Семья, любовь и брак в советском искусстве: 1917 г. и далее

 

Еще в «Коммунистическом манифесте» К. Маркс и Ф. Энгельс прокля­ли буржуазную семью, которая «держится на капитале, на частной наживе», и, как таковая, естественно, «должна пасть». Знали бы они, на какую почву падут их ультрареволюционные идеи.

* * *

С февраля 1917 г. – «сарынь на кичку!» – гуляет по России разинско-пугачевская вольница. Самодержавие рухнуло, нет власти. Замечательно это передано у Артема Веселого в книге «Россия, кровью умытая»: «Выходим мы из терпенья, вот-вот подчинимся своей свободной воле, и тогда – дер­жись, Расея... Бросим фронт и целыми дивизиями, корпусами, двинемся громить тылы..» – пророчит солдат Остап Дуда. Так оно и вышло: грабежи, поджоги, насилие, самосуд… Еще бы: «зверство наше только еще силу на­бирало, сердце в каждом ходило волной, и кулак просил удара». Молодой казачок у него митингует: «Господа солдаты... Вам воевать надоело, и нам воевать надоело... Ваши генералы сволочь, наши атаманы сволочь, и городские комиссары тоже сволочь». Прервем цитату, остановимся, зафиксируем – все сволочи. И ведь не он один так думает. Вон у С.Ф. Захарченко «Народ на войне», в 3-м томе: «Мужику – всякий враг. (...) Налево – плохо, направо – плохо, и прямо – плохо". А если все кругом плохо – что делать? У молодого солдатика и на это есть ответ: "Пообрываем с них погоны и ордена, перебьем их всех до одного и побежим до родных куреней – землю пахать, вино пить да жинок своих любить...». Идиллия, да и только.

Большевики оседлали эту разинско-пугачевскую вольницу, переведя ее на простой и понятный язык классовой борьбы. На смену митинговому анархизму, где «каждый свое разумение имеет и требует принять его к сведению» (М. Шолохов), приходит жесткая чекисткая дисциплина.

Дом, труд, семья, вера – вот те простые, понятные и нормальные цен­ности, те устои, на которых держалась крестьянская, лапотная Россия. Этой вековой ориентации большевики противопоставили свою парадигму «новой счастливой жизни». Чтобы овладеть народом, надо было сломать традиционный семейный уклад, а семью – «революционизировать, пролетаризиро­вать». Старая семья становится объектом постоянных нападок. «Семья – первичная форма рабства», – заявляет П. Стучка.

На I-ой Всероссийской конференции Пролеткульта (октябрь 1918 г.) Н.К. Крупская предлагает создать при каждом отделе Наркомпроса особые Советы народного образования, но без участия родителей. Почему вдруг так? «Мне кажется, – объясняет Н.К. Крупская, – что родительские комитеты не те организации, о которых мы должны говорить и заботиться. Категория родителей не указывает еще, что у них имеется больший интерес к вопросам воспитания. Это своего рода буржуазное представление, что родители имеют особые права и власть над ребенком. Гораздо важнее, – продолжает она, – чтобы Советы... состояли из рабочих и отчасти из учителей, чем создавались бы родительские комитеты»[94].

"Проблема пола – румяная Фефела"(Саша Черный) энергично об­суж­далась дамами самого высокого советского полета, из той, осо­бой когорты "ленинской гвардии". Это были А. Коллонтай, И. Арманд и Л. Рейснер.

Не забота о женщине, а уничтожение семьи – вот главная забота власти в эти годы. И. Арманд провозглашает: «Коммунистическая партия стоит за полное раскрепощение женщины от всякой семейной кабалы, от всякой власти мужа»[95]. Одним из способов желанного «раскрепощения женщины» является, по ее мнению, введенная в стране всеобщая трудовая повинность, которая «наносит последний и решительный удар домашнему рабству. Ибо нельзя провести всеобщую трудовую повинность, нельзя провести коммунистические формы организации труда, не освободив женщину от заботы о семье (?! – Г.Д.), от печного горшка»[96].

Казалось бы, сама ведь женщина, притом любимая пассия вождя мирового пролетариата… Ан нет, ради торжества коммунистической идеи она отказывает женщине быть полово различимой с мужчинами. Все едино, что мужик, что баба, главное – и тот, и другой существуют для нее как работяги.

А если не «работница», то – солдат: «Перед работницей стоят две ближайшие задачи: она должна стать солдатом революции, готовой отдать все свои силы для торжества коммунизма; во-вторых, она должна, строя новые формы хозяйства, воспитания, социального обеспечения, разрушить до основания старую буржуазную семью»[97].

С ней полностью солидарна и А. Коллонтай: «Закрепление женщины за домом, выдвиганье на первый план интересов семьи, распространение прав безраздельной собственности одного супруга над другим – все это явления, нарушающие основной принцип идеологии рабочего класса – «товарищеской солидарности», разрывающие цепь классовой сплоченности»[98].

Оставим стиль и лексику высказывания на совести автора, но отметим, что не только социальная, но и половая жизнь становится после революции предметом научной рационализации. Так как половое влечение по своей сути природно-низменно и декретной отмене пока не поддается, то для возвышения «нового советского человека» его сексуальные влечения необходимо упорядочить и ввести в «научно обоснованные» рамки.

Разрыв традиционных семейных связей облегчался тем обстоятельст­вом, что «быт умер от революции: повторяемости нет. Все впервые и нена­долго», как справедливо записывал в дневнике Вл.И. Немирович-Данченко[99].

Исходя из базовых идей «товарищеской солидарности» функцию образцового коллективного дома выполняет рабочий клуб.

Но в таком «коллективном доме» новорожденный, естественно, должен принадлежать не своим биологическим родителям, а коллективному папе и маме. При всей абсурдности этого вывода, он логичен, и, более того, именно в своей последовательной логике железно утверждался в жизни. С начала 20-х годов в стране начинается широкая кампания новых, «красных» обрядов – красные смотрины, красная пасха и т.д. (В.В. Маяковский в «Клопе» проедется по адресу всех этих «красных» свадеб; интересующихся отсылаю к первоисточнику).

На смену церковным крестинам пришли широко пропагандируемые со­ветские октябрины.

Новый обряд рекламирует не только пресса, но и кинохроника. Госкинокалендарь за 1924 № 15 сохранил нам «Октябрины в Доме крестьянина». Сюжет прост и незамысловат: в комячейку поступило заявление от рабочего Осокина, которое зачитывает секретарь комячейки. «Надпись-титр сообщала решение комячейки: "Принять в нашу семью родившегося у него сына".

Держа на руках малыша, секретарь комячейки обращалась к пионерам: "Передаю вам будущего борца за счастье пролетарской семьи"»[100].

Очень боюсь обвинений во фрейдизме, но уж больно хочется спросить – случайно или нет, что именно ячейка РКП(б) была матерью ребенка? Или здесь в скрытом, неявном виде проводится идея, что РКП – материнское лоно для всего подрастающего поколения России?

С ребенком пока – но только пока! – более или менее ясно. Вопрос в том, откуда он берется.

В 1920 г. Е. Замятин пишет первую в ХХ веке великую антиутопию «Мы», в которой формулирует знаменитый lex sexualis: «каждый нумер имеет право – как на сексуальный продукт – на любой другой нумер». Надо только «нумеру» своевременно оформить соответствующую заявку.

Ну это уж совсем ни в какие ворота не лезет, – не поверит благонаме­ренный читатель. И зря...

Вот что писала «Молодая гвардия»: «С 1 мая 1918 г. все женщины с 18 до 32 лет объявляются государственной собственностью. Всякая девица, достигшая 18-летнего возраста и не вышедшая замуж, обязана под страхом строгого взыскания и наказания зарегистрироваться в бюро „свободной любви“ при комиссариате призрения. Зарегистрированной в бюро „свободной любви“, предоставляется право выбора мужчины в возрасте от 19 до 50 лет себе в сожители супруга… Мужчинам в возрасте от 19 до 50 лет предоставляется право выбора женщин, записавшихся в бюро, даже без согласия на то последних, в интересах государства. Дети, произошедшие от такого сожительства, поступают в собственность республики».[101]

В январе 1923 г. народный комиссар социального призрения А.М. Коллонтай публикует в журнале «Молодая гвардия» № 3 статью «Дорогу крылатому Эросу». Статья большая, мы процитируем маленький отрывок: «В коллективе, в котором интересы, задачи, стремления всех членов переплетены в густую сеть, общение полов будет, вероятно, покоиться, на здоровом, свободном и естественном влечении, на преображенном эросе».

Будущий Чрезвычайный посол Советского Союза открыла шлюзы. И хлынуло...

Даже в наше, далеко не чопорное время трудно представить, что в дискуссию о «свободной любви», о «новой половой жизни» были втянуты практически все без исключения члены Политбюро – от Ленина и Троцкого до Луначарского и Стучки...

«Вы, конечно, знаете, – говорил Ленин Кларе Цеткин, – знаменитую теорию о том, что в коммунистическом обществе удовлетворить половые стремления и любовные потребности так же просто и незначительно, как выпить стакан воды. От этой теории «стакана воды» наша молодежь взбеси­лась»[102]. Девушка – «свой парень» – должна по-товарищески понять желания комсомольцев, она «думает, что поступает по-марксистски, по-ленински, если она никому не отказывает»[103].

Сквозная тема литературы 20-х годов – свободная любовь. Искушение ею проходят и Даша Чумакова в «Цементе» Ф. Гладкова, и Наталья Тарпова в одноименном романе С. Семенова, но самыми популярными были тогда романы «Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь» С. Ма­лашкина, героиня которой комсомолка Таня Аристархова – «жена 22 мужей», «Собачий переулок» Л. Гумилевского, пьеса В. Киршона и Л. Успен­ского «Константин Терехин» и рассказ «Без черемухи» П. Романова. В этом последнем героиня делится с подругой выношенным: «Любви у нас нет, у нас есть только половые отношения, потому что любовь презрительно отно­сится у нас к области "психологии", а право на существование у нас имеет только одна физиология. Девушки легко сходятся с нашими товарищами-мужчинами на неделю, на месяц или случайно – на одну ночь». Об этом же разглагольствует и Иван Иванович Широнкин в «Мандате» Эрдмана: «В коммунистическом государстве, Анастасия Николаевна, любви нету, а исключительно только одна проблема пола», что дало повод сыронизировать на злобу дня в мюзик-холльном обозрении «Одиссея». Ее заглавный герой в виде ответработника разъезжает с секретарем Лизистратом по злачным «Европам», а тем временем сын его Телемак, в виде занудного канцеляриста, раздает женихам Пенелопы «Анкету для желающих сочетаться», среди вопросов которой есть и такой: «Как вы смотрите на женщину: как товарищ на товарища, как самец на самку, как товарищ на самку или как самец на товарища?»[104]

Выскажу крамольную для правоверных коммунистов мысль: половой вопрос был их первым концептуальным расхождением с идеями Маркса-Эн­гельса. То ли основоположники научного коммунизма в своих мечтаниях о будущем ошиблись, рассчитывая единственно и только на упорядоченный образ жизни германского бюргерства, то ли все испортила извечная россий­ская безудержность с порывом «во всем дойти до крайнего предела» (Е. Ви­нокуров), но власть была вынуждена перейти к пропаганде нормальных по­ловых взаимоотношений, нормальных, естественно, в контексте идей своего времени.

Застрельщиком выступил А.Б. Залкинд, сформулировавший двенадцать половых заповедей революционного пролетариата, изданных Комму­нистическим университетом им. Я. Свердлова в 1924 г. в брошюре «Моло­дежь и революция». Мы процитирем три заповеди:

«VII. Любовь должна быть моногамной, моноандрической (одна жена, один муж).

IX. Половой подбор должен строиться по линии классовой, революци­онно-пролетарской целесообразности. В любовные отношения не должны вноситься элементы флирта, ухаживания, кокетства и прочие методы специ­ально полового завоевания.

XII. Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешаться в половую жизнь своих сочленов. Половое должно во всем под­чиняться классовому, ничем последнему не мешая, во всем его обслуживая».

Главный вывод автора – «у революционного класса, спасающего от по­гибели все человечество, в половой жизни содержатся исключительно евге­нические задачи, то есть задачи революционно-коммунистического оздоров­ления человечества через потомство»[105].

Литературные памятники свидетельствуют, что молодежь 20-х годов

была не готова расстаться с идеей «свободной любви»: «знаменитые коммуны по исправлению распоясавшихся нравов создавались с легкой руки Надежды Крупской. Там, по ее замыслу, раскрепощенные трудящиеся в свободное время могли бы обсуждать прочитанные книги, играть на гармонике, изучать вопросы марксизма-ленинизма и пить чай вприкуску... Заботу оценили... Но "дома-коммуны" постепенно превратились в дома терпимости. Правда, со странным уклоном. Например, в коммуне на фабрике "Скороход" общими были не только женщины, но и дети: алименты на них честно выплачивались из общей кассы»[106].

«Квадратура круга» В. Катаева (1928) полна реминисценциями этого времени. «Что нужно для прочного брака? – рассуждает Абрам. – Сходство характеров, взаимное понимание, общая политическая установка, трудовой контакт. Может быть, любовь? Социальный предрассудок, кисель на слад­кое, гнилой идеализм...»

Новый Кодекс о семье и браке 1926 г. закреплял эту «необыкновенную легкость нравов»: если семья – буржуазный предрассудок, надо содейство­вать ее «слому». Сегодня сходимся – завтра расходимся. Опять Катаев, те­перь уже Людмила: «Он мне, товарищи, вчера весь вечер, как только позна­комились, всякими словами голову стал крутить. И, конечно, в конце концов закрутил. А я слушала его, слушала, а потом, дурная, побежала регист­рироваться».

Сходиться – легко, расходиться – еще легче. В Кодексе предусмотрен развод по желанию лишь одного супруга (другой мог об этом и не знать); разрешен заочный развод – достаточно послать в ЗАГС открытку. «Хоро­шенькое дело, – рассуждает Абрам, – приходит Тонька сегодня после бюро ячейки домой, усталая, и вдруг замечает, что ее муж уже не ее муж, а чужой муж». Но все логично: семья, как последний оплот буржуазного общества, по мнению правоверных партийцев первого призыва, должна отмереть – вместе с государством и частной собственностью. У Катаева Тоня задумыва­ется: «Сначала зарегистрировалась с одним, завтра развелась, а послезавтра зарегистрировалась с другим... Какой пример мы подадим другим членам нашей организации, а также наиболее активным слоям беспартийной молодежи и беднейшего крестьянства?» На что друг Вася резонно замечает: «Авось беднейшее крестьянство не заметит». (Отсылаю любознательного читателя к знаменитому фильму 1927 г. «Третья мещанская» или «Любовь втроем» А. Роома по сценарию В.Шкловского.)

В 1929 г. еще можно было описывать, как чекист насилует интелли­гентку (см. «Февраль» Э. Багрицкого). Однако сталинский «великий пере­лом» не обошел и семью, хотя начала были заложены раньше.

Все Золушки, даже советские, мечтают о принце. Ну, принц, карета и хрустальный башмачок – это при феодализме. Успех, подкрепленный тугой мошной как всеобщим эквивалентом – гарантия «дольче вита» при капита­лизме. А что же является индикатором привлекательности сексуального (в идеале – брачного) партнера в стране, строящей социализм? Советская власть обесценила деньги, но не смогла отменить социальную дифферен­циацию общества. Путь наверх и социальную карьеру обеспечивал партби­лет. Надежда Петровна в «Мандате» Н.Р. Эрдмана говорит сыну: «Он, Пав­луша, за нашей Варенькой в приданое коммуниста хочет». Своим простым умом она понимает, что только «партейные» сегодня – начальство, а «разве у начальства какие дела бывают? Катайся на автомобиле, больше ничего». (Разновидность партбилета – членство в профсоюзе. См. попытку женитьбы Полиграф Полиграфыча в «Собачьем сердце».)

На смену революционным лозунгам приходит время обытовления

революции. «На площади Свердлова, где пятнадцать лет назад висели суро­вые плакаты, предостерегающие от тифозной вши, которая может "съесть социализм", сейчас каждые пять минут зажигается огромная электрическая реклама "Уроки танцев"», – пишет Ю. Юзовский. Кредо победителей форму­лирует Присыпкин («Клоп» В. Маяковского): «Кто воевал, имеет право у ти­хой речки отдохнуть», а посему можно хамить бывшей подруге Зое: «Граж­данка! Наша любовь ликвидирована».

Коммунисты желают «отдохнуть после государственной и обществен­ной деятельности», что приводит в стране к служебным романам, разводам. Победоносиков в «Бане» говорит жене Поле: «Сейчас не то время, когда достаточно было идти в разведку рядом и спать под одной шинелью. Я поднялся наверх по умственной, служебной и по квартирной лестнице. Надо и тебе уметь самообразовываться и диалектически лавировать. А что я вижу в твоем лице? Пережиток прошлого, цепь старого быта». Понятен сарказм Маяковского, сама ситуация комчванства людей, дорвавшихся до власти, была массовой.

В эти годы на экранах и сценах театров преобладают фильмы и пьесы на «производственную» тему. Их главный творитель Н.Ф. Погодин гордо заявляет: «Мы утверждаем, что нашего героя дома не застанешь. Он на стройке, он на заводе». И это – правда. Общественное – важнее личного. Герой пьесы К. Финна «Вздор» говорит: «Я три недели жил для себя. Прошу прощения за отпуск. Я обещаюсь в дальнейшем жить только для государства». В другой пьесе К. Финна «Свидание» жена говорит о муже: «Он приехал совсем другим человеком... Нашим... нашим, это значит советским, молодым, радостным, энергичным. Вот что значит нашим». «Это не объяснение в любви к мужу, – саркастически комментирует Ю. Юзовский. – Это объяснение в любви советской власти».

Это же гениальное «объяснение в любви советской власти» мы видим в первом нашем сюрреалистическом фильме «Строгий юноша» А. Роома (1934). Увы, у киношного начальства не хватило фантазии выпустить его на экран.

Была и другая милая тема – «чужой ребенок», если воспользоваться

названием известной пьесы. Вообще-то, рождение ребенка в семье – биологическая норма, не случайно пьеса С.М. Третьякова (1927) так и называлась «Хочу ребенка». Героине, Милде, всю себя отдавшей делу партии, нужен ребенок, но не муж. Она говорит Якову, выбранному ею в отцы: «Я не хочу мужа. Я хочу ребенка. Мне вы сами не нужны. Мне нужны ваши сперматозоиды...». В советском кино-театральном искусстве 30-50-х гг. чудо любви, зачатия и рождения ребенка замещается «чужим ребенком» у В. Шкваркина (1933), «Подкидышем» и младенцем-негром от белой мамаши (Л. Орлова).в любимом вождем «Цирке».

Во второй половине 30-х гг. семья объявляется первичной государственной ячейкой. Если раньше любовь была отрыжкой «психоложества», то сейчас само это понятие реабилитируется, как, впрочем, и отмененная когда-то новогодняя елка.

Однако внимательный анализ всего искусства сталинского времени свидетельствует об извращенном представлении (или – отражении) в нем проблем семьи и брачных отношений.

Я долго думал, как точнее назвать, что же там происходит. За неимением лучшего выбираю – «неэротичная сексуальность».

Действительно, вся страна взахлеб пела песню (сл. В. Козина, муз. Д. Сидорова): «Когда простым и нежным взором / Ласкаешь ты меня, мой друг...».

Есть в ней строчки уму непостижимые:

Мы так близки, что слов не нужно

Нам повторять друг другу вновь,

Что наша нежность и наша дружба

Сильнее страсти, больше, чем любовь.

Что это такое и как такое может быть – я, признаюсь, понять бессилен.

Или – другой пример. Вся страна заслушивалась сладкоголосым Георгием Виноградовым, который томно выводил: «Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой», и далее замечательное соединение квазилюбви и советской песенной обязаловки: «Радость моя, это молодость песни поет».И великолепный финал:

Мы с тобой неразлучны вдвоем,

Мой цветок, мой друг (?!).

Ну, как не позавидовать такому уникальному, хотя по-своему и цельному мировосприятию?!

Само понятие любви было реабилитировано при одновременном изме­нении объекта страсти – им были Сталин («О Сталине мудром, родном и любимом»), Родина («как невесту родину мы любим») и партия («Тебе лю­бимая, родная партия»).

Вообще, сталинскому искусству свойствен феномен, который я обо­значил бы как «иосифлянский комплекс».

Максимальное разрешенное отношение между мужчиной и женщиной в кино – поцелуй в диафрагму. Искусство было пуритански чопорным. На любой намек о половых отношениях между мужчиной и женщиной было наложено табу. Наблюдательный И. Ильф под конец жизни записывает в своем дневнике: «Диалог в советской картине. Самое страшное – это любовь. «Летишь? Лечу. Далеко? Далеко. В Ташкент? В Ташкент». Это значит, что он ее давно любит, что и она любит его, что они даже поженились, а может быть, у них есть даже дети. Сплошное иносказание»[107]. Вряд ли это случайно. Думаю, что в сталинском искусстве сублимантами оргазма выступают песня и задорный танец.

Зато в искусстве все плодоносило – в песнях воспевали «стопудовый урожай», в живописи торжествовали огромные арбузы (Ф. Федоровский и др.), столы ломились от яств, свино- и овцематки давали рекордные прип­лоды и т.д. Отличились все, но особенным сказочником был И.А. Пырьев – от «Богатой невесты» (1938) до «Кубанских казаков» (1950).

Возможно только одна гипотеза – вся созидательная сила, животво­рящая половая энергия народа шла к Нему и возвращалась от Него стране хозяйственным изобилием.

До этого не додумались ни Гитлер, ни Франко, ни Салазар – диктаторы, которые тоже вовсю блюли «нравственность в искусстве».

И вот что странно. Сталинский идеал в искусстве ассоциировался с молодостью. Всем киногероям, всенародным любимцам в исполнении П. Алейникова, Б. Андреева, С. Бондарчука, С. Гурзо, П. Кадочникова, Н. Крючкова, Л. Орловой, М. Ладыниной, Л. Целиковской и других – от 20 до 35 лет. Самый, казалось бы, возраст, когда гони природу в дверь – она во­рвется в окно. Однако максимум дозволенного нашим героям – петь, плясать или говорить о любви, а помыслить что-нибудь сверх того – ни-ни, упаси Господь...

Война несколько раскрепостила эту ситуацию – появились песни с нормальными человеческими чувствами («Синий платочек», «Землянка» и т.д.). Но как только война закончилась – все пошло по заведенному кругу: «первым делом, первым делом самолеты, ну, а девушки, а девушки потом...».

И. Сталин был по-своему логичен, заявив в беседе с М. Джиласом в 1948 г. о любовной лирике К. Симонова: «Надо бы напечатать всего два эк­земпляра: один – для нее, второй – для него».

Кстати, советская низовая культура также оперирует этими одобрен­ными текстами и смыслами. Частушки и пародии тех лет полны скабрезно-ненормативной лексики. Любимым объектом снижения и перверсии были популярные песни: «На позицию девушка, а с позиции – мать./ На позицию – честная, а с позиции – б...».

Роль своеобразного предохранительного клапана в послевоенные годы выполняли трофейные фильмы. Сколько сердец было разбито милой, трога­тельной Франческой Гааль («Петер», «Маленькая мама») и ослепительной Марикой Рёкк («Девушка моей мечты») – не сосчитать.

Размышляя в середине 80-х о своей юности, В. Корнилов ностальги­чески вспомнит Рёкк: «Дрожь идет по подросткам и по одрам –/ Длиннонога, стервоза, крутобедра,/ Крутит задом и бюстом, иноземка;/ Крупнотела, дебела, хоть не немка,/ Или всё, что с экрана нам пропела,/ Было впрямь восполнением пробела?» Успех у фильма был триумфальный; фольклор откликнулся грустным юмором: «Зачем судьбой обижен/ Не дал мне в жёны бог/ Такую же, как Петер/ Или Марика Рёкк?»

В полном согласии с «теорией бесконфликтности» в послевоенном со­ветском искусстве идет «борьба хорошего с лучшим», то есть уже в самом чистом виде война ангелов с архангелами. Половозрелым школьникам в обязательном порядке читали лекции «о любви и дружбе», где на примере Женни и Карла, Володи и Нади доказывалось, что при социализме эти понятия – синонимы, а разница, если и есть, совсем несущественна. Тексты мировой литературы в хрестоматиях усердно кастрировались, школьников учили вхождению в жизнь на любви Онегина к Татьяне...

Даже в 1954 г. картина А. Пластова «Весна» (обнаженная мать купает дочь в русской бане) была переименована «В старой деревне», как будто в СССР в бане купались одетыми.

Выдвину сумасшедшую гипотезу. Эту ситуацию бесполого искусства предвидел В.Э. Мейерхольд в «Великодушном рогоносце» (1922). Когда чу­довище ревности начинает разъедать сердце Брюно, а Стелла никак не на­зывает имя любовника, он придумывает ход – пропустить через супруже­скую постель Стеллы всех мужчин этого городка в надежде, что единствен­ный, кто не придет, тот и есть избранник Стеллы. Мне кажется, что в уни­фицированной прозодежде (худ.– Л.С. Попова) уже презентируется идея безразличия к биологическому началу в человеке. (Потом, в 1929 г., будет гениальный плакат Эль Лисицкого, где лица юноши и девушки перетекают друг в друга и полово неразличимы.)

Вся эта система рухнет после смерти Сталина. На кинонебосводе заблестит новая звезда – красавица Э. Быстрицкая. Н.С. Хрущев разрешит аборты, наступит реабилитация плоти, и символом новых веяний станет опубликованное в «Литературке» знаменитое евтушенковское:

Ты спрашивала шепотом:

"А что потом? А что потом?"

...Кровать была расстелена,

И ты была растеряна...

Ожидалась новая жизнь, застрявшая на полдороге.

P.S. Сегодня смотришь телевизор и на ум приходит шальная мысль – как бы отнесся кремлевский горец к песне кабаре-дуэт «Академия»: «Ты хочешь, хочешь./ Я знаю – хочешь,/ Хочешь, но молчишь»?

(Театральная жизнь, 1996, № 2.)