Невидимые граждане незримого общества 2 страница


Рассказанные жизни и прожитш истории


Нведение


 


уровня иерархии и общественного положения, от того, сколь щедрыми или скудными ни были бы их таланты и возможно­сти.

Все это может быть, как полагает Беккер, сумасшестви­ем, но это можно счесть и рациональным ответом на усло­вия, которых людям не дано изменить, но с последствиями которых они вынуждены мириться. Как бы то ни было, об­щество «манипулирует этим», как манипулирует оно и осоз­нанием добра и зла, но в данном случае свобода его маневра более широка, а его ответственность более серьезна, посколь­ку люди уже вкусили от Древа добра и зла, но только лишь слышали о Древе жизни, не зная вкуса его плодов.

Там, где существует употребление, есть и возможности для злоупотребления. И грань, отделяющая употребление от злоупотребления как орудия трансцендентности, была и ос­тается весьма горячо (пожалуй, даже наиболее горячо) оспа­риваемой линией из всех, когда-либо проведенных челове­ческим обществом; скорее всего, она еще долго будет оста­ваться таковой, поскольку плоды с Древа жизни пока еще не замечены на должным образом лицензированных торговых прилавках. Задачей любой экономики является управление редкими ресурсами, а судьба экономики трансцендентности со­стоит в том, чтобы предоставлять и распределять заменители очевидно отсутствующих ресурсов: управлять движением сур­рогатов, которые должны лишь представлять «настоящий товар» и делать жизнь сносной даже в его отсутствии. Глав­ное их применение состоит в том, чтобы предотвратить (или, если это невозможно, отсрочить) момент открытий, подоб­ных грустному прозрению Леонардо да Винчи, сказавшего: «Я думал, что учусь жить, а на самом деле учился умирать», - муд­рости, которая иногда может способствовать расцвету гения, но чаще приводит к параличу воли. Именно поэтому предла­гаемые и находящиеся в обороте жизненные смыслы не мо­гут быть рассортированы на «верные» или «ошибочные», ис­тинные или мошеннические. Все они дают удовлетворение, различающееся эмоциональным наполнением, глубиной и длительностью, но любому из них далеко до подлинного удов­летворения потребности.


Отсюда вытекают два следствия. Первое - это изумитель­ная изобретательность культур, «основным призванием» ко­торых являются поставки все новых, пока еще не проверен­ных и не опороченных стратегий трансцендентности, и по­стоянное воскрешение доверия к продолжающимся поискам, несмотря на то, что путь первопроходцев петляет между ра­зочарованием и отчаянием. Торговля жизненными смысла­ми - это самый конкурентоспособный из рынков, и, учиты­вая, что «предельная полезность» предлагаемых товаров вряд ли снизится, следует предположить, что спрос, диктующий конкурентоспособное предложение, никогда не исчезнет. Второе - это внушающая благоговение возможность наживать капитал на неосвоенных и неистощимых запасах энергии, ге­нерируемой постоянной и никогда не утоляемой до конца жаждой поиска смысла жизни. Эта энергия, если ею должным образом овладеть и направить в нужное русло, может найти самые разнообразные применения: благодаря своей вездесущ­ности и разнообразию она представляет собой целиком и полностью культурный «мета-капитал», материал, из которо­го могут быть построены и строятся многочисленные и раз­нообразные формы «культурного капитала». Любой вид со­циального порядка может быть представлен как сеть каналов поиска жизненных смыслов и передачи открытых формул. Энергия трансцендентности поддерживает ту оживленную де­ятельность, которая и называется «социальным порядком»; она делает его как нужным, так и достижимым.

Выше мы предположили, что отделение «верных» жиз­ненных смыслов и формул от «ошибочных» представляет собой задачу, которая не только сомнительна, но и, в случае попытки решить ее, обречена на провал. Это, однако, не оз­начает, что все предлагаемые жизненные смыслы равноцен­ны; из того, что ни один из них не попадает точно в цель, не следует, что все отклоняются от нее одинаково далеко. Каж­дая культура живет изобретением и передачей из поколения в поколение смыслов жизни, и всякий порядок держится на манипулировании стремлением к трансцендентности; одна­ко порождаемую этим стремлением энергию можно употреб­лять (или злоупотреблять ею) по-разному, а выгоды от каж-


Рассказанные жизни и прожитые истории


дого ее применения непропорционально распределять сре­ди «клиентов». Можно сказать, что сущность «социального порядка» заключена в перераспределении, в дифференциро­ванном размещении ресурсов и стратегий трансцендентнос­ти, произведенных культурой, а задача всех социальных по­рядков состоит в регулировании доступности этих ресурсов и в превращении ее в главныйфактор стратификации и важней-шуюмеру социально обусловленного неравенства. Обществен­ная иерархия со всеми ее привилегиями и лишениями выстра­ивается из различных систем оценки жизненных формул, опи­сывающих те или иные способы человеческого бытия.

Именно в сфере регулируемого обществом перераспре­деления капитализированной «энергии трансцендентности» можно попытаться разумно поставить вопрос об истинности и ложности смыслов жизни и получить на него правильный ответ. Энергия может быть «злоупотреблена», что и случается, когда возможности осмысленной жизни ограничиваются, утаиваются или представляются искаженными, а энергия на­правляется в сторону от их обнаружения. Общественная ма­нипуляция жаждой трансцендентности неизбежна, если ин­дивидуальная жизнь должна быть прожита, а коллективная жизнь - продолжиться; но существует тенденция к излишней манипуляции, скорее уводящей в сторону от предлагаемых жизнью возможностей, нежели приближающей к ним.

Эта излишняя манипуляция особенно порочна, когда воз­лагает вину за несовершенство вырабатываемых культурой жизненных формул и за порождаемое обществом неравенство распределения ресурсов их материализации на тех мужчин и женщин, для которых все это и предназначено. Здесь нахо­дит свое воплощение один из тех случаев, когда (пользуясь вы­ражением Ульриха Бека) институты, признанные преодолевать проблемы, превращаются в институты, их порождающие [4]; «человека, с одной стороны, заставляют принять на себя весь груз ответственности, а с другой - ставят в зависимость от условий, которые ему не подвластны» [5] (а в большинстве случаев даже неведомы); в таких условиях «жизнь конкрет­ного человека становится биографическим решением системных противоречий» [6]. Снятие вины с институтов и возложение


ее на отдельных лиц, объявляемых неадекватными, помога­ет либо рассеять потенциально разрушительное раздраже­ние, либо трансформировать его в стремление к самоцензу­ре и самобичеванию, а иногда даже перенаправить на муче­ние и истязание собственного тела.

Вколачивание в сознание мысли о том, что «в обществе нет больше спасения», и превращение этой мысли в расхо­жее правило житейской мудрости (а это легко можно разгля­деть на поверхности современной жизни) приводит к тому, что коллективные, общественные орудия трансцендентнос­ти отрицаются, прячутся на «второе дно», и человек остает­ся наедине с той задачей, решить которую самостоятельно большинство людей не имеет никакой возможности. Нарас­тающая политическая апатия и заполнение публичного про­странства интимностью личной жизни; «крах общественно­го человека» Ричарда Сеннетта; стремительное угасание ста­рого искусства укрепления и упрочения социальных связей; шизофреническое желание самостоятельности и одновремен­ная боязнь быть всеми забытым (вечное колебание между «дайте мне больше пространства» и макбиловским «я так ус­таю от самой себя»); раскаленные добела страсти, сопровож­дающие отчаянный поиск новых сообществ и расщепление уже найденных; неослабевающий спрос на новые и усовер­шенствованные карательные режимы, с помощью которых подвергается пыткам чье-то отданное на заклание тело (что парадоксально сочетается с культом тела как «последней ли­нии обороны», которую надо отстоять в борьбе не на жизнь, а на смерть, и в то же время как источника бесконечной се­рии, все более и более приятных ощущений, возникающих в результате провоцируемых возбуждений, не говоря уже об устойчиво растущей популярности снадобий, беспрестанно производимых химическими, электронными или социальны­ми способами, чтобы в различные моменты жизни то обо­стрять ощущения, то понижать их тонус, а иногда и вовсе по­давлять их) - все это может иметь общие корни, уходящие ко «второму дну».

Однако тенденция остается общей на обоих уровнях: ус­ловия, в которых люди конструируют свое индивидуальное су-


Рассказанные жизни v прожитие истории


Введение


 


ществование и которые определяют диапазон и последствия их выбора, выходят (или выводятся) за пределы их сознатель­ного влияния, в то время как упоминания этих условий либо вымарываются, либо уводятся на нечеткий и редко использу­емый задний план историй, которые люди рассказывают о своей жизни, пытаясь найти или придумать логику этих ис­торий, позволяющую превратить их в понятные символы межличностного общения. Как упомянутые условия, так и сами повествования претерпевают процесс непрекращаю­щейся индивидуализации, хотя суть этого процесса в каждом случае различна: «условия», какими бы они ни были, - это то, что случилось с кем-то, что пришло без приглашения и не уходит, как бы ты этого ни желал, в то время как «жизнеопи­сания» - это истории, которые сами люди рассказывают о собственных свершениях и упущениях. Иными словами, мож­но говорить о разнице между чем-то, принимающемся за дан­ность, и чем-то, по поводу чего возникают вопросы «почему» и «как». Это, так сказать, семантические различия в терми­нах. Момент же наибольшей социологической значимости состоит в том, как раскрываются термины в процессе вер­бального оформления рассказа, то есть в том, как и где по ходу повествования проводится граница между деяниями человека и условиями, в которых он действовал (и, конечно, не мог действовать иначе).

Марксу принадлежит знаменитое изречение о том, что люди делают историю, но делают ее в обстоятельствах,кото­рых не выбирают. Мы можем перефразировать этот тезис, как того требует «политика жизни», и сказать, что люди сами определяют свой образ жизни, но в условиях, которые не за­висят от их выбора. Как в оригинальной, так и в обновлен­ной версиях этот тезис можно понимать так, что сфера усло­вий, не зависящих от нашего выбора, и область действий, бла­гоприятных для расчетов, оценок и решений, разделены меж­ду собой и остаются таковыми; что, хотя их взаимодействие и создает проблемы, сама существующая между ними грани­ца несомненна: она объективна и не подлежит обсуждению.

Между тем предположение о «заданности» границы само по себе оказывается важным, если не решающим фактором,


делающим «условия» тем, чем они являются: ограничениями, которых не выбирают. «Условия» лимитируют человеческий выбор, поскольку оказываются внешними по отношению к жизненным играм с их целями и средствами, иммуноустой-чивыми к человеческим предпочтениям. Как выразился У.И.Томас, то, что люди полагают истинным, имеет тенден­цию становиться истинным именно вследствиеэтого (точнее, это становится совокупным результатом индивидуальных дей­ствий). Когда люди говорят, что «варианту 'ж ' нет альтерна­тивы», 'х ' автоматически перемещается из арены действий на территорию задающих их «условий». Когда люди говорят, что сделать уже ничего нельзя, они действительно больше ничего не смогут сделать. Процесс индивидуализации, воз­действующий как на условия, так и на повествования о жиз­ни, нуждается в двух опорах для своего продвижения: силы, устанавливающие диапазон выбора и отделяющие реалисти­ческие сценарии от досужих мечтаний, должны быть четко отнесены к сфере «условий», в то время как жизнеописания должны ограничиться хождением на цыпочках от одного предлагаемого варианта к другому.

Поэтому жизни прожитые и жизни рассказанные тесно взаимосвязаны и взаимозависимы. Можно сказать, что, как это ни парадоксально, истории, рассказанные о жизни, вме­шиваются в прожитую жизнь еще до того, как она прожива­ется и о ней становится возможным рассказать... Как это вы­разил иными словами Стюарт Холл, «по причине нежелания до бесконечности расширять территориальные притязания наших рассказов, представления о вещах, равно как 'механи­ка' и режимы формирования этих представлений, играют в культуре конституирующую, а не просто рефлексивную, пост­событийную роль» [7]. Повествования о жизни якобы дикту­ются скромным желанием внести («на основе ретроспектив­ного взгляда», «учитывая усвоенные уроки») некую «внутрен­нюю логику» и смысл в жизнь, которую они описывают. На самом же деле свод правил, которые осознанно или неосоз­нанно соблюдаются при таком повествовании, не менее силь­но влияет на жизни, о которых рассказывается, чем на само повествование и на выбор злодеев и героев. Человек прожи-


Рассказанные жизни и прожитые истории


Введение


 


вает свою жизнь, как историю, которой предстоит быть рас­сказанной, но способ, каким история будет соткана, опреде­ляет технику свивания нити самой жизни.

Можно утверждать, что рубеж между «фоном» и «действи­ем» («структурой» и «институтами», pasceih и poiein) являет­ся наиболее горячо оспариваемой границей, определяющей контуры карты Lebenswelt (жизненного пространства) и, кос­венно, траектории жизненных путей. На этом рубеже идут самые ожесточенные идеологические бои; вдоль этой грани­цы зарываются в землю бронемашины и самоходные орудия, принадлежащие враждующим идеологиям, - и все это, чтобы сформировать «воображаемое», «здравый смысл», то есть «запретную для перехода линию», защищенную от выпадов мысли и заминированную на случай забредшего воображения. Несмотря на всю серьезность усилий, эта граница постоян­но перемещается; в общем, это странный рубеж, поскольку сомнение в нем оборачивается наиболее эффективной фор­мой возражения. «Вещи не таковы, какими кажутся», «они не таковы, какими вы их считаете», «не так страшен черт, как его малюют» - подобных воинственных кличей защитники этой границы вполне резонно боятся более всего, как боятся их и ораторы, толкующие со своих кафедр о божественных вердиктах, законах истории, потребностях государства и за­поведях разума, с немалым трудом постигнутых ими. Разра­батывая практическую и теоретическую стратегию культуро­логических исследований, составивших впечатляющий бри­танский вклад в ту часть современного обществоведения, ко­торая имеет дело с проблемами познания, Лоуренс Гроссберг предположил, что концепция «артикуляции» («процесса, ус­танавливающего связь между практическими шагами и их ре­зультатами и в то же время предусматривающего, что дей­ствия могут иметь иные, нередко непредсказуемые послед­ствия») наиболее удачно схватывает стратегическую логику битв, идущих на рассматриваемом рубеже:

«Артикуляция представляет собой конструирование одно­го набора отношений из другого; она зачастую приводит к раз­рыву либо нечеткости одних связей ради установления или под­черкивания других. Артикуляция - это непрерывная борьба за


изменение композиции действий в пределах меняющегося ба­ланса сил ради переосмысления возможностей посредством изменение контекста, то есть самого определения сферы от­ношений, в которую заключена практика» [8].

Артикуляция - это такая деятельность, в которую все мы, вольно или невольно, вовлечены; без нее никакой опыт не воплотится в рассказе. Однако еще не было случая, чтобы артикуляция делала такие крупные ставки, как претензия на создание всеобъемлющей истории жизни. В этом случае было бы поставлено на карту оправдание (либо, что тоже возмож­но, неоправдание} колоссальной ответственности, посред­ством неотвратимой «индивидуализации» возлагаемой на чьи-то плечи, на чьи-то персональные плечи, и только на них. В нашем «обществе индивидов» все неприятности, которые только могут случиться с человеком, подразумеваются само­навлеченными, а та обжигающе горячая вода, под которую он неожиданно может попасть, объявляется им самим вски­пяченной. За все то доброе или злое, что наполняет жизнь человека, он может благодарить или, напротив, винить толь­ко себя и никого другого. И то, как рассказываются «исто­рии всей жизни», возводит это предположение в ранг ак­сиомы.

Любая артикуляция открывает одни определенные воз­можности и закрывает некоторые другие. Отличительная чер­та рассказываемых в наши дни историй состоит в том, что они описывают индивидуальные жизни в манере, исключающей либо подавляющей (т. е. мешающей артикуляции) возможнос­ти отслеживания связей, соединяющих судьбы отдельных лю­дей с путями и средствами функционирования общества как целого; более того, она отрицает саму необходимость обраще­ния к этим путям и средствам, уводя их на задворки жизнен­ных устремлений личности и представляя в качестве «чистых фактов», которые рассказчики историй не могут ни оспорить, ни подвергнуть обсуждению независимо от того, действуют ли они в одиночку, группой или коллективно. Если же стоящие над индивидом факторы, формирующие течение личной жиз­ни, невидимы и непостижимы, сложно уловить выгоду «объе­динения сил» или «действий плечом к плечу», а побуждение


Рассказанные жизни и прожитые истории


Введение


 


участвовать (не говоря уж о серьезном вовлечении) в том, как формируется человеческое состояние, как складываются кол­лективные межличностные отношения, слабо или же вовсе от­сутствует.

В последнее время многое делается в области исследова­ний так называемой «рефлексивности» современной жизни; по сути дела, все мы - «индивиды по установлению», являю­щиеся скорее «политиками от жизни», чем членами полити­ческого целого, - становимся рассказчиками вынужденно и лишь редко (если вообще) находим для наших историй более-интересные темы, нежели мы сами, чем наши эмоции, чув­ства и переживания. Дело, однако, в том, что наша игра в жизнь, основными элементами которой выступают наши са­морефлексии и рассказы, протекает так, что правила самой игры, набор карт и манера перетасовки колоды лишь изред­ка подвергаются оценке, гораздо реже становятся предметом изучения, и почти никогда - темой серьезного обсуждения.

Молчаливое согласие продолжать игру, исход которой может быть предрешенным (хотя это невозможно утверждать наверняка), равно как и отсутствие видимого интереса к тому, почему и как перевес оказывается не на стороне игроков, представляется многим проницательным умам настолько странным и противным разуму, что они перебирают одно за другим все разновидности зловещих сил и противоестествен­ных обстоятельств, стремясь объяснить, как подобное может происходить в столь крупных масштабах. Странное поведе­ние показалось бы менее необычным и более объяснимым, если бы актеры были вынуждены капитулировать - ввиду при­нуждения или под угрозой насилия. Но упомянутые актеры суть «индивиды по установлению», обладающие свободой вы­бора; кроме того, как мы все знаем, можно завести лошадь в воду, но нельзя силой заставить ее пить. В такой ситуации ищутся иные объяснения, которые якобы находятся в «мас­совой культуре»; при этом «средства массовой информации», обвиняемые в специализации на «промывании мозгов» и под­мене серьезных размышлений дешевой развлекаловкой, и «рынок, ориентирующий на потребление», в вину которому ставится приверженность обману и соблазнам, выдаются за


главных злодеев. Иногда «массы» выступают объектом сочув­ствия как злосчастные жертвы заговора рынка и средств ин­формации, иногда их обвиняют в слишком активном непро­тивлении заговорщикам, но так или иначе предполагается некое коллективное умопомрачение; попадание в западню не может быть сочтено «соответствующим разуму».

Несколько более льстят человеческим существам трактов­ки, допускающие присутствие разума на сцене: да, люди пользуются своими умом, навыками и немалой профессио­нальной осведомленностью, пытаясь выйти из положения, но знания, которые им предлагаются, исходят от мошенни­ков, вводят в заблуждение и дают мало шансов понять под­линные причины их мытарств. Не то чтобы людям недоста­ет разума и здравого смысла; скорее, реальность, с которой они вынуждены всю жизнь иметь дело, обременена первород­ным грехом фальсификации истинно человеческого потен­циала и ограничивает возможности эмансипации. Люди не иррациональны и не одурманены, но как бы прилежно они ни изучали жизненный опыт, вряд ли они найдут стратегию, которая была бы в состоянии помочь изменить правила игры в их пользу. Таково, вкратце, то разъяснение, которое осно­вывается на [концепции] «идеологической гегемонии». Со­гласно ему идеология не столько представляет собой четко выраженное кредо, набор утверждений, требующих постиже­ния и веры, сколько инкорпорирована в образ жизни людей, пропитана теми путями, какими люди действуют и какими они соотносятся между собой. После обретения гегемонии наме­ки и подсказки, уводящие в неверном (с точки зрения инте­ресов действующих лиц) направлении, густо разбрасывают­ся по всему тому пространству, на котором совместно живут эти действующие лица, и их уже нельзя ни избежать, ни ра­зоблачить, пока люди строят свои «жизненные планы» и пла­нируют собственные действия, руководствуясь лишь своим жизненным опытом. Не требуется никакого промывания мозгов - погруженность в повседневную жизнь, определяе­мую заранее установленными и предписанными правилами, оказывается вполне достаточной, чтобы удерживать действу­ющих лиц в рамках обозначенного курса.


Рассказанные жизни и прожитые истории


 


Введение


 


Идея «идеологии» неотделима от идеи власти и господ­ства. Она является неотъемлемой частьюконцепции, соглас­но которой идеология отвечает чьим-то интересам; правите­ли (правящий класс, элиты) - вот кто обеспечивает свое гос­подство посредством идеологической гегемонии. Но для до­стижения этого необходим «механизм», который иногда от­крыто, но по большей части скрытно начинал бы культурные крестовые походы, утверждающие господство того вида куль­туры, который способен подавить волнения и удерживать подчиненных в повиновении. Идеология без культурного «крестового похода», ведущегося или еще только планирую­щегося, стала бы похожей на ветер, который не дуст, или на реку, которая не течет.

Однако крестовые походы, как и иные войны, да и вооб­ще все стычки, в том числе и самые жестокие, являются (как отметил Георг Зиммсль) формами социального общения. Борьба предполагает противостояние, «битву», и тем самым означает взаимное участие воюющих сторон, взаимодействие между ними. «Культурные крестовые походы», прозелитизм, обращение в свою веру, очевидно, предполагают такое учас­тие. Это заставляет человека заинтересоваться, не потеряла ли сегодня «идеологическая гегемония» как средство объяс­нения популярности неадекватных артикуляций своей убеди­тельности, независимо от того, обладала ли она таковой при других, ныне исчезнувших обстоятельствах.

[Подошли к концу]времена прямого общения между «гос­подствующим» и «подчиняющимся», воплощенного в систе­ме постоянного контроля и ипдоктринации, теперь они, ка­жется, заменены (или заменяются) более аккуратными, утон­ченными и гибкими экономическими средствами. Именно распад прежних тяжелых конструкций и отмена жестких и строгих правил обрекли людей на ощущение ненадежности их положения и породили всеобщую неуверенность в действи­ях, сделали излишними неуклюжие и дорогостоящие методы прямого контроля. Когда, по выражению Пьера Бурдье, 1а precarite est partout (нестабильность наблюдается повсюду), паноптикумы с их обширным и неуправляемым штатом над­смотрщиков и контролеров могут быть закрыты и расфор-


мированы. В той же мере можно обойтись и без проповедни­ков с их нравоучениями. Риск более совершенен в их отсут­ствие. Ощущение риска оказывается новой, более надежной гарантией подчинения, поскольку в условиях, когда люди по­ставлены перед необходимостью справляться со своими про­блемами собственными силами, к сожалению, недостаточны­ми для установления контроля над нынешней ситуацией, труд­но предположить возможность возникновения у них мыслей о будущих изменениях своего положения. Разъединение ста­ло в наши дни самой привлекательной и широко практикуе­мой игрой. Быстрота действий и особенно скорость ухода от опасных последствий, прежде чем они будут обнаружены, -это самые популярные ныне приемы власти.

В наше время власти предержащие не желают впутыва­ться в проблемы и неприятности управления и контроля; еще более не хотят они брать на себя обязательства, вытекающие из долгосрочных установок и соглашений, заключенных до того момента, «пока не разлучит нас смерть». Они возвысили до ранга наивысшей заслуги атрибуты мобильности и гибко­сти, легкости передвижений, быстрого решения проблем и непрерывных перевоплощений. Имея в своем распоряжении массу ресурсов, соответствующую диапазону выбора, они счи­тают новую легкость не иначе, как плодотворным и потому весьма радостным обстоятельством. Однако эти атрибуты, превращаясь в отсутствие выбора, в обязательные каноны все­общего поведения, порождают массу человеческих страда­ний. В то же время (и тем же манером) они лишают игру воз­можных осложнений и тем самым страхуют ее от всякой кон­куренции. [Всеобщность] риска и принцип TINA* идут по жиз­ни рука об руку. И лишь вместе они могут уйти из нее.

Почему же все мы, побуждаемые к действию неудобства­ми и рисками, присущими самому нашему образу жизни, так часто переключаем свое внимание и направляем свои усилия на объекты и цели, явно не связанные с реальными источ-

Аббрениатура, составленная автором из первых букв английских слов there is no alternative' (альтернативы не существует). - Прим. ред.


Раюсазанные жизни и прожитые истории


Введение


 


       
   
 
 

 

никами этих неудобств и рисков? Как получается, что наша энергия, энергия разумных существ, каковыми мы являемся, порожденная жизненными неприятностями, не направляется на «разумные дели» и используется скорее для сохранения, чем для устранения причин существующих проблем? В частности, каковы причины того, что истории, которые мы сегодня рас­сказываем и которые с удовольствием выслушиваем, редко, если вообще когда-нибудь, выходят за пределы узкого и упор­но ограждаемогокруга частной жизни и собственной субъек­тивности? Эти вопросы в последние годы стали (пора в этом признаться) мучительными для меня. Предлагаемое собрание лекций и очерков, прочитанных и написанных за последние три года, выступает свидетельством этихмучений.

Перечисленные выше вопросы - это тот единственный элемент, который объединяет темы этой книги, которые в иной ситуации остались бы разрозненными и мало относя­щимися друг к другу. Поиск ответа на них был моим основ­ным мотивом, а приближение с разных сторон к ускользаю­щему, нельзя не признать, ответу было моей главной целью. Я уверен, что активное участие в продолжающихся усилиях по переосмыслению того меняющегося состояния, в котором оказываются «все более индивидуализируемые индивиды», борющиеся за внесение смысла и цели в свои жизни, являет­ся при нынешних обстоятельствах (которые я попытался вкратце обрисовать в своей книге «Растекающаяся модерни-ти») главнейшей задачей социологии.

Эта задача не состоит (и не может состоять) в «корректи­ровке здравого смысла» и утверждении истинного подхода к социальной реальности взамен расхожих представлений, свой­ственных досужему знанию. Суть задачи не в том, чтобы зак­рыть прения, а в том чтобы открыть их; не в выборе человеком достойных реализации возможностей, а в предотвращении от­казаот их анализа, в противостоянии их подмене или просто­му уводу из поля зрения. Призвание социологии заключается в наши дни в сохранении и расширении той части человеческо­го универсума, которая является предметом дискурсивного изу­чения,и тем самым в спасении ее от закоетенения, от превра­щения в состояние, когда выбирать становится не из чего.