Историческая форма и приемы ее организации 4 страница

В литературном мифологизме на первый план выступает идея вечной циклической повторяемости первичных мифологических прототипов, появляющихся под разными «масками», своеобразной взаимозамещаемости литературных и мифологических героев. Писатели «подгоняют» созданные ими образы под своих прототипов, акцентируя внимание на необходимых им качествах. В то же время мифологические прототипы редко выступают в своем первичном виде, обычно герои надевают на себя маску того или иного древнего персонажа, принимая на себя и его свойства – Тезей у В. Аксенова в «Кесаревом свечении», Медея из романа Л. Улицкой «Медея и ее дети», Петр Салабонов или Виталий Невейзер из романов А. Слаповского, наконец, Омон Ра – вершитель судеб, парафраз героической судьбы у В. Пелевина в одноименном тексте.

Общей чертой современных авторов становится двоякое использование мифа – как целостной модели и как устойчивого набора символов, связанных с древнейшими архетипами. Автор может отобрать необходимые ему мотивы, как поступает В. Шаров, или использовать готовую модель (А. Слаповский или В. Пелевин).

Чаще других используется эсхатологический миф, являющийся базовой матрицей многих идеологических мифологем, которые наслаивают на него. В последнее время В. Сорокин активно работает с материалом, до недавних пор считавшимся прерогативой массовой беллетристики, – с коллективными мифами об уголовной среде и смежными с ними мифами о «новых русских». Среди них мифы о «золотом веке», о Великой истории, в различных его модификациях; миф о новом человеке и др. Амбивалентность данной схемы позволяет трактовать ее как в положительном, так и в отрицательном смысле. Иногда встречается своеобразный парафраз – «Сердца четырех» (1994) В. Сорокина, где обыгрывается метафора «золотые ручки» и вводится сказочный мотив о гонимой падчерице.

По эсхатологической модели мифа создают свои тексты В. Пелевин («Чапаев и Пустота», 1996), Ф. Горенштейн («Псалом», 1984). В. Пелевин представляет свое прочтение исторических явлений, используя миф о создании нового мира – советской реальности – как первоначальный миф. В. Пелевин прибегает к приему игры, создавая мифологические картины, иллюзорность которых сам же и раскрывает.

Разрабатываемый В. Пелевиным эсхатологический миф комбинируется автором с другими мотивами, способствуя созданию определенной концепции. Используя культурные коды и элементы разных религиозных систем, писатель представляет интерес для исследователя, ищущего «подтекст», «интертекст», особенности постмодернистского мышления. Текст В. Пелевина интересен также элитарному читателю, любящему сложную игру смыслов, и охотнику иной прозы, которого интересуют прежде всего придумываемые автором сюжетные ходы.

В произведениях, посвященных символическому спасению «народной души» (Ю. Буйда, Б. Екимов, В. Попов, А. Слаповский), встречаются разнообразные модификации эсхатологического мифа и попытка синтеза мифологий разных народов, а также канонических и апокрифических мотивов (введение образа Никодимова у А. Слаповского).

В целом попытки писателей должны были вывести их на определенный уровень обобщения, привести к созданию некоторой модели или нового мифа о России. Но для этого синтетически собранные модели должны были выстроиться в целостную картину мира, а писатель – прийти к собственному взгляду на действительность. Подобного философского обобщения, анализа прошлой ситуации и предвидения перспектив будущего нет, поэтому повествование нередко представляет собой просто контаминацию разных источников.

В центре же повествования по-прежнему оказывается условная страна с идеализированными отношениями. Среди них «Внутренняя Монголия» В. Пелевина, «Китеж – Чагодай» А. Варламова, Ордусь в проекте Хольм ван Зайчика, где показан «маргинальный, провинциальный рай, противопоставленный дискредитированному центру», как в романах Н. Катерли, М. Панина. В подтексте каждого произведения звучит одна и та же основная мысль – вся жизнь есть миф.

В прозе Ф. Искандера (Фазиль Абдуллович, р. 1929) встречаемся с соединением двух названных выше приемов – включением мифологического мотива в ряд литературных аллюзий и использованием цельной мифологической модели для создания авторской картины мира (персонифицируемой в истории конкретного рода, к которому принадлежит главный герой). Трактовка рода как модели мира – универсалия мирового фольклора, представленная во многих архаических эпических традициях. В обществе, где возникли эти сказания, представление о государстве еще не сложилось, поэтому его функции выполняет род. Современному автору также не на что опереться, поэтому он и обращается к архаической форме[20]. Однако, воссоздавая героическое прошлое своих предков, он апеллирует не к архаическим, а к значительно более поздним повествовательным формам – несказочной прозе и анекдоту.

В романе «Сандро из Чегема» (первая публикация в России в 1989 г.) писатель выстраивает сложную иерархию персонажей и использует несколько архетипических моделей. Структура романа построена по циклической модели, характерной для несказочной прозы, где связующим звеном служит образ главного героя. Сандро – типичный герой-хитрец. Он и включен в мир, и отъединен от него, поскольку не меняется со временем и даже наделяется бессмертием. Но народная смеховая стихия – лишь одна составляющая сложной системы романа. Другая связана с народным эпосом, о чем автор прямо дает понять перекличкой названий («Сандро и пастух Кунта» – «Сосрыква и пастух»).

В эпических текстах пастух выступает в роли предсказателя судеб и является одной из ипостасей бога-отца Уастырджи. Кунта, как и Сандро, существует вне времени. В заключительном эпизоде романа, спустя тридцать лет после основных событий, когда «иных уж нет, а те далече», Сандро вновь оказывается в Чегеме и встречает Кунту, который все так же пасет своих коз и задает тот же вопрос, что и вначале: «Что слышно?» Но мир вокруг него уже необратимо изменился, «нет ни скотного двора, ни дедушкиного дома, остался зеленый пустырь, на котором паслись чьи-то коровы, одна из них побрякивала колокольчиком. Библейский звук жизни и запустения» («Сандро из Чегема»).

Прием кольцевой композиции романа необходим писателю, чтобы придать своим персонажам символический смысл. Он четко указывает на него во вступлении: «история рода, история села Чегем, история Абхазии и весь остальной мир, как он видится с чегемских высот, – вот канва замысла» («Сандро из Чегема»). Важно, что действие большинства глав-новелл происходит на пиру. Мифологема жизнь-пир также относится к архетипам мирового фольклора. Вместе с тем Ф. Искандер не ограничивается фольклорной трактовкой. Образ пира имеет настолько же фольклорное, насколько и литературное происхождение, отчасти смыкаясь с ранними повествовательными формами, в которых отразилась модель поведения человека того времени.

Писатель мастерски использует широчайшие возможности архетипической модели. В образе Сандро соединены черты многих персонажей. С одной стороны, он – типичный трикстер, веселый обманщик, но вместе с тем мудрый шут, всезнающий и вечный защитник чести и справедливости и безжалостный судья. Полифункциональность образа позволяет писателю создать эпический мир, населенный множеством персонажей. Этот прием также имеет древнее происхождение и всемирное распространение (древнерусская «Повесть о Варлааме и Иоасафе», книга С. – Сабы Орбелиани «Мудрость вымысла» или цикл «Бирбал-наме» о беседах во время пира шаха Акбара и его мудрого шута Бирбала). Герои этих циклов подтверждают свои доводы притчами или вставными историями. Отметим, что все вставные произведения, даже собственно комические анекдоты (рассказы о Сандро и княжне, Сандро и меньшевиках) трактуются Ф. Искандером в новеллистическом духе, главный акцент перенесен с сюжета на проявление благородных или низких чувств.

Однако роман Ф. Искандера представляет нечто большее, чем цикл небольших рассказов, объединенных образом одного героя. Главный интерес автора направлен на создание целостного образа мира, в котором живет и действует его герой. С одной стороны, это традиционное для Абхазии родовое общество. Автор считает, что его устоявшаяся веками структура незыблема и является идеалом, гарантирующим нормальную жизнь каждого человека. В ней первенствует герой с высокими моральными качествами. Для сравнения писатель выстраивает рядом с родовой другую иерархию – уже советскую. Она столь же незыблема, но противоестественна, поскольку чем выше положение ее героев, тем ниже их моральные качества. Вначале писатель вводит в главу «Пиры Валтасара» образы исторических лиц – Сталина, Берии, Лакобы, Калинина. Сопоставляя с ними Сандро, автор снова следует сюжетному типу «Император и пастух», в котором побеждает именно низкий и гонимый герой. Поэтому Сандро видит гораздо дальше и глубже своих оппонентов.

С другой стороны, за образом пира встает и иное, уже библейское обобщение – пир как символ жизни, воплощающий идею суетности всего сущего. Так рамки романа расширяются, и встреча героев Искандера знаменует столкновение двух миров – тоталитарного, олицетворяемого Сталиным и патриархально-родового. Каждый из них является воплощением постоянства и незыблемости. Следовательно, они могут существовать, только если одна система не будет вмешиваться в дела другой. Опосредованные авторское отношение и оценка заключены в форму притчи.

В реальной жизни не происходит гармонизации двух миров, отчего в сознании автора нарастает чувство разочарования, а во внесюжетном повествовании усиливается драматизм. Однако автор сохраняет юмористическое мироощущение: само заглавие «Пиры Валтасара» напоминает библейские события, когда во время пира во дворце вавилонского царя Валтасара на стене появились слова «Отмерено, взвешено, разделено», означающие конец его могущества. В то же время герои, подобные Сандро, продолжают жить. Удачно встроенный миф о бессмертии героя помог писателю создать монументальное повествование, в котором он развернул панораму исторических событий ХХ в.

Своеобразный синтез разных подходов к использованию мифа представлен в романе Т. Толстой «Кысь» (2000). В первом абзаце романа писательница почти дословно воспроизводит начало романа А. Толстого «Петр Первый». Данный прием наводит на мысль о том, что подобная перекличка имеет для нее принципиальное значение, поскольку встречается в некоторых рассказах о детстве, где она создает образ золотого рая. Действительно, как за описаниями Москвы времен Петра, застенков, дворцового разгула в романе А. Толстого видна действительность конца 1930-х годов, так и за реалиями «древней Руси», воспроизведенными Толстой, встает Россия конца ХХ в. Но если А. Толстой все время остается в стилевом поле реалистического романа, то Т. Толстая выходит из него, пользуясь приемами поэтики постмодернизма. Отметим также умелую стилизацию, не перегружающую повествования.

Сюжетно роман «Кысь» Т. Толстой построен как фантастический рассказ о жизни людей после Взрыва, разрушившего их традиционный мир. По структуре роман представляет собой сложное образование, в котором соединяются элементы притчи, сказки, былички, утопической легенды, сатирического произведения. Параллельно раскрываются два плана: один обозначает жизнь героя по имени Бенедикт (сатирический роман в форме жизнеописания), во втором представлены события метафорического мира (соединяются фольклорные структуры, притча, сказка, быличка).

Практически перед читателем авторский миф о современности, к которому постоянно возвращают разнообразные аллюзии и реминисценции, портретные и вещественные детали: «На пепелище, вцепившись обеими руками в кудлатые волосы, бродил Лев Львович, из диссидентов, разыскивая что-то в траве, которой не было»; «А вот это душок!… Это попахивает газетой «Завтра!»». Как обычно, Т. Толстая категорична и даже резка в своих оценках.

Важна семантика имени героя (Бенедикт – благословенный), создающая установку на исключительность его поступков. Но описание их подчеркнуто буднично, ограничивается перечислением обычных ежедневных дел, совершив которые, герой отправляется на работу. Упомянутый нами Лев Львович получает имя, выстроенное с помощью приема градации (его семантика усиливается повтором).

Отметим особый способ организации повествования – автор сразу же вводит в действие. Причем описание пейзажа подчеркнуто реалистично: «Снега лежат белые и важные. Небо синеет, высоченные клели стоят – не шелохнутся». Гротескная деталь «клели» резко меняет тональность, буквально озадачивая читателя неожиданным переходом: «Только черные зайцы с верхушки на верхушку перепархивают». Далее следует подробное руководство: «Если мясо черного зайца как следует вымочить, да проварить в семи водах, да на недельку-другую на солнышко выставить, да упарить в печи, – оно, глядишь, и не ядовитое».

Созданный из трех переплетенных между собой пластов – древнерусского, советского и фантастического – условный мир романа наполнен разнообразными существами, здесь обитают реальные и вымышленные персонажи (Кысь, птица Паулин, черный заяц). Не случайно героя обзывают «кысью», да и он сам чувствует, что легко превращается во сне: «Разве не бродят в тебе ночные крики, глуховатое вечернее бормоталово, свежий утренний визг?»

Фольклоризм «Кыси» проявляется и в том, что в образе главного персонажа соединены типические черты трикстера и «низкого» героя. Невеста героя, прекрасная Оленька, является дочерью «грозного Кудеяра Кудеяровича», у которого «когти на ногах», что вызывает аллюзию с образами чудовищ из русских сказок. В то же время налицо явная перекличка с литературными утопиями, например с романом Р. Бредбери «451 по Фаренгейту». Правда, в отличие от произведения Р. Бредбери, памятники старой культуры не уничтожаются, а собираются в особых хранилищах. Вместо книг используются рукописи, автором которых объявляет себя диктатор. Хранитель чистоты – Главный санитар, изымающий книги, которые находят или приобретают жители. Очевидны скрытые отсылки и к роману-антиутопии Е. Замятина «Мы», который стал для автора своеобразным пра-текстом. Из многочисленных источников Т. Толстая создает новую реальность, построенную уже не на сопоставлении разновременных рядов, а на их перекрещивании.

Одно и то же явление рассматривается ею в двух разных семантических рядах – отсюда и красные сани санитаров (сравним с временной мифологемой «черный воронок»), и бляшки вместо денег (эпическая мифологема), и склады, на которых распределяют товар (историческая), и столовые избы, где герои получают «государственную еду» (временная). Каждая реалия как бы укрупняется, становится символом, несущим отпечаток авторской иронии, выступая как архетип времени (брежневской эпохи). Аллюзивные ряды более резко и отчетливо выражают мнение автора о людском невежестве, о службе государевой, о культуре, чем непосредственные описания. Они являются как бы осколками, припоминаниями, вырванными из окружавшего их контекста. Косвенно проявляется и интертекст, семантика «красный» указывает на значимого для Т. Толстой В. Набокова («Приглашение на казнь»).

Комбинация, параллельное прочтение различных мифологических источников (и литературных – в виде пратекста) в едином мире художественного произведения создают специфический эффект синкретизма. Т. Толстая часто использует его и в других произведениях. Так, интересный пример игры сакральным и светским содержанием представлен в ее рассказе «Лилит» (1987), где комбинируется несколько мифов, а «история рассматривается сквозь призму женского мира», «женского мировосприятия, быта, моды», характерного для художественной структуры мифов, теории взаимного отражения.

Примером иного использования мифа является привлечение отдельных мотивов или знаковых образов. Прежде всего отметим такой базовый образ, как женщина-мать, две различные трактовки которого дает другая писательница, Л. Улицкая. В каждом из образов доминантой служит материнское, порождающее начало[21]. На его основе писательница и создает две модификации этого архетипического образа, построенные на двух разных группах мотивов.

С одной стороны, это мотив чудесного зачатия, использованный в повести «Бронька» (1984). Все дети героини – сыновья «как на подбор, одинаковые, ладненькие и ниоткуда». Она порождает их, как мать-земля, никому и ничему не подчиняясь, просто потому, что такова ее функция.

С другой стороны, это образ Медеи, героини одноименного романа. Здесь Л. Улицкая отходит от традиционной трактовки данного образа: ее Медея унаследовала от мифического прототипа только одно качество – в глазах обычных людей она «волшебница», поскольку обладает особым даром (находить потерянное) и умением лечить людей. Писательница использует иные модификации того же вечного образа – девы, невесты, возлюбленной.

Все остальные грани мифологического образа Медеи, как мстительницы, героини, Л. Улицкую не интересуют. Она показывает женщину, прожившую долгую жизнь в согласии со своим внутренним миром. Вначале кажется, что данная трактовка не связана с каноническим образом Медеи, но это не так: универсальность мифологического образа позволяет каждому автору находить в нем что-то свое. В данном случае взята модель вечной матери, вечной женственности, она реализуется через любовь героини ко всем своим родственникам, поскольку собственных детей у нее нет.

В романе В. Аксенова «Кесарево свечение» (2001) представлен другой мифологический образ – божественного младенца. Писатель создает своеобразный сплав из мотивов греческой и христианской мифологий, соединяя реальные и нарочито ирреальные черты. На своеобразную игру читателю намекает фамилия доктора, который лечит героиню, – Дартаньяк (парафраз имени героя А. Дюма «Д'Артаньян»). Он советует отправиться «в уединенное место с хорошим теплым климатом, ну, скажем, на Эгейское море. Деметра там взяла бы вас под свою опеку».

Персонажи переезжают на остров Родос. Во время ежедневных пробежек на стадионе, где 2200 лет тому назад проходили Пифийские игры, начинается перемещение героя во времени. В сознании персонажа каждый круг равен одному столетию, поэтому в конце пробежки герой видит животных-призраков «из хтонического сонма Аполлона». Приехав на стадион вместе с ним, жена приходит в храм Деметры и находит там гранатовое зерно. Проглотив его, героиня считает, что обрела защиту «всего сонма богов, включая и Крона, и Зевса и Аида!». Этой деталью, передающей героине плодородящую силу богини Персефоны, обыгрывается миф о чудесном рождении будущего героя.

Герой также приходит в храм, но уже в храм Аполлона и произносит там покаянную молитву, Символ Веры, «Отче наш» и «Богородице, Дево, радуйся!». После этого появляется божественный свет, из которого исходит Голос, открывающий высшую волю, и возникает видение:

«<...> одна из колонн превратилась в неизреченную данность, ближе всего напоминающую столб света. Колебаниями этого света она вступила с ним в диалог:

– Человек, ты опасно приблизился к нам, понимаешь ли ты это?

– Прости, Великий Бог, что творю молитву в твоем храме.

– Ступай домой к своей жене, человек, вы не расстанетесь никогда.

Луна закатилась за тучу, померкла неизреченная данность Аполлона, вороны протрубили, волк подвыл, баран проблеял, пискнула мышь и только чета лебедей не проронила ни звука».

Разная семантика животных: ворон (птица) + труба – высший мир; волк, баран – средний (человеческий мир) и, наконец, мышь (нижний мир) создает собирательный образ триединого целостного мира. В. Аксенов создает своеобразный коллаж из мотивов античной и христианской мифологий. Аполлон – бог света у древних греков, а светоносный столб – одна из ипостасей христианского Бога-творца. В то же время писатель не упускает возможности намекнуть на игру упоминанием трубящего ворона (русская присказка «Сидит ворон на дубу да играет во трубу»).

Затем писатель вводит не менее традиционную фольклорную символику – младенец рождается всего через три месяца, быстро растет и уже через месяц понимает человеческую речь и говорит на нескольких языках. Когда ему исполняется три месяца, он говорит своей матери: «Солнце твое останется с тобой, а я ухожу. Не бойся! Я уйду от тебя, но не навсегда. Я буду появляться. Иногда ты будешь чувствовать это сразу, иногда – post factum». Поясним, что под солнцем подразумевается не небесное светило, а его собственный отец, муж героини. Заметим, что данная автором персонификация (Солнце) также двойственна. Она обозначает не только мужа, но и является традиционным эпитетом Иисуса Христа.

Таким образом, мифологическая модель не используется авторами в неприкосновенном виде. Миф становится одним из средств выражения художественной условности, своеобразным «кодом», который и должен разгадывать читатель. Л. Улицкая как бы переворачивает образ Медеи, В. Аксенов раздвигает рамки мессианского мотива, наделяя всех главных героев романа даром вечной жизни.

Только в одном случае, когда речь идет об автопсихологической прозе, данный принцип нарушается. В роли мифа, становящегося сюжетной линией, выступает прошлое самого автора, его героев, их переживания, трансформированные в художественную реальность. Конкретный биографический факт включается в мифологический сюжет и объясняется через особую образную систему и мотивы. С таким подходом мы встречаемся в воспоминаниях писателей.

Для создания мифологического плана в структуру мемуарного повествования могут инкорпорироваться самые разные фольклорные формы как прозаические, так и поэтические. Прежде всего это мифы, а также производные от них – предания, легенды, сказки и «несказочные» жанры – фабулаты, мемораты, былички. Они вводятся мемуаристами для оттенения происходящего или дополнения описываемого. Иногда в них дается авторская характеристика основного повествования.

В 90-е годы многие писатели пытаются представить свое прошлое в форме мемуарно-биографического романа, выстраивая возможные сценарии поведения в период 1960-1970-х годов. Можно говорить об условности ситуации, необходимой автору для создания особого плана, где доминирует авторское осмысление событий. Подобный подход к собственному прошлому обусловлен желанием автора представить свой путь иначе, чем он прожит, стремлением уйти в мир выдуманных связей и отношений или передать не столько собственные впечатления, сколько воспоминание о них.

Обобщим сказанное. Мифологическое восприятие мира основывается на законах мифа, схема которого развертывается перед читателем и насыщается образами, основанными и на мифологемах, и на элементах разных мифологических систем. Как правило, они не выступают в прямом виде, а выполняют функцию архетипов, основы, на которой писатель конструирует свои образы. При этом традиционные образы (из античной, русской, западноевропейской мифологий), сосуществуют на равных с собственно авторскими. Создаваемые в определенной временной период, они иногда встречаются у разных писателей, превращаясь в символы.

Анализ произведений последнего десятилетия ХХ в. показывает, что движение к мифу как одной из возможных форм современного литературного процесса происходило постепенно, не сразу отрабатывалась и сама методика его использования. Так же постепенно определялся и круг наиболее популярных мотивов, сюжетов и тем. Чаще всего писатели обращаются к мифологическим текстам, мотивам или образам, создавая на их основе текстовое пространство произведения.

Миф использовался для организации структуры произведений, мифологические образы несут в себе и собственное архетипическое содержание, и необходимую для автора идею. Отдельные приемы (метафоры, символы, изобразительные средства) также используются в структуре произведений.

В последнее десятилетие ХХ в. изменились не только способы использования мифа писателями, но и само содержание этого понятия. Неомиф почти не связан с древними сюжетами, он не воссоздается, а создается как целостная конкретно-историческая форма. Сохраняется лишь этологическая функция мифа и его нормативное значение – он продолжает оставаться тем, во что читатель должен безусловно и безоговорочно поверить, отождествляя себя с предметом веры.