости нет акул, я зачерпнул океанской воды и медленно выпил до дна. Я не испытывал ни малейшей тошноты и даже не поморщился.

Итак, выход из положения был найден. Мой организм усвоит морскую воду, в этом я был уверен. Мне вспомнился дикий скот, живший из поколения в поколение на Галапагосских и других безводных островах. Бродя целый день по раскаленным скалам, эти животные нуждались в большом количестве воды и пили прямо из моря. Я знал также, что на некоторых полинезийских островах туземцы употребляют только солоноватую воду, так как пресной у них нет.

И все же я не находил оправдания своей беспечности. Вероятно, мои керосинки и запасы керосина в бидонах постигнет та же участь, что и банки с водой. В свое время я не позаботился обо всем этом и теперь в любой момент могу остаться без огня. Тогда мне придется питаться сырой рыбой. Я знал, что справлюсь и с этим, но все же было бы куда приятнее видеть перед собой на тарелке румяные, поджаренные ломтики дельфиньего филе, чем есть его сырым, запивая соленой водой. Единственно, что меня утешало, это мысль, что условия моего путешествия действительно приближаются к жизни человека, потерпевшего кораблекрушение.

Усталый, я лежал на доске у штурвала, прислонившись к компасу. Сосни малость. Все будет хорошо...

Во сне я испытывал странное чувство, будто кто‑то хозяйничает на плоту и управляет им. У меня и раньше возникало такое ощущение. По временам мне казалось, что это Тедди или кто‑то из моих близких, быть может, мать или сестра... Когда я стал приходить в себя, это впечатление усилилось. Наконец я очнулся и увидел, что надо мной нависли черные тучи. Темные громады волн поднимались со всех сторон.

Только тут я осознал, что оторван от мира людей, что я один‑одинешенек среди беспредельного океана. Я нахожусь как бы в гигантской одиночной камере, освещенной солнцем, а по ночам – несчетными свечами звезд. Я узник Вселенной. Быть может, все люди вымерли и я остался один во всем мире. Нет, я не хотел бы так жить, даже если бы жизнь моя продлилась тысячу лет!

Мне приходилось так много работать, что нередко я впадал в полное изнеможение. Вдобавок плот все время покачивало, и было трудно сохранять равновесие. Дни шли за днями. Сколько времени находился я в плавании – недели, месяцы? Календарь давал точный ответ на этот вопрос, но цифры утратили для меня всякое значение. Каждый день на рассвете я заводил часы и зачеркивал в календаре еще один день, причем делал это исключительно в навигационных целях. В моей памяти не сохранялось почти никаких впечатлений. Я смутно вспоминал о своем заболевании и жил как бы в пустоте. Я даже не заглядывал в карты, да в этом и не было прямой надобности, так как свой курс прокладывал на миллиметровой бумаге. Мне было необходимо сберегать каждую унцию энергии, чтобы управлять плотом.

Итак, я продвигался со скоростью от шестидесяти до девяноста с лишним миль в сутки. Я боролся за каждый дюйм пространства и готов был вытерпеть любое испытание, лишь бы идти неуклонно вперед!

После того как я миновал Галапагосские острова, меня уже не беспокоило, что лежит на выбранном мною курсе, ибо мне предстояло преодолеть тысячи миль открытого пространства. Помня наизусть все широты и меридианы, я знал, что нахожусь на расстоянии ста пятидесяти миль к северу от Маркизских островов. Я решил держаться подальше от них. Эти острова высокими утесами поднимаются из океана. Они грозили гибелью моему плоту. Там нет закрытых бухт, где можно найти убежище в случае непогоды.

Вообще я не хотел приближаться ни к каким островам до тех пор, пока не достигну цели. Отсчитывая один за другим меридианы, я плыл, постепенно уменьшая отклонение на запад.

Каждый день передо мной вставали все новые задачи и трудности. Все время нужно было по‑новому управлять парусами, штурвалом и по‑разному ставить кили, в зависимости от изменения ветра и зыби.

Пока я сидел и мечтал, странствуя мыслью по Вселенной, океан вокруг меня резко изменился. Луна заходила. Моя золотая планета, горевшая тусклым огнем, повисла над горизонтом. Океан словно был изрезан глубокими долинами. Озаренные лунным светом, они казались неподвижными и напоминали ландшафт Аляски. У меня было такое чувство, будто я когда‑то раньше видел эти долины и шагал по ним.

Сильная зыбь, видимо, была вызвана поворотом ветра к югу.

Небо начало сереть. Сегодня для меня значительный день – я проведу его на соленой воде. Пройдя на нос к левой стойке мачты, я стал на колени и погрузил свою белую эмалированную кружку в океан. Наполнив кружку до краев, я поднял ее к светлеющему небу.

– В тебе сила и благо. Ты дашь мне жизнь. Я смело тебя пью!

С этими словами я поднес кружку к губам.

 

 

Глава XVIII. Чары пения

 

Когда палящее солнце висело над океаном, на носу возле мачты всегда можно было укрыться в тени большого паруса, посидеть в прохладном местечке. В такие дни это было любимое убежище Микки. Там, на краю палубы, сидел и я, погрузив босые ноги в самую синюю и чистую воду в мире.

Большие дельфины, вожаки стаи, укрывавшейся под плотом, плыли на расстоянии десяти футов от меня. Время от времени их золотые хвостовые плавники сверкали на солнце. Я захотел помассировать себе ноги, так как мускулы их постоянно находились в напряжении. Схватившись рукой за веревку, я нагнулся вперед и прямо под собой увидел на глубине нескольких футов длинную темную тень. Акула, должно быть, пряталась в темноте под плотом. Может быть, у нее и не было дурных намерений, хотя я склонен в этом сомневаться. Так или иначе, я быстрым движением убрал ноги.

Был прекрасный день, дул сильный свежий ветер, вызывавший умеренное волнение. Гонимые пассатами, у меня над головой проносились белые облака. Они были для меня как бы мостом между океаном и бесконечным пространством. Я любовался ими и без них был бы подавлен созерцанием вечного неба.

После своей болезни, несмотря на все трудности и изнурительную работу, я прибавил в весе и считал, что нахожусь в хорошей форме. Я испытывал глубокий душевный мир, который так трудно обрести в большом городе, и жалел, что рядом со мной не было жены. Она должна была вместе со мной черпать живительные силы, которые излучали солнце и океан, и наслаждаться покоем, царствующим в этом уединении. Я чувствовал себя эгоистом, так как мне не с кем было разделить свою радость.

Казалось, Икки тоже находился в чудесном настроении. Обычно он на рассвете издавал пронзительный вопль, да на вечерней заре у него вырывался какой‑то зловещий крик. Но по временам он разражался такой странной какофонией звуков, что можно было подумать, что у меня на плоту весело крякает почтенное семейство уток. Иногда мне думалось, что Икки некоторое время жил в какой‑то разнузданной семье. Судя по его выкрикам, в этой семье верховодила весьма сварливая хозяйка, которая швыряла в мужа мисками, когда он возвращался домой пьяным, и осыпала его отборной испанской бранью, а в это время окружавшие ее ребятишки ревели, хохотали и распевали песни. Малютка Икки изображал все это семейство, не требуя внимания или аплодисментов. Порой мне прямо не верилось, что птица способна так мастерски воспроизводить подобные сцены. Икки был бесподобным артистом.

Иногда я обвязывал лапку попугая веревкой и выпускал его из клетки. Очутившись на свободе, он взбирался вверх по канату на снасти и сидел там, хлопая обрубками крыльев, глазея на океан и, без сомнения, мечтая о зеленых лесах и о далеких, увенчанных снегами вершинах Сиерр. Стоило мне зазеваться, как он перекусывал веревку и начинал странствовать по плоту. Я боялся, что в один прекрасный день Микки доберется до попугая. Однако я был уверен, что Икки не сдастся без боя и пустит в ход клюв и когти. Но все же победа наверняка осталась бы за Микки, которая была сильней и проворней.

После болезни я стал по временам мучительно ощущать свое одиночество. Чего‑то недоставало мне, и я уже не был счастлив, как прежде. Каждое утро я с восторгом встречал рассвет и весь день любовался красотами окружающего мира. Но порой становилось тоскливо на душе.

И вот однажды я запел и сразу же понял, что все мое существо жаждало песни. Какую радость доставило мне это открытие! Теперь я был уверен, что преодолел последнее препятствие на своем пути. Теперь я встречу все напасти песней. Я вспомнил, что и раньше, бывало, пел, когда жил в одиночестве в различных частях света. Но никогда пение еще не действовало на меня так сильно, как сейчас. Когда я боролся с канатами или раскачивался высоко на вантах, распутывая снасти и ставя паруса, я во все горло начинал распевать какую‑нибудь старинную матросскую песню, давно позабытую и теперь вновь пришедшую на память. Я бросал в этой песне вызов ветрам и стихиям. Пение облегчало мне работу.

Не поможет ли песня и другим людям, плывущим в одиночестве по морям? Конечно, тут дело было не в достоинствах моего голоса, ибо, должен признаться, я пел не лучше Икки.

Да, люди боятся одиночества. Для большинства людей в Соединенных Штатах, в Эквадоре и Перу было совершенно непонятно, почему я отправляюсь в плавание один, и предприятие мое представлялось им крайне неразумным. Многие считали, что одиночество приведет меня к сумасшествию. Служащие военно‑морской базы в Кальяо, хорошие, испытанные моряки, постоянно задавали мне вопрос: "Solo, senor?" [61]

В прежнее время на Аляске людей, на которых дурно действовало одиночество, каждую весну насильно увозили из уединенных мест. А между тем это были люди железного здоровья, которые переносили невероятные трудности, роясь в мерзлой земле в поисках золота. Это были много повидавшие на своем веку ветераны золотых приисков Австралии, Новой Гвинеи, Калифорнии и Южной Америки.

Мне припомнился один вечер в горах Аляски. Я пришел к бревенчатой хижине золотоискателя, стоявшей на берегу реки Хилей, надеясь там переночевать и отдохнуть, чтобы с новыми cилами двинуться дальше. Но вот в дверях появился мужчина с полуседой бородой и устремил на меня пристальный взгляд. Вид у него был совсем одичалый. Меня обступили со всех сторон лайки, обнюхивая и злобно рыча.

– Ты что‑то не по нраву пришелся моим собакам, – проворчал он. – Какого дьявола люди приходят сюда мне докучать! Проваливай! Держи путь на факторию. – И резким движением руки он указал в сторону долины. – До нее не больше пятнадцати миль. А мне все равно нечем тебя кормить.

И он захлопнул дверь у меня под носом. Взвалив на спину свою ношу, я отправился по тропе, все время чувствуя себя на мушке его винтовки калибра 30‑30. Я слышал, как, захлопывая дверь, он буркнул:

– Будьте все вы прокляты!

На фактории мне сказали, что ближайшей весной золотоискателя увезут из этих мест.

– Вы еще дешево отделались от него. Он наверняка выстрелил бы в вас, если бы вы ударили одну из его собак. Да, его заберут отсюда весной. И здесь он не один такой.

Во Французской Гвиане я встречал каторжников, переживших одиночное заключение. Они были приговорены на сроки от одного года до четырех лет. Редко кто из них выходил в здравом уме. В камерах тюрьмы на острове Сен‑Жозеф заключенные могли хотя бы слышать шаги часового, расхаживавшего по тюремной галерее, слышать его голос и даже видеть его; могли слышать стоны людей в других камерах или прислушиваться к условному перестукиванию через стены. Хотя они страдали, но все же не считали себя совсем отрезанными от мира людей. Те же, которые сидели в строгом заточении, сходили с ума.

Ужас овладевает человеком, который затерян в бескрайном водном пространстве. В прошлую войну многие моряки в одиночестве носились по океану в шлюпке или на плоту после того, как их товарищи погибли от ран или голода. Мне пришлось плавать с такими матросами, и я знал, что с ними произошло. Мы так и говорили про них: "Помешались на плоту".

Ночь уже прошла. Я сидел у штурвала и ел свой завтрак, состоявший из сырой печенки только что пойманного мною двадцатипятифунтового дельфина и из куска его филе в полфунта весом. Печенку и филе я вымочил в лимонном соке. Не слишком аппетитная еда!

В это утро океан вокруг плота так и кишел акулами, но дельфинов не было видно. Летучая рыба упала на палубу, и, насадив ее на крючок, я забросил леску в воду. Наживка была мгновенно схвачена дельфином, который пронесся под водой, как белая стрела. За дельфином устремилась чуть ли не дюжина акул. Я легко вытащил дельфина из воды. Но, очутившись на палубе, он стал неистово биться, стараясь уйти обратно в воду.

Пока я свежевал дельфина и мыл палубу, Микки тихонько сидела, отвернувшись от меня. Затем она приблизилась, чтобы получить свою долю.

Услышав вой ветра и заглянув за бизань, я увидел длинную черную пелену туч – признак приближающегося шквала, который находился еще примерно в полумиле от плота. Чем больше ветра, тем скорее идет плот! Я приветствовал шквалы, помогавшие мне определить надвигавшуюся полосу ураганов.

Вчера я пересек 116‑й меридиан. Запись в вахтенном журнале гласила: "8 августа, 14 часов 51'20” по восточно‑стандартному времени; высота солнца 68°10'5”; 5°29' южной широты и 116°14' западной долготы. Пройдено за день 62 мили. Легкий ветер".

Знаменитый путь, по которому в течение столетий проходили парусники, державшие курс на север от мыса Горн в Сиэтль, Ванкувер, Портланд или Сан‑Франциско, – эти знаменитые в былые дни порты, лежащие между 120‑м и 125‑м меридианами.

Когда‑то, еще мальчишкой, я плавал на борту гордого парусника, оставлявшего за собой пенный след в течении Гумбольдта и летевшего под пассатом с поставленными бом‑брамселями [62]и лиселями [63], и теперь мне виделось это судно, словно гигантский призрак на фоне облаков.

Куда делись они, эти могучие парусные суда, плававшие на север от мыса Горн, из европейских портов и с атлантического побережья? Их нет больше, они затонули под приливами времени вместе с плававшими на них железными людьми. Они выбиты с океанов артиллерийским огнем, штормами или разбиты на скалах подветренных берегов. Их нет больше! В Америке несколько уцелевших парусников заняты перевозкой гуано из Перу. Они курсируют вверх и вниз вдоль побережья. Теперь это старые, не годные к плаванию суда, хотя они все еще несут паруса...

Акулы так и сновали вокруг плота. Длинный Том все еще был здесь, он окончательно стал моим постоянным спутником. Он держался у самого борта плота, все на том же месте, двигаясь, словно тень, и не спуская с меня глаз. Конечно, я мог бы избавиться от него, поймав на крючок, но я решил не заниматься ловлей акул; от них на плоту бывает большой беспорядок. Кроме того, я не хотел создавать на "Семи сестричках" атмосферу убийства. Достаточно того, что приходилось заниматься ловлей дельфинов. Всякий раз, как я вытаскивал дельфина из воды, мне было не по себе – жалко было уничтожать такую красоту, созданную природой. Но со мной была Микки, стоявшая словно безработный в очереди за бесплатным питанием.

Между прочим, акулы далеко не так свирепы, как барракуды [64], но все же доверять им нельзя. Их поведение никак невозможно предсказать. Я видел, как одна акула бросила голову дельфина и вместо нее проглотила чулок, смоченный в керосине, которым я пользовался для чистки фонаря.

Мои руки и пальцы были в таком виде, как если бы я месяцами работал в доках. Ногти были обломаны, обе кисти покрыты болячками, ссадинами и мозолями от непрерывной работы. От постоянного усилия удержать равновесие мои ноги затвердели, как у индейцев‑носильщиков, рысью пробирающихся через Анды с огромной ношей за спиной.

Вскоре после захода солнца, когда на небе еще горела оранжевая полоса, набежал черный шквал. Я подумал было, что мне предстоит провести еще одну тяжелую ночь, каких я немало пережил за время плавания, но вскоре небо прояснилось и взошла луна. Казалось, в это время года в этих широтах не бывает дождей – до сих пор не выпало ни одной капли, а между тем я мечтал о дожде.

Микки сидела около лебедки, освещенная луной, и смотрела тоскующим взглядом. Уже около часа она терпеливо ожидала, когда я приду на нос, чтобы отвязать ее и взять к себе на корму. Это всегда было для нее радостным событием. Если бы я пришел на нос и сказал ей: "Этой ночью ты не должна находиться на палубе – погода штормовая, я буду очень занят и, бегая взад‑вперед, еще нечаянно наступлю на тебя", Микки была бы удовлетворена и забралась бы под лебедку, стараясь не попадаться мне на пути.

Икки, иногда молчавший целые дни напролет, сегодня угостил меня новым номером, он всегда откапывал что‑нибудь новенькое из своего богатого событиями прошлого. На этот раз он представил что‑то вроде сценки в баре. Теперь я уже познакомился с его биографией. Как видно, немного времени ему пришлось прожить в порядочном обществе.

Говорят, попугаи живут сто лет и даже больше. Судя по обширности репертуара Икки, он прожил около столетия. На днях он напугал меня, закричав, как ребенок, которому закатили шлепок за проказы. Я бросился посмотреть, что случилось, опасаясь, что Микки вцепилась ему в горло. Но все было благополучно, попугай сидел в клетке и болтал, по‑видимому предаваясь воспоминаниям. Как только я оставил его одного, он принялся исполнять роль старой ведьмы, один из своих коронных номеров. В этой сценке леди была пьяным‑пьяна, цеплялась за бутылку, словно кто‑то ее отнимал, и слышно было, как у нее стучат зубы. Изображая старуху, попугай извергал поток бранных слов с такой яростью, что голова у него дрожала. Свою руладу он закончил криком, потрясшим до основания мачты. Но по временам Икки сидел безмолвно, словно молодой индеец, наблюдая за всем происходящим вокруг своими живыми красными глазами.

Когда я сказал морякам‑перуанцам на базе, что прихвачу с собой попугая и кошку, они спросили меня, как я назову их. "Айк и Майк", – ответил я. Моряки немного затруднялись произносить эти имена на испанский манер, и я написал их на клочке бумаги.

– А! – воскликнули они. – Икки и Микки!

– Вот‑вот, – подхватил я, – Икки и Микки.

С именами Айк и Майк связан один период моей жизни. Это было еще в 1920 году. Моя семья продала наше маленькое ранчо в Техасе, и мы переехали жить в Сан‑Франциско. Там я поступил работать на верфь клепальщиком. Однажды крошечный кусочек стали отлетел от раскаленной заклепки и попал мне в глаз. Я не обратил на это должного внимания. Но спустя несколько дней был вынужден прекратить работу. С помощью магнита врачи извлекли кусочек из моего глаза. Оказалось, что он вонзился в роговую оболочку и вызвал воспалительный процесс. Мне пришлось в течение шести месяцев ежедневно посещать врача. Один глаз был у меня забинтован, но другим я хорошо видел.

Впервые в моей жизни, с тех пор как я оставил школу, у меня не было никакого занятия, и от нечего делать я принялся рисовать. Я нарисовал серию юмористических рисунков к детским рассказам и назвал эту серию "Айк и Майк".

После того как мой глаз зажил, оставив на память шрам и ухудшившееся зрение, я вернулся в Техас и поступил на работу в Галвестонские доки. Когда работы было мало, я продолжал трудиться над своей серией "Айк и Майк", надеясь, что в один прекрасный день мне удастся продать рисунки. В 1923 году в Кливленде я познакомился с одним из лучших американских карикатуристов.

"Продолжайте упорно работать, – сказал он, – и вы добьетесь успеха. Я окажу вам полную поддержку". Я было принялся работать, но перспектива провести жизнь в большом городе, оторванном от природы, испугала меня. В течение целой недели я боролся с самим собой, часами вышагивая по улицам шумного города. В конце концов я вернулся в Сан‑Франциско, чтобы полуизгнанником бродить по долинам Калифорнии, но быть счастливым...

Вот какая история была связана с именами Айк и Майк, или Икки и Микки, как предпочитали называть попугая и кошку перуанцы.

...Я всматривался в океан и в облака, проносившиеся надо мной вереницей. Крупные созвездия появлялись и проносились по небосводу, словно фантастические всадники.

Каждая ночь, проведенная на "Семи сестричках", казалась мне прекрасней предыдущей.