Владимир Федорович Одоевский 1803 - 1869

Княжна Мими Повесть (1834)

Все таинственные истории начинаются подчас со случайного разгово­ра, невзначай брошенного слова, мимолетной встречи. Где же и быть такой встрече, как не на балу? Княжна Мими давно недолюбливала баронессу Дауерталь. Княжне было уже тридцать. Она все никак не могла выйти замуж, но продолжала посещать балы. Она отлично на­училась злословить, наводить на подозрения, интриговать и, оставаясь незаметной, приобретать некую власть над окружающими. Баронесса Дауерталь, напротив, была замужем уже второй раз. Первый ее муж умер, а второй, осиплый старый' барон, возбуждал во всех жалость и подозрения, что жена только прикрывается им. Однако сам барон безусловно верил своей жене и не сомневался в ее привязанности. И как ни злословили дамы в свете об Элизе Дауерталь, все же никак не могли выяснить, с кем же у нее роман. И свет оставил ее в покое... Но не княжна. Мими думала, что первый муж баронессы до самой женитьбы был поклонником ее, княжны. Но тут явилась разлучница Элиза и околдовала его. Простить это было невозможно...

Итак, однажды, во время бала, после одного из танцев, княжна спросила мельком у баронессы, с кем именно она танцует. Баронесса ответила, что ее партнер когда-то служил с ее братом. Вопрос княж­ны поставил ее в затруднительное положение. Границкий, молодой человек, с которым она танцевала, действительно был другом ее брата, точнее, брата ее мужа. А брат сейчас жил в ее доме. И Гра­ницкий — у ее брата. Он никого не знал в городе, постоянно выез­жал вместе с баронессой. Глядя на этого статного молодого человека с густыми черными бакенбардами, который так часто сопровождал ба­ронессу, легко было подумать, что их связывает какое-то чувство.

На самом деле Границкий был давно и безнадежно влюблен в гра­финю Лидию Рифейскую. Он знал и полюбил ее еще девушкой, она отвечала ему взаимностью. Но, как всегда бывает, вмешались семей­ные расчеты, соображения материальные. Мать увезла Лидию во Францию и выдала замуж за графа Рифейского. Встретившись снова в Петербурге, любовники вспомнили прошлое и решились обманывать свет. Сейчас же, во время бала, Лидия сумела предупредить Границкого, чтобы он не приглашал ее на танцы больше одного раза.

Вот почему, когда баронесса разыскала его, чтобы познакомить с танцовщицею, Границкий охотно согласился. Баронесса хотела пред­ставить его княжне Мими, чтобы снять с себя ее подозрение и заслу­жить благодарность. Расчет не оправдался: княжна сказалась нездоровою и отклонила предложение Границкого. Смущенной баро­нессе пришлось удалиться. Княжне очень хотелось показать, что она не хочет танцевать только с Границким. К несчастью, за весь вечер ее никто больше не пригласил. Она вернулась домой с планами жесто­чайшего мщения. Не спешите осуждать за них княжну: осуждайте лучше развращенные нравы общества! Того общества, которое внуша­ет девушке, что ее единственная цель — выйти замуж, а если она не может это сделать, презирает ее и насмехается над ней.

На другой день утром княжна проснулась не в духе. За завтраком она выслушала немало колкостей от своей матери, старой княгини, сетовавшей все о том же, что дочь не вышла замуж, а продолжает ез­дить по балам и что у нее, матери, уже нет сил содержать княжну Мими. А еще до этого она почти поссорилась со своей младшей се­строй Марией, защищавшей баронессу. Ссора обещала разгореться не

на шутку, но в дом начали съезжаться гости и знакомые. Мало-пома­лу разговор зашел о баронессе и о Границком. Гости сошлись во мне­нии, что барон и баронесса вместе выглядят странно, а Элиза ведет себя непристойно, повсюду таская за собой Границкого. Светская молва уже связала вместе имена Элизы и Границкого, посчитав их любовниками. Любое действие, любое слово только подтверждало по­дозрения.

Однажды княжна и баронесса встретились в доме их общих зна­комых. Там же был и Границкий, целый день безуспешно проискав­ший графиню Рифейскую. Вскоре Границкий сказал, что ему надо ехать в оперу, и исчез. Княжна тут же решила, что это она расстро­ила очередное свидание баронессы с любовником. Но тут появился слуга и доложил, что карета баронессы подана. Княжна Мими что-то заподозрила, но даже сама не знала, что именно. Она решила, что не­пременно должна ехать с баронессой, и напросилась с ней в карету под предлогом мигрени. И вот Мими идет по двору, в салопе, проду­ваемая со всех сторон ветром, который слепит и задувает фонари. Ее поддерживают два лакея, помогая взойти на ступеньку кареты. В это время из кареты высовывается мужская рука, чтобы помочь ей сесть. Мими бросилась назад и вскрикнула — едва ли не от радости! Нако­нец-то она нашла улику! Она громким шепотом сообщила своей се­стре Марии, что баронессу ждет в карете Границкий. Баронесса, которая появилась вслед за княжной, никак не могла понять, что слу­чилось. В этот момент дверь отворилась — и вошел... барон. Да, это он ожидал в карете свою жену. Крик княжны Мими, которую он было принял за Элизу, заставил его выйти из кареты.

Если вы думаете, что все разъяснилось и Элиза была оправдана в глазах общества, значит, вы не знаете его. Для общества нет ничего приятнее обвинить какую-то женщину в измене, поверить себе и преследовать ее. Княжна Мими обладала каким-то магнетизмом — поэтому присутствующие не верили глазам своим. Им легче было по­думать, что это мираж, дьявольское наваждение, чем то, что княжна обманулась, приняв старого барона за Границкого. Тогда родилась не­ясная, в сущности нелепая мысль, что барон играл тут роль кума. По­степенно все уверились в истинности этого предположения. Настолько, что молодой барон, деверь Элизы и брат старого барона,

друг Границкого, уже должен был выслушивать наставления от мар­кизы де Креки, своей тетушки. Она нашла это знакомство странным, предосудительным, а самого Границкого, который нигде не слу­жил, — подозрительным. Она решительно взяла слово с племянника, что ради брата он выставит Границкого из дома. Она сообщила ему о хитрой интриге, затеянной Границким с баронессою.

В то самое время, когда маркиза отчитывала племянника, Габри­ель Границкий встретился с Лидией в небольшой комнате позади блестящего магазина. Лидия пришла сюда последний раз, чтобы сооб­щить новость: у ее мужа был второй удар, и врачи объявили его без­надежным. Перед любовниками открывалась заря свободы, над ними, казалось, витал призрак счастья. Но графиня мучилась, что ради этого счастья она должна переступить через смерть своего друга. И покля­лась ежеминутною заботою о муже, выполнением своего супружеско­го долга искупить свой обман и будущее счастье...

Вернувшись домой, молодой барон Дауерталь с нетерпением под­жидал Границкого. Он был словно во сне и чувствовал, что должен что-то сделать. Он переживал за своего брата, которого любил и ува­жал, ощущал его обиду как свою собственную. К этому примешива­лось и желание покрасоваться перед товарищами, показать, что он уже не ребенок. Он привык, что смертоубийство заглаживает все ос­корбления и все преступления. Спросить же у судилища высшего, ис­тинного, не зависящего от людских мнений, он не догадался. Да и как бы мог он спрашивать, коли воспитание забыло ему сказать про это судилище, а жизнь не научила спрашивать вообще. Даже сам язык судилища был непонятен барону... Стоит ли удивляться, что по­явление Границкого привело к немедленной ссоре, ссора — к оскор­блению... И вот уже недавние друзья стреляются... Границкий все же пытается выяснить причину неожиданного гнева своего товарища. Ошибка выяснилась вполне... Но ни у одного из них не хватило силы отказаться от дуэли. Противники не желают смерти друг друга, но вынуждены делать вид, что дерутся всерьез... «Постараемся оцарапать друг друга», — решили дуэлянты и разошлись. И впрямь: пуля Гра­ницкого оцарапала руку барона, Границкий же упал мертвый.

Узнав о дуэли, высоконравственные дамы сразу все поняли. Все сомнения были отвергнуты, виновные найдены.

Ложные обвинения уложили баронессу в постель — она так боль­ше и не поднялась. Молодой барон и двое его секундантов были со­сланы за дуэль. Графиня Рифейская осталась вдовой.

Вот и скажите после этого, какие пороки преследуют общество, если от этого погибают и виноватые, и невинные. Почему находятся люди, все призвание, все наслаждение которых сеять бедствие, воз­буждать в душах высоких отвращение к человечеству.

О смерти баронессы Дауерталь в обществе узнали от молодого че­ловека, который, невзирая на присутствие княжны Мими, обвинил светских дам в этом преступлении. Княжна Мими возразила дерзко­му: «Убивают не люди, а беззаконные страсти».

В. Н. Греков

Сильфида (Из записок благоразумного человека) Повесть (1836)

Мой знакомый Платон Михайлович решил перебраться в деревню. Он поселился в доме покойного дядюшки и первое время вполне блаженствовал. От одного вида огромных деревенских дядюшкиных кресел, в которых вполне можно утонуть, хандра его почти прошла. Признаться, я дивился, читая эти признания. Представить себе Пла­тона Михайловича в деревенском наряде, разъезжающим с визитами по соседним помещикам — это было выше моих сил. Вместе с новы­ми друзьями Платон Михайлович обзавелся и новой философией. Он тем и понравился соседям, что выказал себя добрым малым, который думает, что лучше ничего не знать, чем столько, сколько наши уче­ные, и что самое главное — хорошее пищеварение. Излишнее умст­вование, как известно, вредит этому процессу.

Спустя два месяца Платон Михайлович снова загрустил. Он уве­рился нечаянно, что невежество не спасение. Среди так называемых простых, естественных людей также бушуют страсти. Тошно было смотреть ему, как весь ум этих практичных людей уходил на то, чтобы выиграть неправое дело, получить взятку, отомстить своему не-

другу. Самые невинные их занятия — карточная игра, пьянство, раз­врат... Наскучив соседями, Платон Михайлович заперся в доме и не велел никого принимать. Взор его обратился к старинным запечатан­ным шкафам, оставшимся после его дядюшки. Управитель сказал, что там лежат дядюшкины книги. Тетушка после смерти дяди велела за­печатать эти шкафы и больше не трогать. С большим трудом упросил Платон Михайлович старого слугу открыть их. Тот отнекивался, взды­хал и говорил, что грех будет. Однако же барский приказ ему при­шлось выполнить. Взойдя на мезонин, он отдернул восковые печати, открыл дверцы, и Платон Михайлович обнаружил, что совсем не знал своего дядю. Шкафы оказались заполнены сочинениями Парацельса, Арнольда Виллановы и других мистиков, алхимиков, каббалистов.

Если судить по подбору книг, то страстью дядюшки были алхимия и каббала. Боюсь, Платон Михайлович тоже заболел этим. Он с усер­дием стал читать книги о первой материи, о душе солнца, о звездных духах. И не только читал, но и подробно об этом мне рассказывал. Среди прочих книг ему попалась одна любопытная рукопись. Что бы, вы думали, в ней было? Ни много ни мало — рецепты для вызыва­ния духов. Иной, может, и посмеялся бы над этим, но Платон Ми­хайлович уже был захвачен своей мыслью. Он поставил стеклянный сосуд с водою и стал собирать в него солнечные лучи, как показано в рукописи. Воду эту он каждый день пил. Он полагал, что так вступает в связь с духом солнца, который открывает его глаза для мира незри­мого и неведомого. Дальше — больше. Мой приятель решил обру­читься с Сильфидой — и с этой целью бросил в воду свой бирюзовый перстень. Спустя долгое время он заметил в перстне какое-то движе­ние. Платон увидел, как перстень рассыпается и превращается в мел­кие искры... Тонкие голубые и золотые нити заполнили всю поверхность вазы, постепенно бледнея, исчезая и окрашивая воду в золотой с голубыми отливами цвет. Стоило поставить вазу на место — как перстень снова показался на дне. Друг мой убедился, что ему открыто то, что спрятано от остального мира, что он стал свидетелем великого таинства природы и просто обязан разобраться и возвестить о нем людям.

За опытами Платон Михайлович совсем забыл о своем деле. Дело же это было хотя и несколько неожиданное для Платона Михайлови-

ча, но вполне понятное в его положении и, я бы даже сказал, препо-лезное для его состояния духа, У одного из соседей он познакомился, между прочим, с его дочкой Катей. Долго Платон Михайлович пытал­ся разговорить девушку и победить ее природную застенчивость, за­ставлявшую краснеть при каждом обращенном к ней слове. Узнав ее поближе, он выяснил, что Катенька (как он уже называл ее в пись­мах) не только имеет природный ум и сердце, но и влюблена в него.. Отец ее намекнул Платону Михайловичу, что не прочь видеть его своим зятем и готов в этом случае покончить миром тридцатилет­нюю тяжбу о нескольких тысячах десятин леса, которые составляли главный доход крестьян Платона Михайловича. Вот он и задумался: не жениться ли ему на сей Катеньке. Катя ему понравилась, он нашел ее девушкой послушной и неговорливой. Словом, он теперь спрашивал скорее моего благословения, чем моего совета. Разумеется, я решительно написал Платону, что женитьбу его одобряю полнос­тью, радуюсь за него и за Катю.

Надо сказать, что иногда на моего приятеля находят приступы де­ятельности. Так было и в тот раз. Он тут же поскакал к Реженским, сделал формальное предложение и назначил день свадьбы — сразу же после поста. Он радовался, что сделает доброе дело для крестьян, гор­дился, что понимает свою невесту лучше, чем ее собственный отец. Платон Михайлович со свойственной ему восторженностью находил уже в каждом слове Катеньки целый мир мыслей. Не знаю, был ли он прав, но я не разубеждал его. Решение его показалось окончатель­ным.

И все-таки, признаюсь, мне было как-то не по себе. уж больно странные письма я начал получать. Я уже рассказывал, как Платон Михайлович уверился, что его перстень в вазе рассыпается на отдель­ные искры. Потом ему привиделось, что перстень превратился в розу. Наконец, он увидел между лепестками розы, среди тычинок, миниа­тюрное существо — женщину, которая была едва приметна глазу. Моего приятеля очаровали ее русые кудри, ее совершенные формы и естественные прелести. От только и делал, что наблюдал за ее чудес­ным сном. Это бы еще полбеды. В последнем письме он объявил, что прекращает сношения с миром и целиком посвящает себя исследова­нию чудесного мира Сильфиды.

В непродолжительном времени я все же получил письмо, только не от Платона Михайловича, а от Гаврилы Софроновича Реженского, отца Катеньки. Старик страшно обиделся, что Платон Михайлович перестал внезапно ездить к нему, казалось, совершенно забыл о свадь­бе. Наконец он узнал, что друг мой заперся, никого к себе не пускает и все кушанья ему подают через окошко двери. Тут Гаврила Софронович забеспокоился не на шутку. Он вспомнил, что дядю Платона Михайловича, когда он жил в доме, звали чернокнижником. Сам Гав­рила Софронович в чернокнижие хоть и не верил, но, услыхав, что Платон Михайлович целыми днями рассматривает графин с водой, решил, что друг мой заболел.

С этим письмом и с письмами самого Платона Михайловича я от­правился за советом к знакомому доктору. Выслушав все, доктор по­ложительно уверил меня, что Платон Михайлович просто сошел с ума, и долго объяснял мне, как это произошло. Я решился и пригла­сил его к своему приятелю. Друга моего мы нашли в постели. Он не­сколько дней ничего не ел, не узнавал нас, не отвечал на наши вопросы. В глазах его горел какой-то огонь. Рядом с ним были листы бумаги. Этобыла запись воображаемых его бесед с Сильфидою. Она звала его с собой, в свой солнечный, цветущий, благоухающий мир. Ее тяготил мертвенный хладный земной мир, он причинял ей неопи­суемые страдания.

Совместными усилиями мы вывели Платона Михайловича из оце­пенения. Сперва ванна, потом — ложка микстуры, потом ложка бу­льона и все сначала. Постепенно у больного появился аппетит, он начал оправляться. Я старался говорить с Платоном Михайловичем о вещах практических, положительных: о состоянии имения, о том, как перевести крестьян с оброка на барщину. Друг мой слушал все очень внимательно. Не противоречил, ел, пил, но участия никакого и ни в чем не принимал. Более успешными оказались мои разговоры о нашей разгульной молодости, несколько бутылок лафита, захваченные мною с собой, и окровавленный ростбиф. Платон Михайлович на­столько окреп, что я даже напомнил ему о невесте. Он со мною со­гласился. Я поскакал к будущему тестю, уладил спорное дело, а самого Платона одел в мундир и наконец дождался венчания.

Через несколько месяцев я навестил молодых. Платон Михайлович

сидел в халате, с трубкой в зубах. Катенька разливала чай, светило со­лнце, в окно заглядывала груша, сочная и спелая. Платон Михайлович вроде даже обрадовался, но вообще был молчалив. Улучив минуту, когда жена вышла из комнаты, я спросил его: «Ну что, брат, разве ты несчастлив?» Я не ожидал пространного ответа или благодарности. Да и что тут сказать? Да только друг мой разговорился. Но какой же странной была его тирада! Он объяснил, что мне надо довольствовать­ся похвалами дядюшек, тетушек и прочих благоразумных людей. «Катя меня любит, имение устроено, доходы собираются исправно. Все скажут, что ты дал мне счастье — и это точно. Но только не мое счастье: ты ошибся нумером. Кто знает, может быть, я художник та­кого искусства, которого еще нет. Это не поэзия, не живопись, не музыка <...>. Я должен был открыть это искусство, а нынче уже не могу — и все замрет на тысячу лет <...>. Ведь вам надо все разъяс­нять, все разложить по частям...», — говорил Платон Михайлович.

Впрочем, это был последний припадок его болезни. Со временем все вошло в норму. Мой приятель занялся хозяйством и оставил прежние глупости. Правда, говорят, он теперь крепко выпивает — не только с соседями, но и один, да ни одной горничной проходу не дает. Но это так, мелочи. Зато он теперь человек, как все другие.

В. Н. Греков

Княжна Зизи Повесть (1836, опубл. 1839)

К княжне Зизи в обществе относятся с предубеждением. Ее имя часто повторялось в гостиной моего опекуна. Компаньонка тетушки, небогатая вдова Мария Ивановна, рассказала ее историю.

Княжна Зизи жила вместе с маменькой и старшей сестрой Ли­дией. Старая княгиня все время болела, И княжна в письмах к Маше постоянно жаловалась на скуку. Летом еще выезжали в Симонов мо­настырь, а зимой — хоть плачь. Одно утешение было у княжны — читать книги. Она читала всего Карамзина, читала «Клариссу», кото­рую маменька накрепко запирала в шкап, весь «Вестник Европы»...

Более же всего приглянулись ей чудесные стихи Жуковского и Пуш­кина.

Между тем старая княгиня случайно познакомилась с молодым человеком, очень приятным и обходительным. Владимир Лукьянович Городков стал бывать в доме, даже развеселил княгиню, и она съезди­ла с дочерьми в Гостиный двор. Но затем княжне снова пришлось страдать. Матушка постоянно отсылала ее из гостиной под разными предлогами, как только Городков появлялся. Как же горько было княжне сидеть наверху по приказу матери, пока Городков, веселый, смешливый, занимает маменьку с Лидией. Наконец Зизи поняла: мать хочет, чтобы Лидия, как старшая, вышла замуж раньше. И еще: что сама она давно и страстно влюбилась во Владимира Лукьяновича. В день помолвки княжне стало дурно, и даже пришлось вызывать доктора А вскоре после свадьбы умерла мать, взявши с Зизи слово заботиться о Лидии и ее детях. Так и вышло. Всем хозяйством в доме заправляла Зизи. Она заботилась обо всех житейских мелочах, о до­машнем уюте, об удобствах Городкова Она почти самовластно управ­лялась с хозяйством и слугами — сестра в это не вникала. Зато в доме был порядок, и Городков был всем доволен. По вечерам он даже отдавал отчет Зинаиде в управлении имением.

День ото дня привязанность Зизи к Городкову возрастала. С бью­щимся сердцем и с холодной решимостью уходила Зизи после вечер­них бесед в свою комнату и бросалась на свою постель. Когда у Лидии родилась дочка, Зизи посвятила себя служению племяннице. Но вот как-то старая приятельница Зизи, Мария Ивановна, отправи­ла к ней письмо из Казани со своим знакомым Радецким, ехавшим в Москву. Это был приличный молодой человек, недурной собою, не без состояния, он писал стихи и обладал характером романтическим. Радецкий влюбился без памяти в Зинаиду. Он стал бывать в доме почти каждый день, разговаривал с княжной подолгу и обо всем. Но как-то случайно Радецкий поссорился с Городковым, и ему отказали от дома Когда бы он ни приехал — хозяев нету. Случай помог ему: княжна пошла в церковь, и слуги, задобренные полтинниками, сказа­ли, где ее искать. Радецкий действительно нашел Зизи в полутемной церкви за столбом. Она стояла на коленях и горячо молилась. На ее лице были слезы. И трудно было поверить, что это — только от

одной набожности. Нет, тайная скорбь выражалась в ней несомнен­но. Влюбленный юноша остановил княжну после службы, заговорил с ней и признался в своих чувствах.

Казалось, сам вечер, тихий, безмятежный, последние лучи солнца, озаряющие лицо княжны, располагали к откровенности. Княжна за­думалась над словами молодого человека, над его признанием. Веро­ятно, в глубине души она и сама чувствовала себя несчастной. Княжна не дала решительного ответа, но обещала через несколько часов прислать домой к нему записку. Не прошло и получаса, как он получил письмо с согласием и пожеланием совершить брак как можно скорее. Радецкий уже хотел чуть свет хлопотать о венчании, чтобы завтра же совершить брак. Но вдруг приходит новое письмо от княжны с извинениями, что она не любит его и не может стать его женой. Радецкий тут же уехал. Но он подозревал, что решение княжны было принято не без участия Городкова, которого она бого­творила, а он считал злым гением своей возлюбленной. Дело же было так. Когда княжна, бледная и трепещущая, решилась объявить Лидии и ее мужу о том, что выходит замуж, ее сестра захохотала, а Город­ков побледнел. После того он пришел к Зинаиде как бы для того, чтобы позаботиться о ее имении, о ее приданом. Княжна начала с жаром ото всего отказываться... Городков с усилием сказал, что это было бы неприлично, что сама княжна об этом пожалеет... и потом новая привязанность вытеснит прежние... Это был намек на теплые отношения между Городковым и княжной, установившиеся в послед­нее время. Городков называл ее единственным другом, настоящей ма­терью Пашеньки. Вспомнить все это в ту минуту, когда она решилась было выйти замуж, покинуть этот дом, этого мужчину — единствен­ного, кого она любила — и не имела права любить... Все это было выше ее сил. На другой день утром она отказала Радецкому.

Но тут новое происшествие потребовало всех сил и всего мужест­ва княжны. Лидия была снова беременна. Но она продолжала, не­смотря на советы врачей, ездить на балы и танцевать. Наконец она заболела. Доктора созвали консилиум. Лидия выкинула, и состояние ее сделалось весьма опасным. Она чувствовала, что ей недолго оста­лось жить. Иногда она просила Зинаиду стать женой Городкова после ее смерти. Иногда же на нее находила ревность, и она обвиняла мужа и Зинаиду в том, что они только и дожидаются ее смерти.

А в это время Мария Ивановна в Казани узнала кое-что о тайных намерениях Городкова и о настоящем положении имения Зизи и Лидии. Она отослала подруге подлинник письма Городкова, из кото­рого следовало, что он продает имение частями, задешево, лишь бы получить деньги наличными. Он хочет получить свое, отдельное — а вместе с тем воспользоваться и второю половиною имения, принадле­жащей Зизи... Словом, он думает о себе, а не о Лидии и не о дочке...

Узнав обо всем, княжна прямо с письмом едет к предводителю дворянства. Затем, когда Городкова не было дома, вместе с предводи­телем и двумя свидетелями она появилась в комнате умирающей Лидии. Лидия подписала завещание, в котором предводитель был на­значен душеприказчиком и опекуном в помощь Владимиру Лукьяно-вичу, а дети сверх того вручались Зинаиде под ее особое попечение.

Неизбежное свершилось — Лидия умерла. Городков заставил Зи­наиду съехать из дома, затем очернил в глазах окружающих. Когда прочли завещание, он заявил, что его жена была должна ему сумму большую, чем стоит имение. Он предъявил даже заемные письма, объясняя, что делает это только затем, чтоб сохранить имение для детей от чужого управления... И опять все плакали и вздыхали только о коварстве интриганки Зинаиды. Опекун упрекал княжну, что она выставила его дураком. Но Зинаида точно знала, что сестра ее не могла брать денег у мужа: Владимиру Лукьяновичу было нечего ей дать. Но доказательств у нее не было. Даже письмо, открывшее ей глаза, она отдала Городкову. Предводитель отказался вести дело. Но Зинаида сама подала в суд о безденежности заемных писем Лидии. Она видела, что Городков завел связь с одной безнравственной жен­щиной, которая вытягивала из него деньги и понуждала повенчаться. Для этого процесса нужны были деньги, поэтому ей пришлось подать вторую просьбу о разделе имения. И наконец третью — о разоре­нии, сделанном Городковым в имении. Все средства были исчерпаны, княжне предстояло публично присягнуть в церкви в истине своих по­казаний... Но тут снова вмешалось провидение. Городкова разбили лошади. После его смерти девушка вновь обрела свои права над име­нием и над воспитанием племянницы.

В. Н. Греков

Русские ночи Роман (1844; 2-я ред. — 1862, опубл. 1913)

Ночь первая. Ночь вторая

Было уже четыре часа утра, когда в комнату Фауста ввалилась толпа молодых приятелей — не то философов, не то прожигателей жизни. Им казалось, что Фауст знает все. Не зря он удивлял всех своими ма­нерами и пренебрегал светскими приличиями и предрассудками. Фауст встретил друзей по обыкновению небритым, в кресле, с черной кошкой в руках. Однако рассуждать о смысле жизни и назначении человека в такое время он отказался. Пришлось продолжить беседу в следующую полночь. Фауст вспомнил притчу о слепом, глухом и немом нищем, который потерял золотой. Тщетно проискав его, нищий вернулся домой и лег на свое каменное ложе. И тут монета вдруг выскользнула из-за пазухи и скатилась за камни. Так и мы порой, продолжал Фауст, похожи на этого слепого, ибо не только не понимаем мир, но даже и друг друга, не отличаем правду от лжи, гения художника от безумца.

Ночь третья

Мир полон чудаков, каждый из которых способен рассказать уди­вительную историю. В жаркий день в Неаполе молодой человек в лавке антиквара встретил незнакомца в напудренном парике, в ста­ром кафтане, разглядывавшего архитектурные гравюры. Чтобы позна­комиться с ним, посоветовал ему взглянуть на проекты архитектора Пиранези: циклопические дворцы, пещеры, превращенные в замки, бесконечные своды, темницы... Увидев книгу, старик с ужасом отско­чил: «Закройте, закройте эту проклятую книгу!» Это и был архитек­тор Пиранези. Он создал грандиозные проекты, но не смог воплотить их и издал лишь свои чертежи. Но каждый том, каждый рисунок мучил и требовал воплотить его в здания, не позволяя душе художни­ка обрести покой. Пиранези просит у молодого человека десять мил­лионов червонцев, чтобы соединить аркой Этну с Везувием. Жалея безумца, он подал ему червонец. Пиранези вздохнул и решил прило­жить его к сумме, собранной для покупки Монблана...

Ночь четвертая

Однажды мне явился призрак одного знакомого — почтенного чиновника, который не делал ни добра, ни зла. Зато он дослужился до статского советника. Когда он умер, его холодно отпели, холодно похоронили и разошлись. Но я продолжал, думать о покойном, и его призрак предстал передо мною, со слезами упрекая в равнодушии и презрении. Словно китайские тени на стене, возникли предо мной разные эпизоды его жизни. Вот он мальчик, в доме отца своего. Но воспитывает его не отец, а челядь, она учит невежеству, разврату, жестокости. Вот мальчик затянут в мундир, и теперь свет убивает и развращает его душу. Хороший товарищ должен пить и играть в карты. Хороший муж должен делать карьеру. Чем больше чины, тем сильнее скука и обида — на себя, на людей, на жизнь.

Скука и обида привели болезнь, болезнь потянула за собой смерть... И вот эта страшная особа здесь. Она закрывает мне глаза — но открывает очи духовные, чтобы умирающий прозрел наготу своей жизни...

В городе устраивают бал. Всем действом руководит капельмейстер. Он как будто собрал все, что есть странного в сочинениях славных музыкантов. Звучит могильный голос валторн, хохот литавр, смею­щихся над твоими надеждами. Вот Дон-Жуан насмехается над дон­ной Анной. Вот обманутый Отелло берет на себя роль судьи и палача. Все пытки и терзания сливались в одну гамму, темным облаком вися­щую над оркестром... Из него капали на паркет кровавые капли и слезы. Атласные башмачки красавиц легко скользили по полу, танцу­ющих подчинило какое-то безумие. Свечи горят неровно, колеблются тени в удушливом тумане... Кажется, пляшут не люди, а скелеты. Утром, заслышав благовест, я зашел в храм. Священник говорил о любви, молился о братском единении человечества... Я бросился про­будить сердца веселящихся безумцев, но экипажи уже миновали цер­ковь.

Многолюдный город постепенно пустел, осенняя буря загнала всех под крыши. Город — живое, тяжело дышащее и еще тяжелее сооб­ражающее чудовище. Одно небо было чисто, грозно, неподвижно, но ничей взор не поднялся к нему. Вот с моста скатилась карета, в кото-

рой сидела молодая женщина со своим спутником. Перед ярко осве­щенным зданием остановилась. Протяжное пение огласило улицу. Несколько факельщиков сопровождали гроб, который медленно несли через улицу. Странная встреча! Красавица выглянула в окошко. В этот момент ветер отогнул и приподнял край покрова. Мертвец ус­мехнулся недоброю насмешкой. Красавица ахнула — когда-то этот молодой человек любил ее и она отвечала ему душевным трепетом и понимала каждое движение души его... Но общее мнение поставило между ними непреоборимую преграду, и девушка покорилась свету. Едва живая, через силу поднимается она по мраморной лестнице, танцует. Но эта бессмысленная фальшивая музыка бала ранит ее, от­зывается в ее сердце мольбой погибшего юноши, мольбой, которую она холодно отвергла. Но вот шум, крики у входа: «Вода, вода!» Вода уже подточила стены, проломила окошки и хлынула в зал... Что-то огромное, черное появилось в проломе... Это черный гроб, символ не­избежности... Открытый гроб мчится по воде, за ним волны влекут красавицу... Мертвец поднимает голову, она касается головы красави­цы и хохочет, не открывая уст: «Здравствуй, Лиза! Благоразумная Лиза!»

Насилу Лиза очнулась от обморока. Муж сердится, что она испор­тила бал и всех перепугала. Он никак не мог простить, что из-за жен­ского кокетства лишился крупного выигрыша.

И вот наступили времена и сроки. Жители городов бежали в поля, чтобы прокормить себя. Поля становились селами, села — го­родами. Исчезли ремесла, искусства и религия. Люди почувствовали себя врагами. Самоубийцы отнесены были к героям. Законы воспре­щали браки. Люди убивали друг друга, и никто не защищал убиваемых. Повсюду появлялись пророки отчаяния, внушавшие ненависть отвер­женной любви, оцепенение гибели. За ними пришел Мессия отчая­ния. Хладен был взор его, громок голос, призвавший людей вместе испытать экстаз смерти... И когда из развалин вдруг появилась юная чета, прося отсрочить гибель человечества, ей отвечал хохот. Это был условный знак — Земля взорвалась. Впервые вечная жизнь раская­лась...

Ночь пятая

Несколько умов попытались построить новое общество. Последо­ватели Бентама нашли пустынный остров и создали там сначала город, затем целую страну — Бентамию, чтобы воплотить в жизнь принцип общественной пользы. Они считали, что польза и нравствен­ность — одно и то же. Работали все. Мальчик в двенадцать лет уже откладывал деньги, собирая капитал. Девушка читала трактат о пря­дильной фабрике. И все были счастливы, пока население не увеличи­лось. Тогда не стало хватать земли. В это время на соседних островах тоже возникли поселения. Бентамцы разорили соседей и захватили их земли. Но возник спор пограничных городов и внутренних: первые хотели торговать, вторые воевать. Никто не умел примирить свою выгоду с выгодой соседа. Споры перешли в бунт, бунт — в восстание. Тогда пророк воззвал к очерствевшему народу, прося обратить взор к алтарям бескорыстной любви. Никто не услышал его — и он про­клял город. Через несколько дней извержение вулкана, буря, земле­трясение уничтожили город, оставив один безжизненный камень.

Ночь шестая

Странный человек посетил маленький домик в предместье Вены весной 1827 г. Он одет был в черный сюртук, волосы растрепаны, глаза горят, галстук отсутствует. Он хотел снять квартиру. Видно, он когда-то занимался музыкой, потому что обратил внимание на музы­кантов-любителей, собравшихся здесь разыграть последний квартет Бетховена. Незнакомец, однако, не слышал музыки, он только накло­нял голову в разные стороны, и слезы текли по его лицу. Лишь когда скрипач взял случайную ноту, старик поднял голову: он услышал. Звуки, которые раздирали слух присутствующих, доставляли ему удо­вольствие. Насилу молодая девушка, пришедшая вместе с ним, сумела отвести его. Бетховен ушел, никем не узнанный. Он очень оживлен, говорит, что только что сочинил самую лучшую симфонию, — и хочет это отпраздновать. Но Луизе, которая содержит его, нечего по­дать ему — денег хватает только на хлеб, нет даже вина. Бетховен пьет воду, принимая ее за вино. Он обещает найти новые законы

гармонии, соединить в одном созвучии все тона хроматической гаммы. «Для меня гармония звучит тогда, когда весь мир превраща­ется в созвучие, — говорит Бетховен Луизе. — Вот оно! Вот звучит симфония Эгмонта! Я слышу ее. Дикие звуки битвы, буря страс­тей — в тишине! И снова звучит труба, ее звук все сильнее, все гар­моничнее!»

О смерти Бетховена пожалел кто-то из придворных. Но его голос потерялся: толпа слушала беседу двух дипломатов...

Ночь седьмая

Гости покорились искусству импровизатора Киприяно. Он облекал предмет в поэтическую форму, развивал заданную тему. Он одновре­менно писал стихотворение, диктовал другое, импровизировал третье. Способность к импровизации он получил совсем недавно. Его одарил доктор Сегелиель. Ведь Киприяно вырос в бедности и тяжело пере­живал, что чувствует мир, но не может его выразить. Он писал стихи по заказу — но неудачно. Киприяно думал, что в его неудаче винова­та болезнь. Сегелиель лечил всех, кто обращался к нему, даже если болезнь была смертельной. Он не брал денег за лечение, но ставил странные условия: выкинуть в море большую сумму денег, сломать свой дом, покинуть родину. Отказавшиеся выполнить эти условия вскоре умирали. Недоброжелатели обвинили его в многочисленных убийствах, но суд оправдал его.

Сегелиель согласился помочь Киприяно и поставил условие: «Ты будешь каждое мгновение все знать, все видеть, все понимать». Кип­рияно согласился. Сегелиель положил руку на сердце юноши и про­изнес заклинание. В этот момент Киприяно уже чувствовал, слышал и понимал всю природу — как прозектор видит и чувствует тело мо­лодой женщины, касаясь его ножом... Он хотел выпить стакан воды — и видел в ней мириады инфузорий. Он ложится на зеленую траву и слышит тысячи молотков... Киприяно и людей, Киприяно и природу разделила бездна... Киприяно обезумел. Он бежал из отечест­ва, скитался. Наконец он поступил шутом к одному степному поме­щику. Он ходит во фризовой шинели, подпоясанный красным платком, сочиняет стихи на каком-то языке, составленном из всех языков мира...

Ночь восьмая

Себастьян Бах воспитывался в доме своего старшего брата, орга­ниста ордруфской церкви Христофора. Это был уважаемый, но не­много чопорный музыкант, который жил по-старинному и так же воспитывал своего брата. Только на конфирмации в Эйзенахе Себас­тьян первый раз услышал настоящий орган. Музыка захватила его це­ликом! Он не понимал, где он находится, зачем, не слышал вопросы пастора, отвечал невпопад, вслушиваясь в неземную мелодию. Христо­фор не понял его и очень огорчился легкомыслию брата. В тот же день Себастьян тайком проник в церковь, чтобы понять устройство органа И тут его посетило видение. Он увидел, как трубы органа по­дымаются вверх, соединяются с готическими колоннами. Казалось, в облаках проплывали легкие ангелы. Слышен был каждый звук, и, од­нако, понятно становилось только целое — заветная мелодия, в кото­рой сливались религия и искусство...

Христофор не поверил брату. Огорченный его поведением, он за­болел и умер. Себастьян стал учеником органного мастера Банделера, друга и родственника Христофора. Себастьян обтачивал клавиши, вы­меривал трубы, выгибал проволоку и постоянно думал о своем виде­нии. А вскоре он стал помощником другого мастера — Альбрехта из Люнебурга. Альбрехт удивлял всех своими изобретениями. Вот и сей­час он приехал к Банделеру сообщить, что изобрел новый орган, и император уже заказал ему этот инструмент. Заметив способности юноши, Альбрехт отдал его учиться вместе со своей дочерью Магда­линой. Наконец учитель добился для него места придворного скрипа­ча в Веймаре. Перед отъездом он обвенчался с Магдалиной. Себастьян знал только свое искусство. Утром он писал, занимался с учениками, объясняя гармонию. Венерами он играл и пел вместе с Магдалиной на клавикорде. Ничто не могло нарушить его спокойствия. Однажды во время службы к хору присоединился еще один голос, похожий не то на вопль страдания, не то на возглас веселой толпы. Себастьян по­смеивался над пением венецианца Франческе, но Магдалина увле­клась — и пением и певцом. Она узнала песни своей родины. Когда Франческо уехал, Магдалина изменилась: замкнулась, перестала рабо­тать и только просила мужа сочинить канцонетту. Несчастная любовь

и заботы о муже свели ее в могилу. Дети утешили отца в горе. Но он понял, что половина его души погибла раньше времени. Тщетно пы­тался он вспомнить, как пела Магдалина — он слышал лишь нечис­тый и соблазняющий напев итальянца.

Ночь девятая

Когда свершился путь каждого из описанных героев, все они предстали перед Судилищем. Каждый был осужден либо за то, что сделал с собой, либо за то, чего не сделал. Один Сегелиель не признал над собой высшей власти. Судилище потребовало от подсудимого явиться перед собой, но ему отвечал лишь далекий голос из бездны: «Для меня нет полного выражения!»

В. Н. Греков