Глава первая ЦЕННОСТЬ И ДЕНЬГИ 4 страница

Обмен происходит в двух формах, которых я здесь кос­нусь лишь применительно к трудовой ценности. Посколь­ку имеется желание праздности или совершенно самодо­статочной игры сил, или желание избежать чисто обреме­нительных усилий, всякий труд*, бесспорно, является жертвованием. Однако, наряду с этими побуждениями, имеется еще некоторое количество скрытой трудовой энер­гии, с которым, как таковым, мы не знаем что делать, ли­бо же оно обнаруживается благодаря влечению к добро­вольному, не вызываемому ни нуждой, ни этическими мо­тивами труду. На это количество рабочей силы, отдача ко­торой не является в себе и для себя жертвованием, [притя­зают,] конкурируя между собой, многочисленные требова­ния, для удовлетворения которых ее недостаточно. Итак, при всяком употреблении силы приходится жертвовать од­ним или несколькими возможными ее употреблениями. Если бы ту силу, посредством которой мы совершаем рабо­ту А, мы бы не могли использовать и для работы В, то пер­вая не стоила бы нам никакой жертвы; но то же самое имеет силу и для работы В, в том случае, например, если бы мы совершили ее вместо работы А. Итак, с уменьшени­ем эвдемонизма, отдается отнюдь не труд, но именно не­труд; в уплату за А мы не приносим в жертву труд, — по­тому что, как мы здесь предположили, это совсем нас не тяготит, — нет, мы отказываемся от В. Таким образом, жертва, которую мы отдаем в обмен при труде, во-первых, абсолютна, а во-вторых, относительна: страдание, которое мы принимаем, с одной стороны, непосредственно связано с трудом — когда труд для нас есть тягость и наказание; с другой же стороны, [это страдание] косвенно — в тех слу­чаях, когда мы можем заполучить один объект, лишь от­казавшись от другого, причем сам труд [оказывается] эв­демонистически иррелевантен или даже имеет позитивную ценность. Но тогда и те случаи, когда труд соверша­ется с удовольствием, сводятся к форме самоотверженного обмена, всегда и повсюду характерного для хозяйства.

* В оригинале: «Arbeit». Переводится как «труд» или как «работа» в зависимости от контекста.

 

То, что предметы вступают в отношения хозяйства, имея определенного уровня ценность, поскольку каждый из двух объектов любой трансакции для одного контрагента озна­чает прибыль, к которой тот стремится, а для другого — жертву, которую он приносит, — все это, видимо, имеет силу для сформировавшегося хозяйства, но не для основ­ных процессов, которые только его и образуют. Кажется, будто есть логическая сложность, которая, правда, обна­руживается благодаря аналогии: две вещи могли бы иметь равную ценность, только если каждая из них сначала име­ла бы ценность сама по себе, подобно тому, как две линии могли бы быть равны по длине, только если бы каждая из них уже до сравнения имела определенную длину. Но если присмотреться внимательнее, то выяснится, что на самом деле длина у линии имеется только в момент сравнения. Ведь определение своей длины — потому что она же не просто «длинна» — линия не может получить от себя са­мой, но получает его только благодаря другой, относительно которой она себя мерит и которой она тем самым оказыва­ет точно такую же услугу, хотя результат измерения за­висит не от самого этого акта, но от каждой линии, суще­ствующей независимо от другой. Вспомним о категории, которая сделала для нас понятным объективное ценност­ное суждение, названное мною метафизическим: [речь шла о том, что] в отношении между нами и вещами появляется требование совершить определенное суждение, содержа­ние которого, между тем, не заключено в самих вещах. Подобным же образом совершается и суждение относитель­но длины: от вещей исходит к нам как бы притязание осу­ществить некое содержание, но это содержание не предна­чертано самими вещами, а может быть реализовано лишь нашим внутренним актом. То, что длина вообще только и создается в процессе сравнения и, таким образом, заказа­на объекту как таковому, о которого она зависит, легко укрывается от нас только потому, что из отдельных отно­сительных длин мы абстрагировали общее понятие дли­ны — исключив при этом, таким образом, именно опреде­ленность, без которой не может быть никакой конкрет­ной длины, — а теперь проецируем это понятие внутрь вещей, полагая, будто они должны были все-таки сначала вообще иметь длину, прежде чем она могла быть путем сравнения определена для единичного случая. Сюда еще добавляется, что из бесчисленных сравнений, образующих длину, выкристаллизовались прочные масштабы, через сравнение с которыми определяются длины всех отдель­ных пространственных образований, так что эти длины, будучи как бы воплощениями абстрактного понятия дли­ны, кажутся уже не относительными, потому что все изме­ряется по ним, они же совсем не измеряются — заблужде­ние не меньшее, чем уверенность в том, что падающее яб­локо притягивается землей, а она им — нет. Наконец, лож­ное представление о том, что отдельной линии самой по себе присуща длина, внушается потому, что для нас в от­дельных частях линии уже имеется множество элемен­тов, в отношениях которых состоит длина. Подумаем, что было бы, если бы во всем мире имелась бы только одна ли­ния: она вообще не была бы «длинна», так как у нее от­сутствовало бы соотношение с какой-либо другой, — пото­му-то и признается, что невозможно говорить об измере­ниях мира как целого, ибо вне мира нет ничего, в соотно­шении с чем он мог бы иметь некую величину. Но факти­чески так обстоит дело с каждой линией, покуда она рас­сматривается без сравнения с другими или без сравнения ее частей между собой: она ни коротка, ни длинна, но еще внеположна всей этой категории. Итак, эта аналогия, вме­сто того чтобы опровергнуть относительность хозяйствен­ной ценности, только делает ее еще яснее.

Если нам приходится рассматривать хозяйство как осо­бый случай всеобщей жизненной формы обмена, при кото­рой отдают, чтобы получить, то уже с самого начала мы будем предполагать ситуации, когда и внутри него цен­ность полученного не бывает доставлена, так сказать, в го­товом виде, но возрастает у вожделеемого объекта отчасти или даже всецело по мере для этого, как для [его получе­ния] требуется жертва. Такие случаи, столь же частые, сколь и важные для учения о ценностях, таят в себе, прав­да, одно внутреннее противоречие: получается, что мы должны приносить в жертву ценность ради вещей, кото­рые по себе ценности не имеют. Однако ведь разумным об­разом никто не отдает ценность, не получая за нее нечто по меньшей мере столь же ценное, а так, чтобы цель, наоборот, обретала свою ценность лишь благодаря цене, ко­торую мы должны за нее отдать, может случаться лишь в извращенном мире. Это [рассуждение] правильно уже при­менительно к непосредственному сознанию, причем даже в большей мере, чем, с точки зрения этого популярного подхода, считается в других случаях. Фактически та цен­ность, которую субъект отдает за другую, при фактиче­ских сиюминутных обстоятельствах никогда не может для самого субъекта превышать ту, которую он на нее выме­нивает. И если кажется, что все обстоит наоборот, то это всегда происходит оттого, что действительно воспринима­емую субъектом ценность путают с той, которая присуща соответствующему предмету обмена согласно средней или представляющейся объективной оценке. Так, в крайней нужде некто отдает драгоценность за кусок хлеба, потому что последний при данных обстоятельствах важнее для него, чем первая. Но чтобы с некоторым объектом было связано некоторое чувство ценности всегда нужны опреде­ленные обстоятельства, потому что носителем каждого та­кого чувства является весь многочленный, находящийся в постоянном движении, приспособлении и преобразовании комплекс нашего чувствования; а уникальны ли эти об­стоятельства или относительно постоянны, в принципи­альном смысле явно безразлично. Отдавая драгоценность, голодный однозначно доказывает, что хлеб для него более ценен. Итак, нет сомнения, что в момент обмена, принесе­ния жертвы, ценность выменянного предмета образует ту границу, выше которой не может подняться ценность от­даваемого предмета. И совершенно независимо от этого ста­вится вопрос, откуда же получает свою столь необходи­мую ценность тот первый объект, не из тех ли жертв, кото­рые надо принести, чтобы получить его, так что эквива­лентность полученного и его цены устанавливается как бы a posteriori и с точки зрения последней. Мы сейчас увидим, сколь часто ценность психологически возникает именно таким, кажущимся нелогичным, образом. Но если уж она однажды появилась, то, конечно, и по отношению к ней — не меньше, чем по отношению к ценности, конституиро­ванной любым другим образом, — психологически необхо­димо, чтобы она считалась позитивным благом, по мень­шей мере, таким же большим, как и негативное, — прино­симая ради нее жертва. В действительности уже поверхностному психологическому рассмотрению известен целый ряд случаев, когда жертва не просто повышает, но именно только и создает ценность цели. Прежде всего, в этом про­цессе находит выражение радость от доказательства своей силы, от преодоления трудностей, а часто и противодей­ствия. Необходимость идти обходным путем для дости­жения определенных вещей часто является поводом, но часто — и причиной, чтобы почувствовать их ценность. Во взаимоотношениях людей, прежде всего и яснее всего в эротических, мы замечаем, как сдержанность, равнодушие или отказ возбуждают как раз самое страстное желание победить, несмотря на препятствия, и побуждают нас к усилиям и жертвам, которых эта цель, не будь такого про­тиводействия, казалась бы, не заслуживает. Для многих людей эстетическое потребление альпийских восхождений не стоило бы внимания, если бы его ценой не были чрезвы­чайные усилия и опасности, которые только и придают ему важность, притягательную силу и достоинство. Очаро­вание древностей и редкостей нередко заключено в том же; если с ними не связан никакой эстетический или исто­рический интерес, то заменой ему служит одна только труд­ность их получения: они настолько ценны, сколько они стоят, и только затем уже оказывается, что они стоят столько, насколько они ценны. Далее, нравственные зас­луги всегда означают, что для совершения нравственно же­лательного деяния сначала было необходимо побороть про­тивоположно направленные влечения и желания и пожер­твовать ими. Если же оно совершается без какого бы то ни было преодоления, как само собой разумеющийся резуль­тат беспрепятственных импульсов, то сколь бы ни было объективно желательно его содержание, ему тем не менее не приписывается в том же смысле субъективная нравствен­ная ценность. Напротив, только благодаря жертвованию низшими и все-таки столь искусительными благами дос­тигается вершина нравственных заслуг, тем более высо­кая, чем соблазнительнее были искушения и чем глубже и обширнее было жертвование ими. Наивысший почет и на­ивысшую оценку получают такие дела людей, которые об­наруживают или, по крайней мере, кажется, что обнару­живают, максимум углубленности, затраты сил, постоян­ной концентрации всего существа, — а тем самым также и отречения, жертвования всем посторонним, отдачи субъективного объективной идее. А если несравненную привле­кательность демонстрирует, напротив, эстетическая про­дукция и все легкое, приятное, источаемое самоочевидным влечением, то и эта особенность объясняется подспудным ощущением, что обычно-то аналогичный результат обус­ловлен тяготами и жертвами. Подвижность наших душев­ных содержаний и неисчерпаемая их способность вступать в комбинации часто приводит к тому, что важность неко­торой связи переносится на прямую ее противоположность, так, примерно, как ассоциация двух представлений совер­шается и потому, что они согласуются между собой, и пото­му, что они друг другу противоречат. Полученное без пре­одоления трудностей и словно подарок счастливого случая мы воспринимаем как совершенно особенную ценность только благодаря тому, какое значение имеет для нас дос­тигаемое с трудом, измеряемое жертвами — это та же са­мая ценность, но с обратным знаком, и первична именно она, а другая может быть только выведена из нее, но ни­как не наоборот.

Таковы, конечно, скорее, крайние или исключитель­ные случаи. Но если мы хотим выявить их тип в широкой области хозяйственных ценностей, требуется, видимо, сна­чала отделить понятие хозяйственности как специфичес­кого различия, или формы, от ценностей как всеобщего, или их субстанции. Примем, что ценность есть нечто дан­ное и теперь уже не подлежащее дискуссии, и тогда, после всего, что уже было сказано, не подлежит сомнению, по меньшей мере, то, что хозяйственная ценность как тако­вая присуща не изолированному предмету в его для-себя-бытии, а только затрате другого предмета, который отда­ется за первый. Дикорастущий плод, сорванный без тру­да, не отдаваемый в обмене и вкушаемый непосредствен­но, не есть хозяйственное благо; таковым он может счи­таться в лучшем случае лишь тогда, когда его потребле­ние избавляет, скажем, от иных хозяйственных затрат; но если бы все требования жизни <Lebenshaltung> удовлетво­рялись таким образом, чтобы ни один момент не был свя­зан с жертвой, то и люди уже не хозяйствовали бы, как птицы, рыбы или жители страны дураков. Каким бы спо­собом ни стали ценностями оба объекта, А и В, но хозяйст­венной ценностью А становится лишь потому, что я дол­жен отдать за него В, а В — лишь потому, что я могу получить за него А; причем, как уже сказано, принципиально все равно, совершается ли жертвование путем отдачи цен­ности другому человеку, то есть путем обмена между инди­видами, или в пределах круга интересов самого индивида, путем подсчета усилий и результатов. В объектах хозяй­ства невозможно найти совершенно ничего, кроме того зна­чения, которое каждый из них прямо или косвенно имеет для нашего потребления, и обмена, совершающегося меж­ду ними. А так как признается, что первого как такового еще недостаточно, чтобы сделать предмет хозяйственным, то последнее только и способно добавить к нему специфи­ческое различие, которое мы называем хозяйственным. Однако это разделение между ценностью и ее хозяйствен­ной формой движения искусственно. Если хозяйство по­началу представляется только формой в том смысле, что оно уже предполагает ценности как свои содержания, что­бы иметь возможность включить их в движение уравни­вания жертвы и прибыли, то все-таки в действительности тот же самый процесс, который из ценностей как предпо­сылок образует хозяйство, можно обрисовать как произ­водство самих ценностей следующим образом.

Хозяйственная форма ценности находится между двух границ: с одной стороны, вожделение объекта, которое под­соединяется к предвосхищаемому чувству удовлетворения от обладания и наслаждения им; с другой стороны, — само это наслаждение, которое, строго говоря, не есть хозяй­ственный акт. Ведь если согласиться с тем, о чем мы толь­ко что говорили (а это достаточно общепринятый взгляд), то есть что непосредственное потребление дикорастущих плодов не является хозяйственной деятельностью, а сами эти плоды, таким образом, не являются хозяйственной цен­ностью, то и потребление собственно хозяйственных цен­ностей тогда уже не является хозяйственным: ибо акт по­требления в этом последнем случае абсолютно не отлича­ется от акта потребления в первом случае: для того, кто ест плод, в акте еды и его прямых последствиях нет ника­кой разницы, случайно ли он нашел этот плод, вырастил сам или купил. Но предмет, как мы видели, —вообще еще не ценность, пока он, как непосредственный возбудитель чувств, еще непосредственно слит с субъективным процес­сом, составляя как бы самоочевидную компетенцию на­шей чувственной способности. Он должен быть сначала отделен от нее, чтобы получить для нас то подлинное значе­ние, которое мы называем ценностью. Дело не только в том, что в себе и для себя вожделение, конечно, вообще не могло бы выступать основанием какой бы то ни было цен­ности, если бы не наталкивалось на препятствия — ведь если бы всякое вожделение удовлетворялось без борьбы и без остатка, то не только никогда не возникло бы хозяйст­венного обращения ценностей, но и само вожделение при беспрепятственном удовлетворении никогда не достигало бы сколько-нибудь значительных высот. Только отсрочка удовлетворения из-за препятствий, опасения, что объект может ускользнуть, напряжение борьбы за [обладание] им, суммирует моменты вожделения: интенсивность воления и непрерывность обретения. Но если бы даже наивысшее по силе вожделение имело сугубо внутреннее происхожде­ние, то и тогда, как это неоднократно подчеркивалось, за объектом, который его удовлетворяет, не признавалось бы никакой ценности, если бы он доставался нам без ограни­чений. Тогда для нас был бы важен, конечно, весь род [объектов], существование которого гарантирует нам удов­летворение наших желаний, а не то ограниченное количе­ство, которым мы фактически обладаем, потому что его точно так же можно было бы без труда заменить другим, причем, однако, и вся эта совокупность осознавалась бы как ценная только при мысли о том, что ее могло бы не быть. Наше сознание в этом случае было бы просто напол­нено ритмом субъективных вожделений и удовлетворений, не уделяя внимания посредствующему объекту. Сами по себе потребность и удовлетворение не содержат ни ценно­сти, ни хозяйства. И то, и другое осуществляется одновре­менно только благодаря обмену между двумя субъектами, каждый из которых делает для другого условием чувства удовлетворения некоторый отказ, или благодаря аналогу [такого обмена] в солипсистском хозяйстве. Благодаря об­мену, то есть хозяйству, одновременно возникают ценнос­ти хозяйства, потому что оно является носителем или со­здателем дистанции между субъектом и объектом, кото­рая переводит субъективное состояние чувства в объек­тивное оценивание. Я уже приводил выше слова Канта, суммировавшего свое учение о познании следующим обра­зом: условия опыта суть одновременно условия предметов опыта, то есть процесс, который мы называем опытом, и представления, которые образуют его содержания или пред­меты, подлежат одним и тем же законам рассудка. Пред­меты могут входить в наш опыт, постигаться нами на опы­те потому, что они суть наши представления, и та же са­мая сила, которая образует и определяет опыт, обнаружи­вается и в образовании предметов. И в том же самом смыс­ле мы можем здесь сказать, что возможность хозяйства есть одновременно возможность предметов хозяйства. Именно процесс, происходящий между двумя собственни­ками объектов (субстанций, рабочей силы, прав, вообще всего, что только можно передать), который устанавлива­ет среди них отношение «хозяйства», то есть [процесс] — взаимной — отдачи, в то же самое время возвышает каж­дый из этих объектов, относя его к категории ценности. Трудность, угрожавшая нам со стороны логики, а именно, что сначала ценности должны были бы существовать, су­ществовать как ценности, прежде чем вступить в форму в хозяйства и его движение, теперь преодолена, благодаря уясняемому значению того психического отношения, кото­рое мы назвали дистанцией между нами и вещами. Дис­танция дифференцирует изначально субъективное состоя­ние чувств на вожделеющий субъект, только антиципиру­ющий чувства, и противостоящий ему объект, который теперь содержит в себе ценность, — тогда как дистанция создается в области хозяйства благодаря обмену, т. е. бла­годаря обоюдному установлению границ, препятствий, от­казов. Таким образом, для производимых ценностей хо­зяйства, равно как и для хозяйственного характера <Wirtschaftlichkeit> ценностей свойственны одна и та же взаим­ность и относительность.

Обмен — это не сложение процесса отдачи и процесса принятия, но некое новое третье, которое возникает, по­скольку каждый из них есть в одно и то же время и при­чина другого, и его результат. Благодаря этому ценность, которую сообщает объекту необходимость отказа, стано­вится хозяйственной ценностью. Если, в общем, ценность возникает в интервале, который препятствия, отказы, жертвы устанавливают между волей и ее удовлетворени­ем, то раз уж процесс обмена состоит в такой взаимообус­ловленности принятия и отдачи, то нет нужды в предше­ствующем процессе оценивания, который бы делал ценно­стью один только данный объект для одного только данного субъекта. Все что здесь необходимо, совершается ео ipso* в акте обмена. В эмпирическом хозяйстве вещи, всту­пающие в обмен, обычно уже снабжены, конечно, знака­ми ценности. Мы же здесь имеем в виду только внутрен­ний, так сказать, систематический смысл понятия ценно­сти и обмена, от которого в исторических явлениях оста­лись лишь рудименты или идеальное значение, не та фор­ма, в которой эти явления живут как реальные, но та, ко­торую они обнаруживают в проекции на уровень объек­тивно-логического, а не историке-генетического понима­ния.

* Само собой (лат.).

 

Перевод хозяйственного понятия ценности, имеющего характер изолированной субстанциальности, в живой про­цесс соотнесения, можно, далее, объяснить тем, что обыч­но рассматривается как конституирующие ценность мо­менты: нужностью и редкостью. Нужность здесь выступа­ет как первое условие, заложенное в самой организации <Verfassung> хозяйственных субъектов, лишь при соблю­дении которого объект вообще может иметь значение для хозяйства. А вот чтобы обрести конкретную высоту от­дельной ценности, к нужности должна добавиться редкость как определенность самого ряда объектов. Если бы реши­ли устанавливать хозяйственные ценности путем спроса и предложения, то спрос соответствовал бы нужности, а пред­ложение — моменту редкости. Пригодность играла бы ре­шающую роль при определении того, есть ли у нас вообще спрос на предмет, а редкость — в вопросе о том, с какой ценой предмета мы были бы вынуждены согласиться. При­годность выступает как абсолютная составляющая хозяй­ственных ценностей, величина которой должна быть опре­делена, чтобы с нею она и вступала в движение хозяйст­венного обмена. Правда, редкость с самого начала следует признать чисто негативным моментом, так как она озна­чает исключительно то — количественное — отношение, в котором соответствующий объект находится с наличной совокупностью себе подобных, иначе говоря, [редкость] во­обще не затрагивает качественную сущность объекта. Одна­ко, нужность, как кажется, существует до всякого хозяйст­ва, до сравнения, соотнесения с другими объектами и, бу­дучи субстанциальным моментом хозяйства, делает зави­симыми от себя его движения.

Но, прежде всего, указанное обстоятельство неправильно обозначать понятием нужности (или полезности). В дей­ствительности здесь имеется в виду вожделенноетъ объек­та. Сколь бы ни был нужен предмет, само по себе это не может стать причиной хозяйственных операций с ним, если из его нужности не следует вожделенность. Так и получа­ется. Любое представление о нужных нам вещах может сопровождать какое-нибудь «желание», однако подлинно­го вожделения, которое имеет хозяйственное значение и предваряет нашу практику, не возникает и по отношению к ним, если ему противодействуют продолжительная нуж­да, инертность конституции, уход к другим сферам инте­ресов, равнодушие чувства по отношению к теоретически признанной пользе, очевидная невозможность [ее] дости­жения, а также другие позитивные и негативные момен­ты. С другой стороны, мы вожделеем и, следовательно, хозяйственно оцениваем многие вещи, которые невозмож­но обозначить как нужные или полезные, разве только произвольно расширяя словоупотребление. Но если допус­тить такое расширение и все хоз.яйственно вожделеемое подводить под понятие нужности, тогда логически необ­ходимо (а иначе не все полезное будет также и вожделее-мо), чтобы решающим моментом хозяйственного движе­ния считалась вожделенность объектов. Однако и этот момент, даже с такой поправкой, отнюдь не абсолютен и не избежал относительности оценивания. Во-первых, как мы уже видели, само вожделение не получает сознатель­ной определенности, если между объектом и субъектом не помещаются препятствия, трудности, жертвы; мы подлинно вожделеем лишь тогда, когда мерой наслаждения предме­том выступают промежуточные инстанции, когда, во вся­ком случае, цена терпения, отказа от других стремлений и наслаждений отодвигают от нас предмет на такую дистан­цию, желание преодолеть которую и есть его вожделение. А во-вторых, хозяйственная ценность предмета, возника­ющая на основании его вожделенности, может рассматри­ваться как усиление или сублимация уже заложенной в вожделении относительности. Ибо практической, то есть вступающей в движение хозяйства ценностью вожделее-мый предмет становится лишь благодаря тому, что его вож­деленность сравнивается с вожделенностью иного и толь­ко так вообще обретает некую меру. Только если есть второй объект, относительно которого мне ясно, что я хочу его отдать за первый или первый — за второй, можно ука­зать на хозяйственную ценность обоих объектов. Изначаль­но для практики точно так же не существует отдельной ценности, как для сознания изначально не существует еди­ницы. Двойка, как это подчеркивали разные авторы, древ­нее единицы. Если палка разломана на куски, требуется слово для обозначения множества, целая — она просто «палка», и повод назвать ее «одной» появляется, только если дело уже идет о двух как-то соотнесенных палках. Так и вожделение объекта само по себе еще не ведет к то­му, чтобы у него появилась хозяйственная ценность, — для этого здесь нет необходимой меры: только сравнение вожделений, иными словами, обмениваемость их объек­тов фиксирует каждый из них как определенную по своей величине, т. е. хозяйственную ценность. Если бы в нашем распоряжении не было категории равенства (одной из тех фундаментальных категорий, которые образуют из непос­редственно [данных] фрагментов картину мира, но только постепенно становятся психологически реальными), то «нужность» и «редкость», как бы велики они ни были, не создали бы хозяйственного общения. То, что два объекта равно достойны вожделения или ценны, при отсутствии внешнего масштаба можно установить лишь таким обра­зом, что в действительности или мысленно их обменивают друг на друга, не замечая разницы в (так сказать, абстрак­тном) ощущении ценности. Поначалу же, видимо, не об­мениваемость указывала на равноценность как на некото­рую объективную определенность самих вещей, но само равенство было не чем иным, как обозначением возмож­ности обмена. В себе и для себя интенсивность вожделе­ния еще не обязательно повышает хозяйственную ценность объекта. Ведь, поскольку ценность выражается только в обмене, то и вожделение может определять ее лишь по­стольку, поскольку оно модифицирует обмен. Даже если я очень сильно вожделею предмет, ценность, на которую его можно обменять, тем самым еще не определена. Пото­му что или у меня еще нет предмета — тогда мое вожделе­ние, если я не выражаю его, не окажет никакого влияния на требования нынешнего владельца, напротив, он будет предъявлять их в меру своей собственной или некоторой средней заинтересованности в предмете; или же, [если] у меня самого есть предмет, мои требования будут либо столь завышены, что предмет окажется вообще исключен из процесса обмена, или мне придется их подстраивать под меру заинтересованности в этом предмете потенциального покупателя. Итак, решающее значение имеет следующее: хозяйственная, практически значимая ценность никогда не есть ценность вообще, но — по своей сущности и поня­тию — всегда есть определенное количество ценности; это количество вообще может стать реальным только благода­ря измерению двух интенсивностей вожделения, служа­щих мерами друг для друга; форма, в которой это совер­шается в рамках хозяйства, есть форма обмена жертвы на прибыль; вожделенность предмета хозяйства, следователь­но, не содержит в себе, как это кажется поверхностному взгляду, момента абсолютной ценности, но исключитель­но как фундамент или материал — действительного или мыслимого — обмена сообщает предмету некую ценность. Относительность ценности — вследствие которой дан­ные вожделеемые вещи, возбуждающие чувство, только в процессе взаимной отдачи и взаимного обмена становятся ценностями — заставляет, как кажется, сделать вывод, что ценность есть не что иное, как цена, и что по величи­не между ними нет никаких различий, так что частыми расхождениями между ценой и ценностью теория якобы оказывается опровергнута. Однако, теория утверждает, что первоначально ни о какой ценности вообще не было бы речи, если бы не то всеобщее явление, которое мы называ­ем ценой. То, что вещь чисто экономически чем-то ценна, означает, что она чем-то ценна для меня, т. е. что я готов что-то за нее отдать. Всю свою практическую эффектив­ность ценность как таковая может обнаружить лишь на­столько, насколько она эквивалентна другим, т. е. насколь­ко она обмениваема. Эквивалентность и обмениваемость суть понятия взаимозаменимые, оба они выражают в раз­ных в формах одно и то же положение дел, [одно —] как бы в состоянии покоя, а [другое —] в движении. Да и что же, скажите, вообще могло бы подвигнуть нас не только наивно-субъективно наслаждаться вещами, но еще и при­писывать им ту специфическую значимость <Bedeutsamkeit>, которую мы называем их ценностью? Во всяком случае, это не может быть их редкость как таковая. Потому что если бы она существовала просто как факт и мы совершенно не могли бы ее модифицировать (а ведь это возможно, причем не только благодаря производительному труду, но и благодаря смене обладателя), то мы, пожалуй, примири­лись бы с тем, что это — естественная определенность внеш­него космоса, пожалуй, даже не осознаваемая из-за отсут­ствия различий, которая не добавляет к содержательным качествам вещей никакой дополнительной важности. Эта важность появляется лишь тогда, когда за вещи прихо­дится что-то платить: терпением ожидания, трудами поис­ка, затратами рабочей силы, отказом от чего-то другого, что тоже достойно вожделения. Итак, без цены (поначалу мы говорим о цене в этом более широком смысле) ни о ка­кой ценности речи не идет. Весьма наивно это выражено в вере, бытующей на некоторых островах южных морей, будто если не заплатить врачу, то не подействует и пред­писанное им лечение. То, что из двух объектов один более ценен, чем другой, как внешне, так и внутренне выглядит таким образом, что субъект готов отдать второй за пер­вый, но не наоборот. В практике, которая еще не стала сложной и многосоставной, большая или меньшая ценность может быть только следствием или выражением этой не­посредственной воли к обмену. А если мы говорим, что об­меняли одну вещь на другую, потому что они равноценны, то это тот нередкий случай, когда понятия, язык все выво­рачивают наизнанку и мы думаем, будто любим кого-то за то, что он обладает определенными качествами, — тогда как это мы сообщили ему эти качества только потому, что любим его; — или же мы выводим нравственные импера­тивы из религиозных догм, тогда как в действительности мы в них верим именно потому, что они живут в нас.