Герцен в кругу русских западников 1840‑х годов

 

В 1841 г., после перлюстрации одного письма Герцена, его вновь высылают из Москвы – на этот раз в Новгород. Вторая ссылка была много короче первой, длилась всего год, но именно в Новгороде происходит новый, очень существенный скачок в духовной эволюции Герцена. Он знакомится с книгой Л. Фейербаха «Сущность христианства», в которой находит для себя убедительные доказательства необходимости, законности и естественности атеистического взгляда на мир, к возможности которого, под влиянием общения с А. А. Яковлевым, он склонялся и прежде. Фейербах заставил Герцена усомниться не только в идее Бога и бессмертия души, но и в идее божественного Провидения, управляющего судьбами людей и народов. Теперь Герцен считает, что никто извне не гарантирует человеку возможности обретения когда‑нибудь в будущем счастливого, духовно наполненного существования – Царства Божия, ни на небе, ни на земле. Человек должен со смирением признать, что он – часть слепых, хаотически‑бессмысленных материальных процессов, происходящих в природе, и быть благодарным науке за то, что, открыв его трагическое положение в мире, она ставит его лицом к лицу с этой печальной истиной, разоблачая всякие попытки убежать от нее в туман метафизических грез и религиозных обольщений. Однако, по Фейербаху, далеко не все так безнадежно: поскольку, с его точки зрения, человеческая вера в Бога основана на отчуждении в умозрительное пространство духа внутренней – нравственной и доброй – силы самого человека, постольку задача последнего заключается в том, чтобы, отрекшись от веры в отвлеченную божественность, вернуть себе свое же и тем самым стать по‑новому сильным, уверенным в себе существом, обладающим всеми теми достоинствами и добродетелями, всей той мощью, которые он раньше ошибочно приписывал богам. Отсюда Герцен делает вывод о том, что, лишенный верховного божественного Смысла, человек отныне может и должен сам вносить свой человеческий смысл в хаотическое «брожение» природных элементов, преобразуя и организуя их в соответствии со стоящей перед ним целью. Следовательно, высшее предназначение человека – это активное, энергичное действие, направленное на преобразование несовершенной действительности. Неспособный преодолеть смерть, человек, по крайней мере, может улучшить, усовершенствовать существующее общественное устройство, примиряться с которым он, обладающий силой и разумом, равными тем, какими в его представлении обладали боги, не имеет никакого права.

Подобную эволюцию приблизительно в это же время пережили многие современники Герцена: Н. П. Огарев, В. П. Боткин, В. Г. Белинский, М. А. Бакунин. В начале 1840‑х годов Белинский и несколько позже Бакунин отрекаются от гегелевской идеи «примирения с действительностью» и провозглашают так называемый «критический субъективизм» – систему представлений, согласно которой человек, исходя из своего собственно человеческого или «субъективного» (а не сверхчеловеческого, божественного или отвлеченно – «объективного») видения, подвергает критической оценке все, с чем ему приходится сталкиваться в окружающем мире. Такая философская позиция быстро обретает ярко выраженную социально‑политическую направленность. Еще в конце 1830‑х яростно защищавший в споре с Герценом монархию Николая I, Белинский теперь становится столь же яростным ее противником и из стана монархистов‑консерваторов переходит в стан западников‑либералов. Вокруг Белинского в первой половине 1840‑х годов складывается кружок его последователей и единомышленников, к которому примыкает и Герцен. Для всех западников круга Белинского – В. П. Боткина, Т. Н. Грановского, К. Д. Кавелина, П. В. Анненкова и других – характерно уважение к европейской культуре, как к эталону общечеловеческих духовных ценностей, и противопоставление ей России как страны, еще не достигшей уровня зрелости европейских государств ни в культурном, ни в нравственном, ни в социальном, ни в политическом отношении. Особенно беспокоила русских либеральных западников политическая отсталость России, в которой нет ни парламента, ни конституции, ни свободы слова, в которой подавляющее большинство населения – крестьянство, пребывающее в силу крепостного права в полнейшей зависимости от господ‑помещиков и не пользующееся даже теми относительными свободами, какими пользуются крестьяне в Европе. Западники – и энергичнее всех опять‑таки Белинский – проповедовали также отказ от традиционно философского, спекулятивно‑метафизического мировоззрения, свойственного классической немецкой философии, во имя научного, аналитически‑эмпирического подхода к действительности, который в Европе, главным образом во Франции, активно развивали и пропагандировали ученые‑естественники и философы‑позитивисты О. Конт и его последователи. Параллельно шла борьба с романтическим мироощущением как неадекватным, с одной стороны, научному, с другой – обыденному, трезво‑реалистическому, основанному на здравом смысле взгляду на мир. Глубоко архаической, не отвечающей запросам современного человека и романтической по духу и происхождению считали западники и историософскую доктрину своих главных оппонентов – славянофилов: А. С. Хомякова, И.В. и П. В. Киреевских, К.С. и И. С. Аксаковых, Ю. Ф. Самарина, отстаивавших самобытный, отличный от европейского путь развития России и считавших перспективной для ее духовного возрождения ориентацию на культурные образцы допетровской Руси и, в особенности, на православную веру как первое по важности условие единства и стабильности русского общества. Герцену импонировала оппозиционная настроенность славянофилов по отношению к николаевской монархии, которую они не считали органично русской. Но, как и прочих западников, их не устраивала апология традиционного религиозного мироощущения, враждебность европейской науке и нападки на разделяемый всеми западниками идеал свободомыслящей, независимой личности, которому славянофилы противопоставляли идущий из древности идеал крестьянской общины, где личность, независимость которой они приравнивали к гордости, растворяется в некоем общем коллективном начале, тем самым спасая себя от соблазнов индивидуализма. В поддержку западнической системы воззрений Герцен пишет два цикла публицистических очерков: «Дилетантизм в науке» (1843) и «Письма об изучении природы» (1845), в которых дает бой отвлеченной, оторванной от жизни философии и романтизму во всех его разновидностях и проявлениях и доказывает необходимость переключения на открытые жизни эмпирические науки и опирающуюся на них новую философию, оперирующую чисто человеческими, т. е. «земными», а не «небесными» представлениями об идеале.

Эстетическим выражением идей западников в 1840‑е годы становится «натуральное», или реалистическое, направление, возглавляемое Белинским, сплотившим вокруг себя литераторов молодого поколения – Н. А. Некрасова, И. С. Тургенева, Д. В. Григоровича, И. А. Гончарова, Ф. М. Достоевского и других, – и получившее название натуральной школы. Одной из главных задач нового направления была борьба с романтической системой ценностей как не отвечающей духу времени и современному уровню знаний о природе и человеческом обществе. Романтическим мировоззренческим установкам в произведениях натуральной школы противопоставлялась так называемая «действительность». Существовало два основных способа художественного изображения последней. Первый способ – это изображение обыденной, бытовой, повседневной действительности как некой «позитивной» ценности, достойной эстетического любования, – линия, получившая развитие в «Обыкновенной истории» (1847) Гончарова и отчасти в «Записках охотника» (1847–1852) Тургенева. Второй способ – изображение реальной действительности в ее «негативном» аспекте, когда на первый план выдвигались ее грубые, низкие стороны, призванные обличать социальное неблагополучие окружающей жизни, – линия, идущая от Гоголя, названного Белинским «отцом натуральной школы», и нашедшая наиболее яркое воплощение в сборнике «Физиология Петербурга» (включавшем остро социальные и подчеркнуто натуралистические очерки Некрасова, Григоровича, Даля о жизни представителей «городского дна»; 1845), в лирике Некрасова 1840‑х годов, в повестях Григоровича «Деревня» (1846) и «Антон Горемыка» (1847) и в романе Достоевского «Бедные люди» (1846).

 

«Кто виноват?»

 

В 1845–1846 гг. Герцен публикует роман «Кто виноват?», написанный в новом, «натуральном» ключе и в идейном и стилевом отношениях очевидным образом примыкающий к гоголевской обличительной традиции. Последняя, однако, получает в романе резкое философское углубление: интеллектуализм и интерес к проблемам человеческого бытия в его исходных, предельных основаниях – характерные черты герценовского умственного склада – заявляют о себе в этом произведении в полный голос.

Главным объектом критики в романе становится романтическое мироощущение, понятое широко – как умозрительное знание, скрывающее от человека грубую реальность жизни и неспособное дать ему силы для противостояния ей. Типичным романтиком сентиментального, «чувствительного» типа выведен Дмитрий Круциферский – разночинец по происхождению, культурный, начитанный, обучавшийся в университете молодой человек, пытающийся строить свою жизнь по идеальным образцам, почерпнутым в поэзии Жуковского, творчество которого сыграло едва ли не определяющую роль в его воспитании. Высмеивая сентиментальный настрой Круциферского, Герцен заставляет его беспрерывно, почти по любому поводу лить слезы и прямо указывает на литературных предшественников изображаемого им типа – Вертера из романа «Страдания юного Вертера» Гете и Владимира Ленского из пушкинского «Евгения Онегина». Немаловажно и указание на то, что Круциферский наполовину, по матери, немец, чем лишний раз подчеркивается романтическая природа героя; для западников 1840‑х годов и писателей «натуральной школы» все немецкое однозначно ассоциировалось с романтическим – мистическим и туманным – началом. Женившись на Любоньке, незаконнорожденной дочери помещика Негрова, Круциферский полагает, что обрел счастье, которое теперь – поскольку божественное Провидение заботливо опекает всех тех, кто, как он, чистосердечно верит в него, – будет продолжаться вечно. Но вся его наивная философия, а с нею и вера в доброе Провидение разрушаются в один миг, когда он узнает, что Любонька, по‑прежнему тепло и нежно относящаяся к нему, по‑настоящему любит другого человека – Владимира Бельтова. Столкнувшись с реальной жизнью, с ее сложными и непредсказуемыми проявлениями, Круциферский совершенно теряется, не знает, как себя вести и что предпринять, и наконец находит выход, который подсказывает ему его слабая натура: он начинает пить, чтобы уйти от мучительных жизненных противоречий.

Другой жертвой романтического в широком смысле, т. е. оторванного от жизни воспитания представлен в романе его главный герой Владимир Бельтов. Сын богатого помещика Бельтова, женившегося на гувернантке, когда‑то бывшей крепостной крестьянкой, Владимир воспитывался матерью и специально нанятым ею учителем‑гувернером, швейцарцем Жозефом, в полной изоляции от действительности. Мать, еще в юности столкнувшаяся, по выражению Герцена, со «злотворной материей» жизни, всеми силами старалась уберечь сына от подобного столкновения. Жозеф, развивший сильный от природы ум юноши и познакомивший его с начатками различных наук, сам был по духу чувствительным романтиком («в сорок лет без слез не умел читать» Шиллера) и, воспитывая своего питомца по системам Руссо и Песталоцци, не учитывал особых «климатологических» условий русской жизни, в которых его воспитаннику предстояло жить впоследствии. По выходе из университета Бельтов определяется на службу в министерство и, столкнувшись с рутинной, пошлой жизнью чиновничьего аппарата, довольно быстро понимает, насколько она далека от тех идеалов добра и справедливости, которые он поначалу, исполненный юношеских надежд, собирался привнести в нее. Не совладав с «чиновничьим Голиафом», Бельтов прекращает служить, пробует заняться медициной, потом ваянием, но ничем не может увлечься всерьез, разочаровывается во всякой деятельности и превращается – Герцен прямо намекает на это – в некое подобие «лишнего человека», продолжая ряд, начатый пушкинским Онегиным и лермонтовским Печориным. В соответствии с теориями философов‑позитивистов, разделяемых так или иначе всеми писателями «натурального» направления, бездеятельность своего героя Герцен стремится объяснить не столько идейными влияниями, духом эпохи и проч., сколько материальными, социологическими причинами, или, как принято было говорить в то время, «средой», предопределяющей, как считалось, и все идейные влияния, накладывая на них свой неизгладимый отпечаток. Отсюда принципиальная важность указания на тот факт, что Бельтов, унаследовавший после смерти отца имение Белое Поле, достаточно богат, чтобы позволить себе не служить и вести праздный образ жизни.

Подобный «материалистический» взгляд на вещи защищает в романе постоянный оппонент романтика Круциферского доктор Крупов, убежденный в том, что все идейные мотивы, которыми руководствуются люди, включая веру в судьбу и Провидение, в конечном счете могут быть сведены к простейшим столкновениям физических, природных элементов, познаваемых самой трезвой из существующих наук – медициной. Позиция Крупова во многом напоминает последовательно «материалистическую» позицию брата Герцена А. А. Яковлева. Позиция же самого Герцена в романе много сложнее. Круповский «материализм» для него, при всех очевидных достоинствах этого направления мысли, все‑таки крайность. Он важен и ценен как сила, разоблачающая крайности романтического направления. Материалистическую концепцию Герцен дополняет почерпнутой у западников и отчасти у Фейербаха теорией «лица», или личности, способной не подчиниться сформировавшей ее «среде», не быть только пассивным ее отпечатком, а сопротивляться ее воздействию, если таковое представляется зрелой личности стесняющим ее стремление к дальнейшему развитию и ограничивающим ее потребность в свободе. В результате человеческий мир, изображаемый в романе, и в первую очередь все персонажи второго ряда: чета помещиков Негровых, чиновники, обыватели города NN (где разворачивается основное действие романа) – дается как бы в двойном освещении. С одной стороны, человеческие характеры представлены как неизбежные и закономерные порождения определенной «среды», и авторское отношение к этому вполне нейтрально, лишено, как и должно быть при научном подходе, какой‑либо этической оценки: какова «среда», таковы и ее порождения, и тут никого нельзя ни осуждать, ни винить. С другой стороны, сама «среда» со всеми ее порождениями описывается как какое‑то чудовищное отклонение от нормы: она безобразна, уродлива, почти гротескно нелепа, – сказываются приемы письма автора «Мертвых душ»: мрачный колорит, фиксация авторского внимания на «негативных» сторонах действительности, постоянный язвительно‑иронический тон. Присутствуют и намеки на то, что «среда» эта – безумна, и, следовательно, печать безумия лежит на всех человеческих существах, произведенных ею. С этой точки зрения «среда», безусловно, подлежит суду и должна быть отрицаема во имя идеала, которого не знает бесстрастная наука, но которого требует новое человеческое сознание, неудовлетворенное несовершенством окружающей жизни.

Носительницей такого нового человеческого сознания Герцен делает главную женскую героиню романа – Любоньку Круциферскую. Дочь крестьянки и помещика Негрова, взятая из милости на воспитание в дом отца, она, в отличие от Круциферского и Бельтова, с детства знала, какой грубой и жестокой может быть жизнь. Но именно это знание закалило ее волю, научило, по крайней мере внутренне, сопротивляться «злотворной материи» жизни и сформировало ее сильный характер. Образ Любоньки строится Герценом с явной оглядкой на героинь романов Жорж Санд, стремящихся воплотить на практике сен‑симонистские принципы по‑новому свободного поведения женщины в обществе. Главный принцип, отстаиваемый героинями Жорж Санд, – принцип несвязанности женщины узами традиционного брака, который она, если законный супруг не может дать ей того счастья, которого она желает, имеет право разрушить вопреки господствующим в обществе законам, стоящим на охране «святости» семейного очага. Нечто подобное происходит и в романе Герцена. Полюбив Бельтова, Любонька понимает, что не должна стыдиться общественного мнения, которое в силу предрассудков, опутавших сознание жителей города NN, а по Герцену – вообще все «безумное» сознание прошлого и современного мира, должно считать ее преступницей и грешницей. Сама Любонька отнюдь не считает себя таковой. Сознание ее настолько развито и свободно, что даже страх религиозного возмездия она, в духе Фейербаха, почитает пустым предрассудком и усилием ума и воли пытается избавиться от него. Духовному уровню Любоньки под стать духовный уровень ее избранника Бельтова, авторское отношение к которому к концу романа становится все более и более сочувственным. Оба они рисуются как почти идеальные фигуры, сумевшие вырваться из мира всеобщего «безумия». Не на высоте их понимания оказывается не только Круциферский, бессильный избавиться от своей по‑детски болезненной привязанности к жене и мучающий себя и ее приступами ревности, но и умный доктор Крупов, полагающий, что виновником разыгравшейся драмы является Бельтов, от скуки и праздности соблазнивший доверчивую Любоньку и разрушивший семью, жившую в согласии и счастье. В авторском же понимании, если кто и виноват в случившемся, то никак не «соблазнитель» Бельтов и не «поддавшаяся соблазну» Любонька. Так, по Герцену, могли бы рассуждать сторонники традиционного брака, для которых стабильность и крепость консервативного государства важнее требований индивидуальной личности (точка зрения Гегеля и русских гегельянцев), и, разумеется, славянофилы, сакрализующие рабски зависимое и приниженное положение женщины в «домостроевской» семье. С точки зрения Герцена, если уж искать виноватого, то им будет не кто иной, как Круциферский, слабый человек, изуродованный романтическим воспитанием, закрепившим в нем эту слабость и навсегда оставившим его в плену отвлеченных представлений о жизни.

Меняется к концу романа и мотивировка бездеятельности Бельтова. Истинную, не сводимую к «материалистическим» объяснениям ее причину видит одна только Любонька, пораженная той «ширью понимания», которой обладает избранник ее сердца. И вновь ошибочную в этом отношении позицию занимает доктор Крупов, полагающий (как и бывший учитель Бельтова Жозеф), что Бельтов, несмотря ни на что, должен трудиться, что «хороший работник без работы не останется», и т. п. Сам Герцен придерживается иной точки зрения: он рисует своего героя праздным, но праздным в силу необходимости. Вину бездеятельности он за ним признает, но и тут же снимает ее: «есть вины лучше всякой правоты». Показательна характеристика состояния Бельтова как «многостороннего бездействия» и «деятельной лени». Здесь, вне всяких сомнений, речь идет о том, что развернуться в полную силу своей личности Бельтову мешают внешние условия русской жизни – государственный авторитаризм николаевской империи, пресекающий всякие попытки свободного самопроявления человеческого «я». Герцен был убежден, что если человек при николаевском режиме служит в государственном учреждении, он неизбежно оказывается одновременно жертвой и (хотя субъективно это может противоречить его убеждениям) пособником авторитаризма. Отсюда глубокая симпатия писателя к неслужащей дворянской интеллигенции в лице ее лучших представителей: известный достаток, избавляющий их от необходимости тянуть чиновничью лямку, в его глазах позволял им сохранить свое человеческое достоинство и свой, независимый от самодержавного николаевского официоза, богатый внутренний мир – мир подлинной культуры, высокого нравственного благородства и стоической этики скрытого противостояния деспотическому социуму. Таков общий взгляд Герцена на русских «лишних людей», к которым, помимо Онегина и Печорина, он причислял также Чаадаева и во многом самого себя, – автобиографическая подоплека образа Бельтова достаточно очевидна.

Роман завершается на драматической, если не трагической ноте. Все три главных героя – участники «любовного треугольника» – несчастны: спивается Круциферский; Любонька, истерзанная внутренней борьбой, угасает в чахотке; Бельтов под давлением обстоятельств вынужден уехать из города. Такой финал есть своего рода ответ на вопрос «кто виноват?», вынесенный в название романа. Ответ ясно не сформулирован и потому заведомо неоднозначен. Но в любом случае он направлен против мнения, что основная вина лежит на героях, нарушивших традиционные правила семейного общежития и религиозного долга. Исходя из общей концепции произведения, можно сказать, что такое мнение опровергается как минимум двумя положениями, в равной мере выводимыми из текста романа. Первое: в том, что случилось, не виноват никто, потому что происшедшее было неизбежным следствием цепляющихся друг за друга «материальных» причин, действующих как в природе, так и в человеческом обществе, и поэтому искать виновных среди людей, тем более конкретных людей, было бы по отношению к ним несправедливо и немилосердно (на такое толкование частично намекает и эпиграф к роману: «А случай сей за неоткрытием виновных предать воле Божией…»). Второе: виноваты не отдельные люди, а само «безумное» общество, с древних времен живущее ложными понятиями о природе и назначении человека и на корню губящее все попытки отдельных индивидуумов противостоять этому всеобщему «безумию». Первое положение ближе воззрениям доктора Крупова (и А. А. Яковлева), второе – сен‑симонизму, Фейербаху и «критическому субъективизму» Белинского и других западников либеральной ориентации.

Авторская позиция оригинально сочетает в себе оба положения: социальный критицизм помогает писателю преодолеть пессимистический взгляд на возможность реформирования человеческой природы, и в то же время трезвая научная объективность позволяет усомниться в обоснованности оптимистических социальных прогнозов. В итоге более сложный и глобальный философский вопрос, стоящий за вопросом «кто виноват?»: возможно ли вообще преодолеть косные структуры традиционного общества, коль скоро они часть природы, перед которой следует смиряться как перед неизбежностью, – остается открытым.

 

«Сорока‑воровка», «Доктор Крупов»

 

Вслед за романом «Кто виноват?» Герценом были написаны повести «Сорока‑воровка» (1846) и «Доктор Крупов» (1846), по‑своему развивающие проблемы, затронутые в романе. В повести «Сорока‑воровка» Герцен, как типичный западник‑либерал, обличает несовершенство российского социума, усматривая одно из главных его зол в крепостном праве. Но проблематика повести, как всегда у Герцена, шире прямолинейного обличения. Жертвой крепостного закабаления в произведении оказывается талантливая русская актриса – человек с ярко выраженным чувством собственного достоинства, невероятным самообладанием и высочайшей, не характерной для обычной крестьянки, внутренней культурой европейского образца. Образ героини, Анеты, по силе характера и известной идеализированности еще больше, чем образ Любоньки Круциферской, напоминает героинь Жорж Санд и является живой иллюстрацией сен‑симонистской идеи о насущной необходимости эмансипации женщины, достоинства и таланты которой недооцениваются и подавляются современным обществом.

В повести «Доктор Крупов», написанной в форме дневника доктора, где тот излагает свои соображения о странных психических отклонениях в сознании людей, искренне убежденных в своем здравомыслии, – Герцен продолжает тему «безумия», пронизывающего все общество, живущее традиционными представлениями, и дает ей широкую философскую трактовку. При этом широта взгляда Герцена‑философа вновь, как и в финале «Кто виноват?», имеет скрыто пессимистическую окраску. Доктор Крупов, медик и социолог в одном лице, ставит откровенно неудовлетворительный диагноз обществу, которое, по его мнению, охвачено множеством различных недугов. К наиболее страшным из них он относит романтизм – «духовную золотуху», неестественным образом раздражающую человеческий организм и истощающую его «страстями вымышленными», и аристократизм – «застарелую подагру нравственного мира». Если, по определению доктора, «всякий человек… с малых лет, при содействии родителей и семьи, приобщается мало‑помалу к эпидемическому сумасшествию окружающей среды», то где гарантия, что когда‑нибудь будет положен конец этому процессу? Правда, наряду с пессимистически звучащим утверждением, что вся человеческая история есть «не что иное, как связный рассказ родового хронического безумия», герой высказывает суждение, что одновременно происходит «медленное излечение» человеческого рода, позволяющее надеяться на то, что «через тысячу лет двумя‑тремя безумиями будет меньше». За этим суждением, конечно, стоит надежда самого автора, его вера в науку и прогресс человеческого знания, однако предлагаемые героем в конце повести конкретные рекомендации к излечению людей, страдающих от «эпидемического сумасшествия», а именно – воздействовать на них «шампанским» или «бургонским» – слишком наивны, чтобы принимать их всерьез и за простодушным научным оптимизмом Крупова не увидеть тайных герценовских сомнений в отношении обнаружения, будь то в настоящем или в будущем, подлинных способов излечения, которые могли бы радикально изменить в лучшую сторону несовершенную человеческую природу.