Демократия на двух фронтах

Еще Аристотель научил нас отличать oikos, эту знакомую и удобную, хотя иногда слишком шумную и бурную область частной жизни, где мы ежедневно и лицом к лицу встречаем знакомых, разговариваем и обсуждаем способы совместного существования, от ecclesia, той удаленной области, которую мы редко посещаем лично, но где ставятся и решаются вопросы, затрагивающие жизнь каждого из нас. Но есть и третья территория, расположенная между этими двумя: agora, пространство, не являющееся в полной мере ни частным, ни публичным, но сочетающее в себе черты обоих. Именно здесь «публичное» и «частное» встречаются, их представляют друг другу, они знакомятся и на трудном пути проб и ошибок учатся искусству мирного (и полезного) сосуществования.

Agora - родина демократии. Пульс демократии может измеряться по частоте, с которой она посещается, по числу людей, которые приходят сюда, и по тому времени, которое они здесь проводят. Именно во время этих визитов совершается сложная работа по переводу языка oikos на язык ecclesia. Демократия, собственно говоря, представляет собой непрерывный перевод с «общественного» языка на «частный», преобразование частных проблем в заботы общества и превращение идеи общественного благоденствия в проекты и задания, затрагивающие отдельных людей. Как и любой перевод, он далек от совершенства и открыт для исправлений. И как все переводы, он открывает пусть и небольшие, но новые пласты смыслов в исходном тексте. Фридрих Шлейермахер учил нас, что интерпретация состоит в постоянно вращающемся «герменевтическом круге». Так же можно трактовать и пере-

вод. Демократия – это своего рода «круг перевода». Когда перевод останавливается, демократия заканчивается. Демократия не может, не противореча своей природе, признать любой перевод завершенным и более не подлежащим обсуждению. Демократическое общество можно распознать по никогда не ослабевающему в нем подозрению, что его работа еще не закончена, и оно еще не стало достаточно демократичным.

Корнелиус Касториадис считает, что никакая иная формула не схватывает лучше суть демократии, чем «edoxe te boule kai to demo» («совет и народ признают нижеследующее хорошим»), которая использовалась афинянами как обычная преамбула к принимаемым ими законам, обязательным для исполнения. Сказать: «признается хорошим» – это не то же самое, что [сказать] «является хорошим». То, что признается хорошим сегодня, может уже не быть таковым завтра, когда совет и народ снова соберутся на agora. Законы, принима­вшиеся на таких собраниях, могли действовать лишь как приглашения к да­ль­нейшим собраниям. Диалог между ecclesia и oikos никогда не может исчерпаться.

Возможности и сама осуществимость этого взаимодействия зависят от одного условия – автономности как общества от его членов, так и их самих от общества. Граждане должны быть автономными – свободными формировать собственное мнение и свободными сотрудничать ради воплощения слов в дела. И общество должно быть автономным – свободным устанавливать свои законы и сознающим, что нет лучшей гарантии их доброкачественности, чем самое серьезное и неукоснительное осуществление свободы. Эти две автономии дополняют друг друга, но лишь при условии, что охватываемые ими территории пересекаются, и совпадающая область содержит все, что необходимо для удобства коллективной жизни. Ожидание того, что «то, что признается хорошим» обеими сторонами, обретет силу закона, который обе стороны будут выполнять и которому они будут подчиня­ться, делает непрекращающийся диалог между советом и народом значимым, а их регулярные встречи – достойными затрачиваемых на них усилий. Чтобы видеть смысл в осуществлении своей автономности, граждане должны знать и верить, что общество, требующее от них размышлений и труда, также является автономным.

Если именно в этом и состоит демократия, то сегодня она подвергается угрозе с двух сторон. Одна опасность исходит от нарастающего бессилия ecclesia, общественных структур, утрачивающих способность узаконить «то, что признается хорошим», а также выполнять узаконенное. Другая, связанная с первой, проистекает из постепенной деградации искусства общения между ecclesia и oikos, искусства соотнесения общественных вопросов и личных проблем. Судьбы демократии решаются сегодня на двух фронтах, где ей противостоят эти две угрозы.

Начнем с первой угрозы: власть становится все более оторванной от политики. Власть, как отмечает Мануэль Кастельс, течет, в то время как все политические институты, изобретенные и укрепившиеся на протяжении двухсотлетней истории современной демократии, остаются неизменными. Власть в на­ши дни глобальна и экстерриториальна; политика территориальна и локальна. Власть свободно перемещается со скоростью электронных сигналов, не считаясь ни с какими просранственными препятствиями (Поль Верилио считает, что, хотя некрологи в адрес истории пока преждевременны, мы безусловно присутствуем при кончине географии: расстояния теряют всякую значимость). Политика, однако, не имеет другого представителя, кроме государства, суверенитет которого, как и ранее, определяется (и ограничивается) пространственными рамками. Власть измеряется возможностью избежать обязательств, освободиться от них и исчезнуть быстро или мгновенно, в то время как симптомом безвластия становится неспособность ограничить или хотя бы замедлить подобные движения. Сохранение возможности быс­тро «исчезнуть» оказывается основой стратегии глобальной власти, а принцип «нанести удар и отскочить в сторону» – ее излюбленной тактикой.

Существует расширяющаяся пропасть между внешними границами институционализированного политического контроля и сферами, где намеренно или по недосмотру решаются наиболее важные для человеческой жизни вопросы. Эти сферы лежат за пределами досягаемости суверенного государства, и по сей день остающегося единственной общностью, в которой воплощена и законодательно закреплена демократическая процедура. Какие бы попытки (в основном нерешительные) ни предпринимались группой суверенных государств с целью совместно заполнить эту пропасть, они безнадежно проваливались, что можно видеть на примере беззубых Уругвайских резолюций или полной неспособности прийти к единой позиции по столь важным вопросам, как генная инженерия или клонирование. Война в бывшей Югославии продемонстрировала многие важные перемены, но стала также и последним гвоздем, забитым в гроб того суверенитета государств, который на протяжении большей части современной истории лежал в основе мирового порядка и демократической практики, свидетельством бесполезности Организации Объединенных Наций, которая отвечает на вызовы глобализации, основываясь на принципе государственного суверенитета как на своей исход­ной точке. Сегодня мы не видим в исторической перспективе ничего даже отдаленно напоминающего глобальную демократию.

Энтони Гидденс, пытаясь наглядно изобразить путь, по которому течет современная жизнь, использует метафору джаггернаута (образ «джаггернаута», гигантской колесницы, под которую верующие, охваченные религиозным экстазом, якобы бросались ради того, чтобы быть счастливо раздавленными и превращенными в бесформенную массу, был принесен из Индии ее английскими правителями и заменил в британской системе образов библейского Молоха). Вне зависимости от того, уместна ли такая метафора для понимания динамики модернити, она безошибочно схватывает логику глобализации.

Конечно, в наше время религиозный экстаз охватывает только придворных поэтов предприимчивой власти или ее проповедников типа Фрэнсиса Фукуямы или Томаса Фридмена. Для трезвомыслящих государственных мужей (Staatsmаееnner) безбожного времени вполне сгодится модернизированная версия государственной идеологии (Staatsraеson); признаком величественного благоразумия все увереннее становится формула TINA (аббревиатура, сложенная Пьером Бурдье из принципа «There Is No Alternative» – альтернативы не существует, – и представляющая собой кредо приверженцев глобального свободного рынка): если мы не можем остановить игру и победить ее инициаторов, остается лишь присоединиться к играющим. Так или иначе результат один и тот же. Политическая мудрость сводится к тому, чтобы широко открыть двери свободному движению финансового и торгового капитала и сделать страну соблазнительно привлекательной для этих кочевников, сведя к минимуму правила и придав рынкам капитала и труда максимальную гибкость. Еcclesia, таким образом, использует свою власть для того, чтобы отказаться от нее. Правительства борются друг с другом за право соблазнить джаггернаут проехать по их землям.

Клаус Оффе заметил несколько лет назад, что наша сложная социальная реальность стала такой непробиваемой, что любое критическое замечание по поводу ее механизмов кажется бесполезным и не приносит практических результатов. Но «жесткость» бифштекса сама по себе отражает лишь остроту вашего ножа и зубов. Если ножа на столе больше нет, а зубы, здоровые или больные, удалены один за другим, то разделывать бифштекс просто нечем...

Вот почему самая сложная из политических загадок заключается сегодня не столько в том «что следует делать», а в том «кто может сделать это, даже если бы мы и знали, что». Так как эффективность действий обычно обусловлена возможностями инструмента, наиболее разумные люди мало чего ожидают от своих местных ecclesia, ибо слишком хорошо понимают, сколь ограниченной стала свобода их маневра. Тем, кто озабочен благосостоянием oikos, встречи на agora для обсуждения общих интересов, способов их удовлетворения и защиты все больше кажутся напрасной тратой времени и сил. Что касается профессионалов ecclesia, то у них, похоже, больше нет даже причин посещать agora. В конце концов, они мало что могут добавить к дебатам, кроме призывов принять все как оно есть и потреблять все имеющееся в наличии самостоятельно, с помощью личных ножей и зубных протезов, покупаемых за собственные деньги.

Agora обезлюдела. Но пустой она оставалась недолго. Ее опять наполнили звуки - на этот раз отраженные от oikos. Как заметил остроумный британский рассказчик Питер Устинов: «Это свободная страна, мадам. У нас есть право разделять ваше уединение в общественном месте». Ален Эренберг, французский социолог, назвал один из будних вечеров в октябре 1983 года поворотным пунктом во французской культурной (и не только культурной) истории: тогда некая Вивиан объявила миллионам телезрителей о том, что ее муж, Мишель, страдает преждевременным семяизвержением и что, естественно, она никогда не испытывала удовольствия от секса с ним. С этого момента бесчисленные ток-шоу и чэт-шоу стали главным окном в мир человека, и телевизионные каналы распахнули такие окна во всех уголках земного шара. Через них зрители увидели людей, рассказывавших о своих интимных переживаниях, никогда прежде не выставлявшихся публично, и главный вывод, многократно ими услышанный ad nauseam, состоял в том, что каждый из нас обречен мучительно решать одни и те же проблемы, причем решать их в одиночку, полагаясь на свои выносливость и изобретательность, подкрепляемые лишь с помощью технических новинок, опытным взглядом обнаруживаемых в гигантских супермаркетах.

«Частное» вторглось на территорию общественного, но отнюдь не для того, чтобы взаимодействовать с ним. «Частные» проблемы, даже когда они подробно обсуждаются на публике, не обретают нового качества; «частное», скорее, только укрепляется в своем частном характере. Телевизионные откровения «простых людей», таких, как Вивиан и Мишель, и «эксклюзивные» газетные сплетни о личной жизни звезд шоу-бизнеса, политиков и других знаменитостей становятся публичными уроками, подтверждающими пустословие общественной жизни и доказывающими тщетность надежд, связанных с чем-то менее частным, чем частные проблемы и частные методы их решения. Сегодня одинокие граждане приходят на agora только для того, чтобы побыть в компании таких же одиночек, как они сами, и возвращаются домой, еще более утвердившись в своем одиночестве.

Таким оказывается «гордиев узел», по рукам и ногам связывающий будущее демократии: возрастающее бессилие социальных институтов разрушает интерес к общественным проблемам и общим позициям, в то время как исчезающие способность и желание переводить частные страдания в плоскость общественных проблем облегчают работу тех глобальных сил, которые способствуют этому бессилию и кормятся его результатами. Чтобы разрубить этот узел, необходимы проницательность и храбрость Александра Македонского.

Насилие - старое и новое

На протяжении вот уже многих лет в США борьба с терроризмом как внутри страны, так и за ее пределами остается главной заботой федеральных властей и служит основанием для направления все большей части национального дохода в бюджеты полиции и вооруженных сил. «Терроризм» стал тем распространенным словом, которое упоминается всякий раз, когда флот или авиация посылаются на выполнение нового задания, запускается в производство новый тип самонаводящихся ракет, а на жителей самих американских городов накладываются все более жесткие ограничения. Концепция «терроризма» оказывается особенно полезной, если в какой-то части мира кто-то решает оказать угнетению вооруженное сопротивление, особенно если оно становится сопротивлением властям, давно уже переставшим противиться американской «программе глобализации», предполагающей свободную торговлю и открытые границы. По словам профессора Герберта Шиллера из Сан-Диего, только за последнее десятилетие иранцы, ливийцы, палестинцы и курды были осуждены (в основном государственным секретарем Соединенных Штатов Мадлен Олбрайт) как террористы. До этого, в течение последних пятидесяти лет, американская армия и ее союзники выжигали напалмом и иным образом истребляли террористов в Корее, Доминиканской Республике, Вьетнаме, Никарагуа, Ираке и многих других странах [1].

Нет сомнения, что терроризм предполагает жестокость и кровь, и люди, называемые «террористами», стремятся и готовы убить столько народа, сколько необходимо для орга-

низации или продолжения их общего дела. Но проблема состоит в том, что навешивание ярлыка «террористов» на людей, которые стреляют, бомбят или жгут других людей, зависит не столько от самой природы их действий, сколько от симпатий и антипатий тех, кто печатает такие ярлыки и приклеивает их надежным клеем, чтобы хорошо держались. Если бы не эти ярлыки, террористов можно было бы спутать с их жертвами - как и сделал тот не назвавший своего имени британский солдат в Косово, который поделился своими сомнениями с корреспондентом газеты «Гардиан» Крисом Бэрдом: «Я думаю, нас неправильно сориентировали относительно Освободительной армии Косово. Они - террористы, и мы выиграли за них их войну. Не только сербы, но и этнические албанцы боятся их» [2].

Террористы совершают насилие; точнее, мы называем насилием то, что делают террористы. Такое легко «выворачиваемое наизнанку» определение показывает, сколь трудно дать определение насилию, обращаясь исключительно к внешним признакам поступка. Да, характерная черта насилия -это заставлять людей делать то, чего они не хотят делать и чего в иных случаях они бы делать не стали; да, насилие означает методом запугивания заставлять людей действовать против своей воли, оно лишает их права выбора; да, ради достижения таких результатов наносятся увечья, причиняется боль, путем демонстрации обгорелой плоти и луж крови среди населения распространяется страх, усугубляемый слухами о том, что мужчины и женщины, достаточно смелые и самонадеянные, чтобы оказать сопротивление, сгорели в огне или пролили свою кровь. Все это правда, но это еще не вся правда. Не любое жестокое, кровопролитное, беспощадное попрание человеческой свободы, не каждое нарушение телесной целостности человека могут быть отнесены к рубрике «насилие». Для подведения таких действий под это понятие и их соответствующего осуждения должны быть выполнены некоторые другие условия, связанные не с характером действий, а с вовлеченными в них личностями, а также целями, которые им приписываются или ими самими провозглашаются. Что касается жертв их действий, они вряд ли смогут заметить раз-

ницу: все равно они окажутся окровавленными, изгнанными из своих домов, лишенными собственности или жизни, и ощущения от этого останутся одинаковыми независимо от того, являются ли мотивы истинными или ложными. Боль остается одинаковой независимо от того, вызвана ли она «побочными эффектами» или стала преднамеренным результатом. Более существенно, что жертвы вынуждены полагаться лишь на заявления своих мучителей, когда дело доходит до решения вопроса о том, каковы были истинные их намерения и какой допускается масштаб «по­бочных эффектов», чтобы исходные высокие цели не утратили своего благородного облика.

Короче говоря, насилие остается понятием исключительно спорным. В основе дискуссий вокруг него лежит вопрос легитимности. Насилие есть нелегитимное использование силы, точнее – использование силы, которому отказано в легитимности. Провозглашение акта, принуждающего людей действовать против их воли, или навсегда лишающего их шанса на какие бы то ни было, вольные или невольные, действия, «актом насилия» не прибавляет новой информации к описанию самого этого акта, но лишь подвергает сомнению право совершивших его лиц прибегать к использованию силы, а заодно и лишает их возможности самим определять, какие слова использовать для описания собственных действий. В борьбе за власть насилие является одновременно и средством, и наградой. Такая двойственная роль проистекает из главной цели этой борьбы, каковой выступает придание легитимности использованию силы.

В своем проницательном анализе «литературной жизни» Пьер Бурдье высмеял «позитивистские» исследования, в которых предпринимается попытка составить перечень характерных и «объективных» черт литературы, якобы позволяющих «объективно» устанавливать, что является, а что не является «литературным произведением», и кто является, а кто не является «писателем». Выступая против таких помыслов и намерений, Бурдье отмечает, что «одной из главных задач борьбы, идущей в пределах литературной или художественной сферы, оказывается определение границ самой этой сферы», т.е. совокупности людей, «имеющих законное право участвовать в такой борьбе». Обсуждаемая проблема – это «определение легитимной практики» и, в конечном счете, установление права формулировать «официальные», то есть к чему-то обязывающие,определения [3]. Я считаю, что этот анализ, хотя он и касается борьбы внутри литературных и художественных кругов, имеет непосредственное отношение к нашей теме: все, что говорит Бурдье о динамике литературной сферы, справедливо и для более широкого класса «социальных сфер». Все области социального, сколь бы различны и специфичны они ни были, какими бы иструментами они ни пользовались и какими бы результатами ни характеризовались, это «сухой остаток» прежней борьбы за власть; все они сохраняют свою форму благодаря непрерывному продолжению этой борьбы. Сущность же всякой власти состоит в пра­ве давать официальные определения, и главным призом в борьбе за власть служит обретение или сохранение права устанавливать свои собственные, и, что не менее важно, лишать юридической силы или игнорировать исходящие из противоположного лагеря определения.

Как заметил Эдвард Сэд, размышляя о последствиях эскалации насилия в Косово,

 

«Международный трибунал, объявивший Милошевича военным преступником, потеряет доверие, если, следуя тем же критериям, откажется выдвинуть обвинения в адрес Клинтона и Блэра, Мадлен Олбрайт, Сэнди Бергера, генерала Кларка и всех тех, кто в то же самое время нарушал все нормы приличия и законы войны. На фоне того, что Клинтон сделал с Ираком, Милошевич выглядит почти дилетантом».

 

Можно уверенно утверждать, что наивность этих замечаний является преднамеренной. Без сомнения, Эдвард Сэд, один из наиболее глубоких исследователей недостатков и слабых мест нашей цивилизации, должен знать, что критерии, которыми руководствовался Международный трибунал, были связаны не со степенью жестокости или с масштабами человеческих страданий, этой жестокостью порождаемых (не говоря уже о таких эфемерных и неуловимых категориях, как «приличие»), а с правом быть жестоким; и, таким образом, критерии трибунала оставались одними и теми же и в отношении Милошевича, и в отношении Клинтона. Именно на основании этих критериев первый был объявлен преступником, а другому было позволено наслаждаться славой за то, что он поставил его на колени. Возможно, что несколько лет назад, когда принцип территориального суверенитета государств еще не рухнул под натиском глобализации, «те же» критерии заставили бы вынести оправдательный приговор Милошевичу и выдвинуть обвинения в агрессии – незаконном, по определению, насилии – против сил НАТО.

Во всех операциях по установлению и наведению порядка легитимность так или иначе становится главной проблемой и обсуждается наиболее горячо. Борьба идет из-за грани, отделяющей правильное (т.е. ненаказуемое) использование силы и принуждения от неправильного (т.е. наказуемого). «Война против насилия» ведется во имя монополии на использование силы. «Устранение насилия», объявляемое целью такой войны, представляется как ситуация, в которой эта монополия больше не оспаривается. «Ненасилие», рассматриваемое как атрибут цивилизованного общества, предполагает не отсутствие использования силы, а лишь отсутствие ее неуполномоченного использования. Именно поэтому война против насилия никогда не может быть выиграна, а само понятие «ненасильственного социального порядка» оказывается крайне противоречивым.

Наша современная цивилизация считает «устранение насилия» одной из главных задач в деле установления порядка. Приняв внешнюю форму проекта модернити [за его суть] и пренебрегая собственно программой действий, потерявшейся за этой формой или принявшей более приятные очертания, многие теоретики стали утверждать, что современное общество ориентировано на «смя­г­чение» условий человеческого существования и постепенное исключение насиль­ственных методов наведения порядка. Но и по сей день они испытывают крайнее разочарование от собственных попыток документально подтвердить наличие прогресса, хотя после каждого изменения обстановки и правил продолжающейся игры противостоящих сил они заранее празднуют прорыв, кажущийся столь близким. Проблема, порождаемая внесением в игру изменений, состоит в том, что невозможно постоянно обновлять обещания лучшей жизни без переоценки прошлого: то, что в свое время считалось триумфом цивилизованности, по прошествии некоторого периода приходится описывать как историю жестокого, вызывающего дрожь насилия – это относится, например, к «умиротворению» «диких племен» в Индии или укрощению американских индейцев и австралийских аборигенов. То, насколько уязвимы и подвержены изменениям границы между насилием и «несущим культуру прогрессом», наглядно видно на примере проблем американских учебников истории, порицаемых, осуждаемых, обливаемых грязью и в результате один за другим изымаемых как «политически некорректные», т.е. не совпадающие с чьими-то идеями о законности использования оружия в той или иной ситуации.

Отсюда вытекают два важных следствия.

Во-первых, невозможно сколь-либо объективно утверждать, является ли современная история историей нарастания или ослабления насилия, равно как невозможно изобрести способ «объективной» оценки общего уровня насилия.

Следует начать со своевременного напоминания Людвига Витгенштейна о том, что «никакой вопль страданий не может быть громче, чем вопль отдельного человека… Опять-таки, никакое страдание не сравнится с тем, которое выпадает на долю одного человеческого существа…Планета в целом не может испытать большего страдания, чем одна душа» [5]. Но даже если кто-то и попытался бы опрометчиво отмахнуться от этого предупреждения против общепринятой, но обманчивой, тенденции сводить вопрос страдания к вопросу о количестве страдающих, это не снимает проблему того, что трактовка применения силы как «актов насилия» является слишком непоследовательной и изменчивой, чтобы допустить серьезное отношение к стохастическим рядам, как бы прилежно и скрупулезно они ни были исследованы и сопоставлены. Всем оценкам исторических тенденций на­силия, как прежним, так и нынешним, вряд ли суждена долгая жизнь; они обречены быть столь же спорными и вызывающими сомнения, как и сама легитимизация использования силы и подведение его под понятие насилия, прямо зависящее от такой легитимизации.

Во-вторых, вопреки декларациям о намерениях, которые сопровождают воплощение в жизнь и утверждение идей «цивилизованного порядка», вряд ли когда-нибудь будет принята последовательная и решительная позиция в пользу отрицания насилия. К осуждению насилия можно было бы относиться серьезно только в том случае, если бы оно распространялось и на осуждение использования силы как таковой, но ничего подобного не просматривается. Проповедники и стражи порядка не могут не пребывать в состоянии растерянности, когда дело доходит до вопроса о полезности и необходимости использования силы. Сама идея наведения порядка не выходила бы на авансцену, если бы на ее пути не существовало препятствий или врагов, которых необходимо подавить, принудить к подчинению ради торжества порядка. Абсолютно толерантный, всепозволяющий порядок есть противоречие в определении. Сами по себе наведение и защита порядка состоят, главным образом, в освобождении широкого набора насильственных мер от того позора, который сохраняется за насилием; их целью является лишь перераспределение легитимности. Охрана порядка оказывается борьбой за искоренение насилия как незаконного использования силы в той же мере, в какой остается попыткой узаконить использование силы, если последнее «полезно и необходимо». Осуждение силы и принуждения может быть только избирательным и чаще всего неоднозначным.

Восприятие случайного, «обычного» и «нормального» использования силы как «насилия» изменяется в зависимости от степени легитимности социального устройства. Если претензии того или иного строя на легитимность выглядят слабыми и плохо обоснованными, большая часть усилий, предпринимаемых ради поддержания порядка, будет воспринята как насилие; и наоборот, вызов его легитимности будет воплощаться в сомнениях [по поводу его прав применять силу] и осуждении предпринимаемых им мер как насилия. Отказ в праве использования силы равнозначен отказу признать легитимность существующей власти, и такой отказ обычно ассоциируется с претензиями на власть со сороны соперничающих сторон. В переходные эпохи большинство случаев использования силы, встречающихся в повседневной «упорядоченной» жизни общества, оценивается общественным сознанием как насилие.

Наша эпоха [также] является переходной – и переход этот представляется не менее глубоким и всесторонним, чем тот, что ознаменовал рождение общества модернити. Поэтому не приходится удивляться распространенности ощущения, что «мы живем в жестокое время», и убежденности людей в нарастании масштабов насилия. Когда рушатся старые леса и подпорки повседневных институтов, мало какие (если вообще какие-нибудь) «насущные потребности», прежде воспринимавшиеся как неотъемлемая часть жизни, неприятные и раздражающие, но требующие молчаливого принятия, кажутся столь же очевид­ными и неизбежными, как прежде.

Получив законный статус, использование силы отходит на задний план повседневной жизни, перестает быть в центре внимания. Оно редко попадается на гла­за и становится как бы «невидимым»; и чем более привычным, повторяющимся и монотонным становится применение силы, тем меньше оно имеет шансов привлечь к себе внимание. Только в случае, когда заведенный порядок начинает испытывать давление или разрушается, силовые приемы, прежде поддерживавшие его, становятся вполне различимыми. Именно в этот момент в глазах своих жертв применение силы обретает все признаки насилия, становясь недопустимым, неоправданным и непростительным, опасным посягательством на права и свободы личности.

Однако это только часть дела. Возрастающая частота, с какой люди прибегают сегодня к использованию силы, которая, выходя за институционализированные рамки, может классифицироваться лишь как насилие, не должна сбрасываться со счетов как ********* (trompe-l’oeil) и списываться на смятение умов, естественное для переходного периода.

Наша эпоха является переходной постольку, поскольку прежние структуры разрушаются или демонтируются, но альтернативных структур, обладающих в рав­ной мере узаконенным статусом и призванных занять их место, пока не существует. Может показаться, что сами матрицы, в которые заливались человеческие отношения ради придания им необходимой формы, брошены в плавильный котел. Лишенные таких форм, все модели отношений начинают вызывать подозрения в той мере, в какой они оказываются неопределенными и уязвимыми, подверженными сомнениям и открытыми для обсуждений. И дело уже не просто в том, что нынешние человеческие отношения, как и все социальные атрибуты эпохи модернити, требуют определенных усилий для подгонки их под некую модель, а в том, что подобные модели не являются больше «заданными». Эти модели сами превратились в задачи, которые приходится решать в условиях отсутствия «нормативного регулирования» и четких критериев, позволяющих считать задачу решенной. Забавная игра, в которой правила и цели являются в то же время и главным призом!

Так как формирование моделей не имеет заранее определенного предела и не существует готовых образцов, по которым можно проверить направление этой работы и, тем более, оценить масштабы достигнутого прогресса, оно может осуществляться только методом проб и ошибок. Выработка новых парадигм представляется сегодня непрерывным экспериментированием. Исходные гипотезы, которые должны проверяться в экспериментах, оказываются неопределенными или вообще отсутствуют; сама цель экспериментирования становится темой для эксперимента.

Процесс создания новых моделей методом проб и ошибок, как правило, принимает форму «разведки боем». В военной практике этот термин означает завязывание боя с противником с целью оценки его ресурсов, оборонительных и наступательных возможностей и, таким образом, определения того, какого ответа на собственные гамбиты мо­жно ждать, или насколько надежно защищенной можно считать выбранную позицию. В некоторых случаях попытки провести разведку боем, коротким, но напряженным, предпринимаются, когда стратегический план составлен, подписан и остается только проверить, сколь реалистичны надежды на успех. Но иногда случается и так, что «разведка боем» используется для выяснения того, насколько широк диапазон возможных действий. Если планы еще не разработаны, определение целей будет зависеть от результатов предварительных боевых стычек и от выводов, сделанных относительно силы и решительности сопротивления, с которым, по всей вероятности, придется столкнуться.

Постоянно растущие масштабы «семейного» и «уличного» насилия требуют двухступенчатого объяснения. Во-первых, благодаря все более явной слабости прежде всесильных, очевидных и не вызывающих сомнения моделей отношений, значительная часть повседневно воспроизводившихся силовых мер лишается былой легитимности и все чаще воспринимается в на­ши дни как насилие. Во-вторых, новая изменчивость и гибкость отношений, освобожденных от рамок прежних моделей, допускает широкое использование хитростей, присущих «разведке боем»: мощь и изобретательность сторон, их способность быстро восстанавливать силы подвергаются ежедневному испытанию с целью выяснить, насколько можно расширить собственную территорию, сколь далеко продвинуться, не опасаясь контратаки, и как долго противоположная сторона будет терпеть наскоки и уколы, прежде чем «соберется с силами» и достойно ответит. Все это представляется «использованием силы, находящейся в поисках легитимности», и в течение того времени, пока искомая легитимность не достигнута и не защищена надежным образом, подобная «проверка силой», по определению, является актом насилия. Если новые модели не возникают, а условия перемирия нужно постоянно поддерживать, причем в некоторых ситуациях оговаривать заново практически ежедневно, то использование силы, всегда лежащее в основе «мирного сосуществования», может еще неопределенно долгое время оставаться облеченным в наряд насилия.

Перемены в «классификации» иллюстрируются вдруг получившими название формами семейного и уличного насилия – супружеские изнасилования, издевательства над детьми, сексуальные домогательства на службе, преследования, вымогательства и т.д. Явления, которые призваны обозначить эти вызывающие возмущение и панику модные словечки, отнюдь не новы. Они существовали рядом с нами на протяжении долгих лет, но к ним либо относились как к «естественным» и сносили их безропотно наряду с другими нежелательными, но неизбежными жизненными неприятностями, либо же они просто оставались незамеченными, как и прочие черты «повседневности». Достаточно часто под вывесками супружеской верности, близости родителей и детей или искусства ухаживания они восхвалялись и даже активно насаждались наряду с другими неотъемлемыми элементами миропорядка (ведь так называемая «социализация» в конечном счете и заключается в принуждении людей добровольно выполнять то, что обязывают их делать принятые в обществе правила). Новые названия отражают не столько сами обозначаемые ими явления, сколько отказ по-прежнему спокойно мириться с ними. Можно сказать, что эти новые названия – своего рода вопросительные знаки, заменяющие точки. Явления, которые они описывают, вызывают сомнения, их легитимность оспаривается, их институциональные основы непрочны, от них больше не исходит дух надежности и постоянства – а незаконное принуждение, как мы помним, и есть насилие.

Поскольку старые модели уже не кажутся обязательными, поддерживавшие их силы не внушают больше трепета и послушания, а потому и не ощущают себя непреодолимыми; но при этом не обнаруживается никаких новых моделей, способных хотя бы претендовать на всеобщее одобрение и прочные институциональные основы, не говоря уже о реальном обретении ими того и другого – все новые и новые ситуации воспринимаются как изменчивые, неопределенные и спорные и в силу этого требующие бдительности и боеготовности. Наше общество становится все более «военизированным», а насилие, обвинения в насилии и ожидание насилия превращаются в главное средство отстаивания прав индивидов или групп. Старый принцип si vis pacem, para bellum (хочешь мира, готовься к войне) кажется актуальным как никогда – для всей социальной системы сверху донизу, будь то на глобальном, местном или внутрисемейном уровне.

Подозрение в насилии само по себе представляется глубоким источником тревоги: в условиях, когда проблема легитимности постоянно остается нерешенной и обсуждаемой, любые претензии, возникающие вследствие проживания в едином сообществе, в одном доме или в одной семье не могут быть свободными от обвинений в откровенном или скрытом насилии. Неудивительно, что перманен­тный страх перед насилием подсказывает людям «стратегию разъединения»: территориальная обособленность достигается с помощью современных аналогов крепостных рвов и подъемных мостов (таких как охранники в подъездах, огороженные кондоминиумы, скрытые системы видеонаблюдения и вооруженные патрули), принцип «пусть лишь смерть разлучит нас» заменяется «пробными браками» и неустойчивыми псевдосемейными союзами, которые можно расторгнуть по первому требованию в силу нескованности взаимными обязательствами.

Институционализированные модели разрушаются и дезинтегрируются на всех уровнях общественной организации, принося одинаковые последствия: на всех социальных уровнях все новые и новые типы взаимодействия переходят в разряд насилия, в то время как акты насилия, напоминающие «разведку боем», становятся неотъемлемой чертой процесса непрерывного разрушения и воссоздания властных иерархий. Два уровня заслуживают здесь особого внимания: первый, до недавнего времени занятый государством и нацией, слившимися в единое целое, и второй, прежде не слишком институционализированный и остававшийся до последнего времени фактически «ничейной территорией», но сейчас активно осваиваемый нарождающейся «глобальной» или, по определению Альберто Мелуччи, «планетарной» системой.

Формирование государств в эпоху модернити было историей насилия, совершавшегося относительно небольшой группой наделенных естественными богатствами и удачливых этносов над множеством находившихся на более низких стадиях развития, мелких и несчастных национальных групп, – «потенциальными», но «не реализовавшимися» нациями. История пишется победителями, а поскольку подавление побежденных меньшинств, сопровождавшееся их физическим или культурным истреблением, лишало их возможности написать собственные истории, то История оказалась изложенной и повторяемой как поучительный и возвышенный рассказ о прогрессе, о процессе культурного развития, о постепенном, но непрекращающемся проникновении идеалов добра в повседневную жизнь и очищении взаимоотношений между людьми от насилия. Если взглянуть на этот процесс с высоты нашего времени, это очищение оказывается похожим, скорее, на успешную ликвидацию неузаконенного принуждения и институционализацию «ес­тественного характера» принуждения, исходящего от законной власти, вплетение его в ткань социальных связей. Несмотря на неоднократные переписывания этой картины, проблема насилия на протяжении многих десятилетий сводилась к вопросам антиобщественных, криминальных элементов. И только когда бурная история становления национальных государств оказывается успешно забытой, становится различимой четкая и более не оспариваемая грань между принуждением, наряженным в одежды «защиты закона и порядка», и «неприкрытым» и «диким», но случайным и эпизодическим насилием, которое легко найти и изолировать.

Но теперь и в этой сфере все изменилось. По мере разрушения суверенитета государств под давлением глобализации и значительного снижения пороговых требований, позволяющих претендовать на самоопределение, поддерживавшиеся властями обязательная ассимиляция и инкорпорирование национальных меньшинств вкупе с уничтожением их самобытности (модернизированная версия леви-строссовской этнологической категории антропофагической стратегии, основного метода наведения порядка, ранее применявшегося национальным государством) становятся невозможными; спорадические по­пытки прибегнуть к подобным мерам оказываются вопиюще неэффективными. В этих условиях использование альтернативных методов (современного варианта ан­тропо­эмической стратегии Леви-Стросса) – размежевания, взаимного отделения, конфискации имущества и депортации – становится соблазном, которому трудно противостоять. Каждый, кто не может быть ассимилирован, должен быть уничтожен или выслан за пределы сообщества, которое, когда дело доходит до установления и защиты моделей сосуществования, способно положиться только на единообразие своих членов. Для возникающих новых государств политика принудительной ассимиляции и подавления местных традиций, памяти, обычаев и диалектов уже не представляется возможной или практически осуществимой. Мы вступили в эпоху этнических чисток как определяющего элемента стратегии строительства наций.

Возникающие нации, стремящиеся к созданию собственных национальных государств, не могут похвастаться уже утвердившимися, завоевавшими авторитет институтами, способными поддержать их хрупкую, активно оспариваемую и скорее постулируемую, нежели реальную, идентичность. Им еще предстоит выкристаллизовать себя из смешения культур, языков, верований, в которых они были растворены; им еще предстоит дистиллировать свою идентичность посредством отделения и изоляции друг от друга комнентом безнадежно перемешанного раствора. Но так как они не могут прибегнуть к «узаконенному принуждению», то все, что бы они ни сделали для достижения своей цели, может классифицироваться лишь как насилие.

И насилия здесь не может не быть: для возникающих наций безумие убийства – не столько вопрос жизни и смерти, сколько рождения или мертворождения. Мало что может заменить, если вообще может, «исходное преступление» в его качестве надежного связующего средства, надолго объединяющего прежде раз­розненных индивидов и превращающего их в компактное и сплоченное национальное сообщество. Только будущая «суверенная нация» способна захотеть и реально оправдать участников [преступления], сняв с них обвинение в насилии и эффективно защитив их от наказания, равно как и от преследующего их чувства вины. Таким образом, самыми страшными врагами образующихся наций оказываются перебежчики, сомневающиеся, равнодушные и безразличные; чем грязнее будут руки большинства, тем более широкой и острой станет потребность их вымыть, и только «суверенная нация» будет обладать властью, достаточной, чтобы объявить их чистыми. Насилие необходимо прежде всего для того, чтобы заставить всех, кто назначен быть патриотами, принять участие в насильственных действиях, даже если они этого не слишком хотят. Официальные и публично объявленные врагами объекты «этнических чисток» оказываются в рамках такой логики несчастными жертвами «побочного ущерба», неизбежного в ходе усилий по «смы­канию рядов» государств и наций, борющихся за свое рождение.

Новые вспышки насилия на локальном уровне, когда-то усмирнные под руководством суверенных национальных государств, вряд ли проявились без прогрессирующего разрушения этого суверенитета под давлением обстоятель­ств, возникающих на уровне «планетарной системы». Обращения к насилию на этих двух уровнях тесно связаны и взаимозависимы, но каждый уровень имеет собственные проблемы и способен вызвать к жизни особый вид насилия.

На уровне наций, стремящихся к образованию собственного государства, ставкой в межэтническом конфликте выступает территория. Тот, кто остается на поле битвы после ее окончания, выигрывает войну. Какая бы тактика ни была выбрана, она предполагает прямое столкновение с противником. Необходимость последнего усугубляется ранее обсуждавшимся фактором – солидарной ответственностью за преступление: участие в жестокостях должно быть личным, прямым и неоспоримым, а воспоминания о нем – яркими и нестирающимися. В этом отношении тот тип насилия, который связан с «рождением национального сообщества», радикально отличается от проводимых сформировавшимися национальными государствами акций, осуществляющихся с применением силы и на­правленных на установление или поддержание порядка, включая даже геноцид. В таких случаях обычно прибегают к бюрократической анонимности, «неопределенной ответственности», деперсонализации индивидуальных шагов, и отрицанию прямой связи между пре­ступниками и мрачными результатами их действий; однако массовые убийства, сопровождающие рождение новой нации, должны, чтобы иметь соответствующий эффект, совершаться у всех на виду. Пятна крови на руках убийц должны быть заметными, а еще лучше – несмываемыми.

Это требование, однако, не относится к насильственным действиям, совершаемым в ходе конфликтов совершенно нового типа, «глобальных войн», лучшими примерами которых стали война в Персидском заливе и операция НАТО в Косово. Территориальные приобретения не являются целью этих войн; напротив, нападавшие более всего остерегались и тщательно избегали вторжения и взятия территории под свой контроль; предотвращение такого хода развития событий было главным, а возможно, и решающим фактором в стратегических расчетах. Целью войны было заставить врага, противящегося открытию своей территории «глобальным силам», подчиниться, но при этом обязать его нести ответственность за текущие повседневные дела, оставляя ему необходимые ресурсы, позволяющие поддерживать привлекательнось и приспособленность территории для мирового торгового и финансового капитала и в то же время недостаточные для осуществления новых попыток превращения страны в неприступную крепость.

Целью этого нового типа «глобальной войны» выступают не территориальные приобретения, а открытие дверей, остававшихся закрытыми для свободных перетоков глобального капитала. Перефразируя Клаузевица, можно сказать, что такая война – это прежде всего «продолжение свободной всемирной торговли иными средствами». Поэтому цели такой войны вряд ли могут быть достигнуты столь старомодными средствами, как конфронтация, вооруженные столкновения и жестокие битвы, что неизбежно подразумевает принятие на себя как определенных обязательств, так и ответственности за последствия. В идеале следовало бы полностью предоставить выбор целей компьютерам и самонаводящимся ракетам. Далекие от этого идеала, военные стратеги попытались свести задачу армейских профессионалов к составлению компьютерных программ и слежению за экранами. Новые войны, войны глобальной эпохи – это войны, ведущиеся на расстоянии, состоящие из ударов с быстрым отходом: бомбардировщики покидают зону боевых действий еще до того, как противник сумеет нанести ответный удар и даже до того, как станут заметны результаты их собственного удара.

Ричард Фальк сравнил эту новую войну с пыткой: подобно палачу, атакующий абсолютно свободен в выборе любых методов причинения боли, которые он сочтет эффективны-

ми и поэтому «рациональными». Такое сравнение не вполне корректно: пытка в отличие от новой войны времен глобализации сделала встречу и, разумеется, «взаимодействие» между мучителем и жертвой сколь неизбежными, столь и «продуктивными». Новые глобальные войны, немыслимые без электронных технологий, спрессовывающих время и ликвидирующих сопротивление пространства, выигрываются посредством избегания встреч и лишения противника шанса принять ответные меры. Это различие, конечно же, только усиливает те преимущества, которыми нападающие, подобно палачам, обладают в глобальной войне, ведущейся методом ударов с последующим отходом. Их свобода маневра оказывается практически абсолютной, как и их безнаказанность. Жертвы подсчитываются «внизу», на земле, но нападающие, если им повезет, никогда там не окажутся, а на то, что удача будет на их стороне, есть все шансы.

Именно в этом, как я предполагаю, заключается наиболее зловещий потенциал войн, которым хочет и способна открыть дорогу военная составляющая сил глобализации. Перспектива полной безнаказанности в сочетании с возможностью не прибегать к требующей времени, дорогостоящей и рискованной идеологической мобилизации, а также к использованию «патриотического капитала», свобода от необходимости расчищать завалы, вызванные нападением, - все это приводит к соблазну, которому не просто трудно противостоять, а слишком легко (фактически «целесообразно») поддаться. Сторонники свободной международной торговли и глобальных перетоков капитала находят массу аргументов в пользу этого «иного средства», и мало кто считает возможным противостоять такому выбору, не говоря уже о том, чтобы помешать претворению его в жизнь.

Век, которому, вероятно, суждено войти в историю как веку насилия, направлявшегося национальными государствами против своих граждан, подошел к концу. На смену ему, скорее всего, придет другой жестокий век - на этот раз век насилия, порождаемого деструкцией национальных государств под воздействием глобальных сил, не имеющих собственной территории и свободно перемещающихся в пространстве.