КОРОТКАЯ НОЧЬ ДОЛГОЙ ВОЙНЫ 5 страница

Вряд ли найдется человек, не видавший, как кипит в котле гречневая каша, как бурлит, клокочет серая масса, исходя белыми пузырями пара. Вот таким точно мы видим небо перед собой от нуля до полутора километров. Оно шевелится, взбаламученное огненными кляксами взрывов, серая мешанина облаков вспухает и лопается, воздух густеет от смерча тянущихся с земли пурпурпых бус, пучков буйствующих молний. Они уже достигают нас, зловонные вихри тротила врываются в кабину, сжимают сердце. Близкие разрывы встряхивают самолет - это дышит смерть. Нет ни прогала, ни прорешки, мы пробиваемся в содоме, маневрируем - каскадеры позавидуют, и втыкаемся в главную стену заградительного огня. Пробиться сквозь нее - родиться заново.

Посматриваю в форточку на Кирилла - мотается, как пробка на штормовой волне, шурует ногами-руками, но отстает.

"Ну-ну, шуруй!.."

Вот близко от него возникает рыжий дымовой шар, о котором я предупреждал на земле: взрыв крупнокалиберного. Кирилл - вжик! - в него. Рядом взрывается еще один - Кирилл как был на том месте, третий... четвертый... Я усмехнулся: "Ишь, жить охота, зашевелился... Не спит".

На то чтоб следить за действиями "чадочки", "няньке" отпущено десять секунд в минуту, остальное время взгляд рыскает по небу, чтоб не упустить, не дай бог, появления "мессеров". Пока не видно. Но "месс" не невеста, чтоб выставлять себя напоказ, поздно будет, когда хватит за ляжку, как затаившийся в подворотне пес. Я в строю последний, а кто последний, того бьют первым.

По радио голос Максима:

- Внимание, станишники! Атака гвардейская: коли пьем - не проливаем, когда бьем - так попадаем! Ну, пронеси, господи...

"Скажи, какой богомольный стал!" - хмыкаю мимолетно.

Максим с ухватистым вывертом устремляется на цель, за ним - ведомые. Я ма­неврирую в хвосте, жду своей очереди. Вдруг глядь - под самолетом Кирилла -- яркая вспышка, и тут же белой струей дым.

"Вот и все... Как я предполагал, так и случилось: этот никчемный вояка, не сбросивший ни одной бомбы по врагу, не пустивший эрэса, не выстреливший ни разу, сбит. Горит и, очевидно, ранен".

Подскальзываю мигом к его крылу, смотрю на него, он - на меня. Радиопередатчика у Кирилла нет, он только слышит меня.

- Ты ранен? - спрашиваю. Мотает отрицательно головой. - Так чего чикаешься? Выбрасывайся на парашюте, ты же горишь! Сейчас взорвешься! - А он поднима­ет левую руку и машет вверх-вниз, - Чего машешь? - ору. - Я ничего не понимаю.

- Он опять машет. Под его фюзеляжем не дым уже, а пламя к хвосту тянется, и тут смотрю - Кирилл сваливает самолет в пикирование и пошел...

Я пикирую рядом, мне теперь не до чадочки, у меня две пушки, два пулемета, восемь ракет. Мои пальцы бегают по гашеткам, кнопкам, я готовлюсь к бомбометанию. Во имя чего я сюда прилетел? Для меня сейчас не существуют ни ошеломляющий огонь зениток, ни затаившиеся где-то истребители: я делаю, что мне положено, что делал много раз, Я занят но горло, но у меня многомесячный опыт, и я краем глаза успеваю следить одновременно за Кириллом. Из-под крыльев его "ила" вырываются огнехвостные эрэсы, на дульных срезах оружия мельтешит пламя, от пулеметов тянутся пунктиры трасс - воюет парень, оказывается... И тут впервые он мне понравился. Правильно сделал, не оставив самолет на большой высоте: пока будет болтаться на парашюте, его прошьют из пулеметов. Правильней выброситься метрах в шестистах от земли, парашют успеет раскрыться, но немцы вряд ли будут тогда стрелять в него. Мы сами их стегаем огнем, загнали в норы, к тому ж ветер с запада, есть шанс приземлиться у своих.

Об этих секундах я рассказываю длинно, а там, в бешеном небе, миг - и обстановка схвачена, уточнена, оценена. "Молодец,-думаю,-соображает". Голова Кирилла приникла к "наморднику" прицела, шлейф пламени тянется уже за хвост, а из стволов не прекращается пульсирующий поток огня.

Самолеты пожирают высоту, Максим выходит из атаки. Кричу Кириллу:

- Выбрасывайся! - Но он продолжает стрелять. - Прыгай же! - ору еще громче. Нет, пикирование не прекращает. - Ты что, не слышишь, такой-сякой? Прыгай немедленно! - ругаюсь я, холодея. Что он делает? Неужели не видит землю? - Кирилл, прыгай, поздно будет! - И опять молчок. Только пушки по-прежнему грохочут, я вижу желтое мерцанье.

И тут он на миг взглянул в мою сторону. Я не видел его глаз, но лицо не было искажено отчаяньем, нет. То, что он делал, делал сознательно, сердцем, разумом, силой и страстью.

Остается четыреста метров... триста... двести... все! Бомбить нельзя, я взорвусь на собственных бомбах, но я уже в неуправляемом азарте, я с яростью рву рычаг аварийного сброса бомб.

А Кирилл стреляет. Весь самолет объят пламенем. Жизнь проиграна, только дух живет и выигрывает бой. Огромный ослепительный сноп огня, разодранного бесформенными клочьями, вздыбленного и закрывшего весь свет, остается в моих глазах навсегда.

От мощного взрыва бомб меня швырнуло вверх на полсотни метров, осколки хлестко пропороли самолет - и в груди моей словно что-то оборвалось. Я привел изрешеченный самолет на аэродром, бросил на стоянке и не пошел на КП докладывать. Не смог. Впервые в жизни попросил у товарищей горсть махры, сел на бугре, поросшем бурьяном, и закурил. Было холодно, темно вокруг и мерзко на душе. С неба сыпалась осенняя крупка, но я не замечал, сидел и творил над собой трибунал, судил себя без свидетелей, без заседателей прадедовским самосудом. Я обвинял себя голосом беспощадного прокурора: "Ты лихой ас, кичащийся своей храбростью и так далее, а хватило бы у тебя мужества, воли, твердости духа совершить то, что сделал этот мальчишка, которого ты не ставил ни во что, презирал как бойца и подозревал даже в уклонении от воинского долга?"

И признаюсь теперь откровенно: я не ответил тогда себе на этот извечный вопрос фронтовиков: "Что ты можешь?" Война придирчива, заставила всех нас отвечать на этот вопрос, но там, на холодном бугре в одиночестве, я всю ночь стыл в растерянности сам не свой. Много случилось на моих глазах смертей, много погибло друзей-товарищей, и сам я провел на той стороне трое суток, но только в нынешний день открылось во всем страшном величии, на какую высоту может вознестись человеческий дух. Закрою глаза - и вижу снова клокочущее пламя, озаряющее великую простоту и тайну самопожертвования.

В часы беспощадного суда над собой я придирчиво, промытыми горем глазами вглядывался в собственную короткую жизнь, начиная с истоков, с первых сознательных шагов и кончая нынешним трагическим днем. И должен прямо сказать: ничего лестного для себя не выудил. Беспристрастный вердикт был вынесен по заслугам; в людях не разбираюсь, оцениваю их по внешним признакам, разделяю на выдуманные сорта, и самое худшее - не отличаю, где честность, а где честная ложь, потому и принимаю исполнительность и скромность за безволие и трусость.

На этом и закончился мой архаический, если так можно выразиться, отрезок жизни, он оказался пустой бутылкой, приготовленной для дорогого вина. Тем лучше, что разбилась она ненаполненная...

Как командир звена, я обязан собрать личные вещи погибшего подчиненного, написать рапорт и передать все в штаб полка для пересылки родителям или родственникам. У Кирилла никаких вещей не было. Ровным счетом никаких. Все его имущество состояло из запасного целлулоидного подворотничка для гимнастерки - такими пользовался наш брат вместо хлопчатобумажных, требовавших ежедневной стирки. Подворотничок хранился в летном планшете вместе с золотой каемкой и с ней же погиб. В КП на вешалке осталась невзрачная шинелька цвета хаки и в кармане ее - записная книжка. Вперемежку с навигационными схемами, аэродинамическими формулами, режимами двигателя были вкраплены короткие заметки. Вот несколько из них:

"Наконец мечта моя сбылась, я прибыл на фронт в знаменитый гвардейский полк. Вот где настоящие люди! Живу среди них и опасаюсь одного: кажется, я никогда не достигну боевого мастерства и доблести, какими обладают они. Это терзает мою душу, но я дал себе слово: умру, но в грязь лицом не ударю. Мой командир звена - летчик, каких поискать, но летать с ним стремятся не очень, говорят, лезет сломя голову в самое пекло, где и комару не выжить. А я бы с ним... Лишь бы взял меня с собой. Но увы! На боевые задания нас, молодых, пока не берут, небось жалеют. А зачем нас жалеть, когда старшие опытные бойцы гибнут каждый день? Бои страшно тяжелые, оттого и на сердце всем тяжело. Между вылетами людям нужно отвести душу, хоть чуть-чуть расслабиться, отвлечься от пережитого в бою. Надо мной часто подшучивают, разыгрывают, но мне это не обидно, я сам подыгрываю шутникам, чтоб настроение стало у всех бодрее, пусть хоть этим помогу, если больше нечем..."

Вот вам недотепа, вялый, туповатый Кирюха...

Утром, как всегда, Клавочка- синоптик прочитала карту погоды и, удаляясь, тронула меня мимоходом за плечо. Что ей нужно от меня? Выхожу из КП. Клавочка стоит, поджидает. Останавливаюсь.

- Извините, у меня к вам дело...

- Пожалуйста.

Она медлит, то ли раздумывает, то ли колеблется, затем роняет тихо:

- Я хочу поговорить с вами о Кирилле.

- Нет! - вырываегся у меня резко и жестко. Излишне жестко. Но свою интонацию я вспоминаю потом. Вспоминаю и сожалею, зачем еще одному человеку сделал больно?

Клавочка задумчиво вздыхает, молчит секунду-другую и внезапно в смятении с мольбой восклицает:

- Отдайте мне записную книжку Кирилла! Зачем она вам? Отдайте! Пожалуйста!

- А вам зачем?

Клавочка опускает голову, смотрит в землю,

...Говорят, высокомерие и предубеждение - два черных крыла человеческой души. Огненная вспышка на окраине Гизели сожгли мои черные крылья навсегда.

Записную книжку Кирилла я отдал Клавочке, а мне осталась, как памятный знак, ослепительное бурлящее пламя с черными комьями, черными клочьями - оно всегда в моих глазах. Я вижу его, засыпая, я вижу его, пробуждаясь. Десятки лет оно не гаснет, не тускнеет, И я твердо знаю: не будет меня, а оно останется - этот памятный, неистребимый след войны, выстраданной нами.