Соцреализм, как истинный символизм и идеализм нашей эпохи

Не было, пожалуй, в истории русской литературы более идеалистического периода, чем тот, который был назван «Социалистическим реализмом». Ибо нигде и никогда ещё на литературу не возлагались (и обществом и государством) такие грандиозные задачи: «Основной задачей нашей литературы является всестороннее содействие построению коммунизма». И действительно, задачей литературы было провозглашено построение идеального общества: писатели были названы «инженерами человеческих душ» - им было дадено всё – тиражи, трибуны, условия... Назвать такое искусство «реалистическим» можно было только в общей сумятице по коренному переустройству мира.

Критическая литература XIX века была востребована как никогда, возведена в классическую, её рушащаяся (в следствии общего процесса секуляризации) идеалистичность оказалась как никогда ко двору. Востребованными оказались Достоевский (со своим богоискательством), Щедрин (с полной критикой всего...), Чехов (с полным даже отсутствием богоискательства...) и др. - они гениально показали бессмысленность, тупиковость жизни, крах богооставленного человека и т. п. Но трактовалось это не как бессмысленность жизни вообще, а как бессмысленность жизни до 17 года. Крах идеализма дореволюционного был налицо, требовался идеализм истинный – его для конспирации назвали реализмом, да ещё социалистическим. Сделал это со сталинской подачи, Горький на первом съезде писателей в 1934 году. Правительство насмотрелось на местечковую групповщину, и решило произвести поголовную коллективизацию писателей – был создан «союз». Но это уже следствие. Первопричина была в самой русской литературе... но об этом – попозже...

Разве не идеалистично неудержимое стремление «Железного потока» Серафимовича? «Как закалялась сталь» Н. Островского – не сплошной ли идеализм... А «Чапаев» Фурманова не героический ли эпос? (Всё то, что было в школьной программе и чего, к сожалению, там уже нет…) Одни названия вспомните: «Железный поток», «Цемент», «Как закалялась сталь», «Повесть о настоящем человеке» и т. д. и т. д. Кто-то пытался оставаться в рамках критического реализма – их отправили далече... Ну а поэзия – там сплошная метафизика, эсхатология и историософия. Опять-таки более идеалистического периода в поэзии (начиная с Маяковского) мы не видели. Перечитайте Симонова или Твардовского – какое там богоискательство декадентов-безбожников?! – абсолютная вера в Божий промысел, абсолютное знание смысла жизни, абсолютная жертвенность за други своя – всё то, чего так не хватало литературе второй половины XIX, начала XX веков... – умирающей, эгоистичной, прозябающей в туманном богоискательстве... «страшно далёкой от народа», от Бога и от России...

Критически-реальное восприятие действительности стало возвращаться лишь в литературе шестидесятых – в прозе Абрамова и Белова, в поэзии шестидесятников. Но и эта литература в основном своём русле оставалась идеалистической.

Не идеальной всегда была лишь литература имитаторов- конъюнктурщиков. Вот за это и не любили всегда «соцреализм» - фанфары всегда фальшивят… Вот эти дешевые агитки и тыкали нам в лицо... Позвольте, но это вообще не литература. Прилипалы были, есть и будут, будет и бизнес от литературы... Куда хуже «соцреалистических» агитаторов агитаторы, например, нынешние православные. Всё у них слава Богу, везде Христос, чудеса да покаяние сплошное и полное возрождение повсюду... Вот уж действительно погрешают против заповеди «не поминай всуе»... Ну а бульварная наша литературка – завалили все прилавочки – эти уже не на добродетели спекулируют, а на грехе... Кому что с руки... Не далече ушли и те и другие от Сенковского с Булгариным... Так что, братцы, зачем костить весь «соцреализм», глядя на халтурщиков от коммунизма – не они лицо эпохи, а истинные её писатели: Шолохов, Платонов, Шукшин, Рубцов... А это сплошной идеализм, самый разнообразнейший – от фольклорной эпичности и лиричности до литургической молитвенности. А как же иначе может быть - ибо истинный идеализм и есть подлинный реализм (если всё время помнить, что Бог – это реальность)...

По большому счету, начавшаяся на рубеже веков эпоха символизма, не прерывалась. Соцреализм в лучших своих проявлениях есть закономерное развитие истинного символизма. Что мы имеем в виду? Символисты (Символизм мы понимаем расширенно, т. е. то, что обычно называют модерном. Последнее кажется нам необоснованным: и футуризм, и имажинизм, и акмеизм и пр. чем они собственно, выходят за рамки символизма? Ничем. Модерн же, как термин, много шире литературы: например, модерн архитектурный и литературный – не адекватные понятия.)… символисты видели смысл искусства в его символичности. Слово ли или целый художественный образ, будучи символом, метафорой чего-то иного, создавали второй, третий, четвертый... план произведения. Но истинный символизм видится нам не там, где через один феноменальный символ, просвечивает другой феноменальный же, а там, где происходит прорыв в инобытие, к богообщению и богопознанию. То есть там, где символ феноменальный (бытие) ведет нас к символу ноуменальному (инобытиё). Как писал древний богослов: «Вещи явленные суть воистину образы вещей незримых...» Именно этот, присущий на протяжении веков древнерусской литературе, но утраченный Символизм и искали символисты начала XX века, и не находили... – сворачивая в небытиё (потому что ино-бытие без Бога – есть не-бытиё) - А. Белый:

...Исчезни, Россия, рассейся,

Погибни Рассея моя...

Или Блок:

Умрешь, начнется всё с начала...

И повторится всё, как встарь....

Ну и т. д. В общем: «Скучно жить на белом свете, господа...»

Прорыв к истинному символизму (а символизм по определению идеалистичен. Мы бы рискнули сформулировать так: символизм в искусстве есть высшая форма идеализма) через Есенина, Маяковского, Цветаеву, Платонова, Шолохова... и т. д. произошел как раз на сломе эпох. И во многом предопределил этот слом (да и гибельность собственных судеб!). Но это был истинно русский прорыв к «новой земле и новым небесам». Сталин в какой-то момент понял это и стал, как умел, во главе процесса. Со многими издержками... Трагическими издержками... да, но... не поперек процесса, а во главе. Трудно представить, что было бы, ежели истинные таланты были задвинуты, а всё искусство было отдано РАППовцам, Бедному Демьяну и пр.

Да, говорили художники-символисты, - смотрите, как человек подл, низок... Ибо он раб собственности и своих страстей! Но так более не будет – он будет освобожден... И в этом была великая правда соцреализма, - его идеальная реальность...

Нет, истинным представителям истинного символизма была дана широкая дорога во всех сферах искусства. Иначе и не могло быть: советский коммунизм-большевизм дал не ветхозаветный марксистско-сионистский росток, а явил в себе искаженно-еретический, но новозаветный вариант построения «нового мира». Этому миру потребовалась «новая литература» и Господь посеял неоскудевающей рукой на российской ниве. И взошло и колосится досель...

Что же касается классики дореволюционной - и отечественной и мировой, то хоть она и не верно трактовалась на страницах учебников, но зато была представлена в лучших образцах, стала предметом государственной пропаганды, задачей всеобщего образования... Результаты опять-таки были замечательными. Да и так-то ли уж не верно трактовалась? Литература была представлена, как некий подспудный путь (необратимый и промыслительный) от «тьмы идеализма», к реализму, к критическому реализму, наконец, к социалистическому... Всё это абсолютно верно, если поменять знак (а поменяли, вероятно, опять же - для конспирации): Итак, на самом деле, - от света идеализма, - к утратам его, через потерю традиционного мышления, национального самосознания, - к богоотвержению (Чехов), богосомнению (Достоевский), богоискательству (Блок)... и выход из тупика - через символизм начала века в «соцреализм». Ну а великие классики прошлого – они были представлены почти в истинном своем свете. С той только разницей, что не преодолевали они «гнет» традиционализма (церковного, фольклорного, любого...), а черпали в нем силы, находили источник вдохновения.

Вот с такими небольшими поправками (плюс на минус) история литературы представляется в истинном своем свете.

Но это так мне видится сейчас – из двухтысячных... А тогда – в семидесятых, начале восьмидесятых я это только предощущал – я сам едва вошел в литературу (еще долго не печатался... – до девяностых), но вошел – то есть уже писал и понимал – что пишется... пусть в стол, пусть для узкого круга...

Походил – несколько раз всего – на семинар поэтов при союзе писателей. Семинар вел Герман Гоппе. Человек, при первой же встрече вызывающий уважение. У него чуть не полголовы снесено было осколком и видно было, как во впадине черепа под кожей пульсирует мозг… И люди на семинаре большей частью не молодые были и стихи… почти все – про войну. Но мне – совсем не интересно было… Людей я уважал, а их разборы-разговоры… Тем более, что каждый день с утра институт, а вечером – театр…

Почти два десятилетия в писательский союз я и не заходил…

Писательский дворец сожгли – вполне по Булгакову… «Союз» распался на несколько «союзиков»… И всё без меня.

 

Но и театр, и литература открылись мне через фольклор... Но фольклор... его ведь, не в ВУЗах изучают, а – непосредственно.

Вся литература наша – понимаем мы это или нет – есть лишь веточка на могучем древе народной словесности. Боюсь, не тупиковая ли? Ведь писатель чем хорош, - а тем и лишь настолько, насколько он рассказчик, сказитель... В той мере, в какой ему дано...

Есть в писательской среде люди замечательные, не мало – друзей, но есть и другие писатели… А есть ещё страна, которая и книг-то наших не читает… да и вообще – не читает почти, но которая, собственно, и есть Россия… И ради которой…

Да, если уж поминать, кем я ещё не стал тогда, помимо членства в «союзе», то не стал я и членом союза художников.

Пришел однажды в гости знакомый художник Борис Забирохин, увидел на стенках налеплены (прямо на обои) картинки... - О-о, - говорит, - надо на осеннюю выставку в ЛОСХ, - и взял несколько штук и рамки (дома у себя уже) нашел и действительно на выставку устроил. – Надо, - говорит, - выставляться и надо, говорит, – вступать...

А чего же вступать, коли только что с семинара в союзе писателей сбежал... Никакие союзы писательские или художнические не могли сравниться в моём тогдашнем представление с водолазной кафедрой Дзержинки, куда меня уж точно не брали... А тут – брали и звали, но… Ну, сами-то сопоставьте: аварийно-спасательная служба Северного, допустим, флота и тусовка богемная... В конце концов честнее быть просто инженером, чем «инженером человеческих душ» - в безбожном его варианте…

Нет, на выставки я больше не приносил ничего, а рисовать... иногда рисую и по сию пору. То дети попросят, то друзья-писатели - иллюстрации. А иногда и для своих книжек рисуешь. Приятнее всего – афишу для поставленного тобой же спектакля. Но... эти афиши были впереди. Первая в 1994 году, а пока...

Итак, я уже заканчивал ЛИСИ, хотя не понятно было – изучению чего отдавал больше времени: театральным делам, литературе или расчету металлоконструкций? Наш сопроматчик (звали его Харлаб – фамилия такая) как-то говорил: да… у нас много сложных расчётов, большинство из которых вам, скорее всего, и не потребуется, но… как в прежние времена, преподавали ненужную в общем-то латынь – для размягчения мозгов… - Он был прав, и я находил поэзию и в сопромате…

Итак, я уже заканчивал ЛИСИ…

И тут, стихийно как-то образовалась моя последняя поездка по России… - я поехал делать предложение в замечательный город-герой Орёл…

Да, ведь я обещался про любовь не писать. Да и что писать – не случилось её – любви. Во всяком случае – ответной… Но я был исключительно счастлив, ибо – если оно – настоящее, то ответная и не обязательна, а порой и противопоказана… как… море, с его затонувшими судами…

Объяснились мы быстро и… о чём же тут ещё писать…

А хотите, я напишу вам повесть в духе Лескова... Николая Семёновича? А что – пожалуй, осилю...

Два Семёныча

Вот шел я под угор (Октябрьский проспект назывался тогда – а сейчас и не знаю – может, и переименовали обратно...), шел под угор... а морозно было, дерева в серебре. Мороз-воевода поработал... обошел, значится, дозором... Ну, кругом все советская застройка была... да... это в Орле было, вот на тех самых улочках, где хаживал его несмертельный Голован. Шел под угор – смотрю домик... думаю – чей бы? Подошел – прочитал: «Дом-музей Лескова Николая Семеновича...» Закрыто. Я - ближе, - окошки низкие... заглянул, но видно смутно. Но что-то как будто видно... Я тогда мало его знал... Ну, «Левша», ну, «Тупейный художник» и не знаю что ещё. Впрочем, достаточно. Не для меня достаточно, а для него – если б только это и написал – и то б – великим писателем оставался. А он оказывается, еще много чего содеял... Но это я потом узнал. А тогда стоял – долго-долго, - думал как он тут жил: холодный какой домишко, неказистый, промерз насквозь... не топят ведь.

Ладно.

Ещё я подумал: «Тоже - Семеныч!» И это как-то в пользу гениальности Лескова сильно говорило. Почему тоже? А потому, что было 24 января, в начале восьмидесятых... И не ночевать мне должно было в Орле, а с первым попутным в Москву. Ехал я в общем вагоне и спал, - вернее, так, покемарил на третьей полке, потому как вторую девушке одной уступил. Интересная девушка. Но об этом я потом расскажу...

Нет, эта поездка в Москву никак не планировалась. Просто возле домика Лескова прочитал на вывеске: «Семенович» и вспомнил, что завтра – двадцать пятое января.

Приехал я посреди ночи – куда позвонишься, к кому попросишься... Можно было, конечно, на вокзале до рассвета подремать, но не для этого же я в Москву ехал. Двадцать пятое уже наступало... Пришел на Таганку. Никого, конечно... Он, - то есть Семёныч второй (вернее для нас – первый) частенько про Таганку рассказывал между песен - на пленках... переписанных Бог знает сколько раз, но в любом своём состоянии совершенно принимаемых с необходимостью... Так хорошо рассказывал, что заочно мы все её любили. Потом, правда, были разочарования – но тут же и находились оправдания в душе: что вот тут на гастролях (это у нас в Питере), вторым, мол, составом... Или даже первым, но теперь – «без него»... Но тогда, когда был жив, Таганка представлялась особым Театром! И вдруг – разочаровала... Впрочем, много позже я понял – Таганка-то не виновата. Просто сам он от доброго сердца, наградил её такими мифологическими качествами, каковыми она не могла обладать, конечно. Потому и разочарование... Ну, это потом. Да и сам-то концерт, жадно ловимый ухом с пленки, протекал где-то там – в мифологическом пространстве, вне времени и географии... Да, говорил-то он про неё добре, а пел... помните, что пел: «Зачем сгубила ты меня?» Нет, даже без вопросительного знака... Скорее – восклицательный. Так что, от Таганки добра мы не чаяли.

А пока, я ожидал увидеть, ночующих дежурных: «часовые любви у Никитских не спят...» - ну, здесь – «на Таганке...» Так было по его рассказам – люди мол, с ночи дежурят, чтоб купить билет. Нет, - нет никого. Да и чего собственно, быть, если его самого уже пару лет нет.

Нет, есть человек. Смотрю, кто-то ходит вокруг (а фонари ещё не зажглись) – смотрю: дворничиха. Не старая ещё, но потрепанная, не тверёзая, еле за лом держится... «Она ж хрипит, она заразная и глаз подбит, и ноги разные». Жалко ведь как... Хорошо там, у Достоевского умиляться на молоденькую и светлую Сонечку Мармеладову... А вот как пройдёт у ней годочков десять (десять всего!) этого немармеладного промысла - что вы скажите... Нет, уже не умильно будет. А Семеныч о таких и пел: «Куда там Достоевскому, с записками известными... И рассказать бы Гоголю про нашу жись убогую ей Богу этот Гоголь нам не поверил бы!»

Я насилу лом у «Сонечки» отнял – не поняла сперва, и отдавать не хотела. Спровадил её в подсобку отогреться и пошел лед колотить да снег грести. А что делать – мне ведь тоже стоять не охота. К рассвету всю Таганку расчистил... «Сонечка» вышла – диву далась и на радостях хотела меня наградить – стала шарить по карманам – набрала чего-нито – всё медью да где-то гривенниками... Господи Боже мой, – я не взял, конечно. Она заплакала...

Часам к девяти стал народ собираться кучками, разговаривать стал. Никакого спектакля в тот день не значилось. И вообще – никаких объявлений. Посовещавшись, мы тронулись на Ваганьково. Да... зашел я тут же за углом в харчевню какую-то... (ведь второй день не емши)... наверно, думаю, и Семеныч сюда заходил. Взял плов: дешево и сердито, а главное горячо и много. А народишко уже с утра там... и кой-кто под столиками разливает. Таких мы в Питере обычно задерживали. Я, кстати, отвечал в институте за ДНД, а район наш был – окрестности Витебского вокзала. Ну, подобных грязных харчевен у нас в Питере не бывало, но под столиками разливали. Аналогично. Ну, естественно, мы дежурили... – задерживали, т. е. сопровождали в опорный пункт. Это у нас за углом, на Дзержинского было. А окрестные дворы, знаете... Про соседнюю улочку общепитерская поговорка бытовала: «Переулок Ильича – не ходи без кирпича». Там бани «Ильичевские», за ними – общаги... А здесь, знаете, я посмотрел на разливающих с благоговением: вот ведь, так же они и при Семеныче разливали... а может даже и вместе. А может, и поминают сейчас.

Там у нас, кстати, в программе ещё обходы коммуналок были. Рейды. «Система коридорная: на тридцать восемь комнаток – всего одна уборная...» - вот всё по полной программе. Вдоль по Загородному (против ТЮЗа) – там все пятьдесят «комнаток» имелось... Выходили на звонок, или «по списку». Это мы вместо милиции ходили: по два-три комсомольца. Без оружия, - только повязки одни: «ДНД». А приходилось задерживать и доставлять не только пьянчужек, а, знаете, и рецидивистов... И, знаете ли, – успешно: уважали, уважали комсомольцев, тем более – студентов. Случаи сопротивления были разве что по недоразумению. (За пять лет моих дежурств раз только один там стал всерьез ножиком размахивать...) Иной раз сдавали на пятнадцать суток сами жены (или кто они там), тещи (ну, эти - без сожаления), соседки и проч. И вот идем за одним бедолагой – коридор, темно - глаз выколи, по стенкам – трень-брень: велосипеды, ванны, тазы... Идёшь, ощущаешь, что вполне вероятно, сейчас из-за поворота выскочит этот самый задерживаемый с ножом, а может и Минотавр выскочит. Фактический. А соседка («Гися Моисеевна» местная): «Вы слышите, они паразиты, четвертый час магнитофон гоняют – у них мужик-то на пленке охрип совсем!» Ну, это у них, конечно, Семеныч на пленке пел. Мы мужиков брать не стали. Сидят в хорошей компании: вдвоем, магнитофон - третьим: «Примус починяют, никого не трогают»: «...эх, за веру мою беззаветную скольки лет отбывал я в «раю»...»

- Ей, мужики, убавьте громкость. – Ну, это можно! Мы ведь это... с аванса... – Ладно, добро, но смотрите, что б тихо! – Вот, те крест! – Ну, бывайте... – и опять по лабиринту, теперь уже назад.

Ну, это – так: картинки с выставки... Мимолетные какие-то мысли в метро... Меж тем уже выходим на «Беговой» - тут народ уже не группками, уже ручейками идет. Вдруг голос его – Господи! – не примерещилось ли, оборачиваюсь: смотрю - парень молодой с приятелем идет. Голос один к одному, да и лицом... Может сын? Может так – показалось... – пропал в толпе...

А перед воротами Ваганькова народ уже кучкуется. Где-то рассказывают последние известия про него: дескать, Любимов, мол, поставил спектакль памяти Семеныча, но, де, показывать не велят. Народ мигрирует от кучки к кучке, последние постепенно превращаются в толпы. В другом месте информация иная: дескать, спектакль всё же сегодня показывать будут нелегально, где-то в каком-то ДК, то ли ЗИЛа, то ли... Потом пришел человек, сказал: «Нет, нигде не будут!» В других местах люди, привстав на сугробе читают Семеныча (Причем, никто и не пытается петь – табу. Все читают.) Народ слушает молча и терпеливо... Некоторые совсем читать не умеют, путают текст и ритм, но народ слушает терпеливо. Как слушает народ! Я вообще-то читать умею, но молчу – на правах гостя.

Мысли разные... Сначала мысленно прочитывал (не переставая слушать окружающих) Маяковского: «...стужа над Москвою такою лютою была, как будто он унес с собою частицу нашего тепла...» Нет, не совсем в тему... Потом другое: «Где-то на Ваганькове могильщик заерзал, двинулись факельщики в хмуром Мюнхене...» Да, Маяковский положительно прозорлив. В шестнадцатом году пишет про восьмидесятый... Да и «факельщики» в Мюнхене двинулись лишь в конце двадцатых...

Милиция тоже прибывает. Вот службишка – начиная с восьмидесятого два раз в год: двадцать пятого января и двадцать пятого июля... И сколько лет ещё? Скоро ли пойдет на убыль?

Милиция выстраивает заборчики, народ начинает двигаться. В мегафоны вежливо просят освободить рельсы – трамваи стоят. Открыты ли ворота, где входит народ, и куда выходит? – не видать из-за многолюдства. Вот мы движемся уже вдоль стены... Тут и там – кинокамеры, - на них не смотришь... но машинально отмечаю, проплывая мимо объектива и улавливая невольно незнакомую речь: все съемочные группы – не наши... «Пророков нет в отечестве своем...» - Бог с ним. Сколько видел я потом на веку молебнов и крестных ходов – многотысячных и благодатных... такого количества светлых лиц, чистых глаз, покаянных глаз - не видел... Не уберегли... Что там друзья думали – не знаю, но вот Россия приходила прощаться покаянно – не уберегла... Я эти лица запомнил – лица... людей вовсе не знавших его лично, но именно они и знали подлинно – т. е. лично. Ибо не человека знали (который и не без греха), а поэта – образ народного заступника и певца. Нет, тут кумиротворчества не было... Самой могилы не помню – да, прошел со всеми и вышел – не остановишься! Что там видно? – Ничего: цветы, цветы (у меня за пазухой – от мороза! – то же припасены гвоздики были. Сколько их красненьких по снегу обронено было! - кап – кап... Вот вышел...

Куда теперь... посмотрел на часы: шесть вечера. Это выходит с трех утра на морозе на ногах – а как пять минут пролетело...

В Орел мне возвращаться было не надо – не к кому уже... В Питер, в Питер...

Я когда-то, лет двадцать спустя, читал актерам лекцию о театре. Было веселое настроение. Вот, говорю, я вам всю историю русской драмы за пять минут изложу.

- Как, мол, так?

- А так, говорю, - вся русская драматургия сводится к двум фразам. Фраза первая: «В Москву, в Москву, в Москву!» и фраза вторая: «Прочь из Москвы, сюда я больше не ездок...»

И сколько раз, в самом деле, я с такими мыслями возвращался из Москвы. Но не в тот раз, не в тот день – двадцать пятого января. Благодатный день.

Как писала ещё одна прозорливица нашего века Марина Цветаева (в тридцать-каком-то писала). Статья её называется: «Эпос и лирика современной России, Владимир Маяковский и Борис Пастернак». И вот, завершая статью, Марина Ивановна от сопоставления двух поэтов переходит, не переходит — сопоставление вырастает в тоску по третьему. И этот третий назван ею певцом. Определён предельно точно и узнаваемо:

«Но есть у этих двух связанных только одной наличностью — силы, и одно общее отсутствие: объединяющий их пробел песни. Маяковский на песню не способен, потому что сплошь мажорен, ударен и громогласен. Так шутки шутят («не гораздо хорошие») и войсками командуют. Так не поют. Пастернак на песню не способен, потому что перегружен, перенасыщен и, главное, единоличен. В Пастернаке песни нету места, Маяковскому самому не место в песне. Поэтому блоковско-есенинское место до сих пор в России «вакантно». Певучее начало России, расструенное по небольшим и недолговечным ручейкам, должно обрести единое русло, единое горло.

Но для того чтобы быть народным поэтом, нужно дать целому народу через тебя петь. Для этого мало быть всем, нужно быть всеми, то есть именно тем, чем не может быть Пастернак. Целым и только данным, данным, но зато целым народом — тем, чем не хочет быть Маяковский: глашатай одного класса, творец пролетарского эпоса (...)

Для песни нужен тот, кто, наверное, уже в России родился и где-нибудь, под великий российский шумок, растёт. Будем жить».

Тягче ли это или радостнее — теперь, после 25 июля 1980-го? Не знаю. Ну что же: «Будем жить» — это дело.

А причем тут второй Семеныч (или первый?) Очень даже при чем – несмертельный Голован.

- А повесть в стиле Лескова? – «Нет, ребяты-демократы...» Или может быть – «..да, ребята, про вас нужно повесть. Только повестей я не пишу!»

Я тоже не пишу повестей, а вот – рассказы, воспоминания, как бы...

- А про девушку? – И про девушку я не напишу: те, кому надо, - уже всё поняли...

 

Через несколько часов я был уже в Питере. Какая это благодать выходить (правда, всего на двое суток и отъехал!) на перроне в Питере. Московский вокзал (зеркальная копия Ленинградского в Москве) и – чтоб не перепутали загулявшие! – надпись на крыше: «Ленинград». Всё – приехали.

Итак, мне отказали... Я вернулся домой и вспомнил про диплом, который надо было защищать через две недели и над которым упорно полгода уже трудились мои товарищи... а я? Вот вам поэзия и вот вам театр – заигрался. Ну и заездился за девушками, разумеется...

Мне стало стыдно... Если не поднимать затонувшие суда (всегдашняя моя тайная зависть!), то, по крайней мере – строить заводы. Что же – будем строить и будем жить. Но... юность на этом заканчивается... Окончательно. И это – другая уже история...

 

Апрель – май, 2011