С избытком, или Ничего лишнего 2 страница

— Так расскажи!

— Были у меня одноклассники — Петя и Маша. Еще до школы ходили они в одну группу детского сада, и Маша, по ее признанию, уже тогда, сидя рядом с Петей на горшках, полюбила его и решила стать его женой. Но в школе ей как‑то не очень удавалось привлечь его внимание, и никакого романа у них не было. А вот после выпускного вечера поехали они с бывшим классом к кому‑то на дачу, там заночевали, и Маша, что называется, понесла во чреве, о чем вскоре и сообщила юному будущему отцу.

Петя был в отчаянье, но, как честный человек, обещал на ней жениться. Он родителям своим так и сказал:

— У меня будет ребенок. Как честный человек, я обязан жениться.

Родители его, честно говоря, были в ужасе. Семнадцатилетний Петя — музыкант, только — только поступил в консерваторию — куда ему жениться? И Машу, конечно, они тут же сильно невзлюбили. Но — что делать? Сыграли свадьбу, Маша родила, и… ребеночек их умер прямо там, в роддоме.

И вот все вернулось на круги своя: Петя живет с родителями, Маша — со своей бабушкой, у каждого своя жизнь. Разве что Маша иногда в гости к молодому мужу ходит и пироги печет.

Так проходит год, проходит другой. У Пети всякие друзья, подружки, своя компания: артисты, музыканты, не чета этой бедной Маше. А Маша все же иногда захаживает. И печет пироги. И вот в какой-то момент родители уезжают в отпуск, Петя тоже должен отбыть на гастроли. А в доме — кот и множество растений. И просят они Машу как своего человека время от времени в их отсутствие приходить к ним кормить кота и поливать цветы. И Маша ходит. И в какой‑то вечер она попадает на вернувшегося из поездки Петю, они вместе пьют чай, разговаривают о том о сем. Ну, в общем, она после этого снова понесла. А что? Между прочим, она — законная жена!

И рождает она через девять месяцев дочку, хотя они с Петей по — прежнему продолжают жить в разных местах. Теперь она приходит к нему в дом уже с дочкой, печет пироги и уходит к себе…

А тут Петя так влюбляется в свою однокурсницу, так влюбляется! Она — такая красавица! Тоже — музыкантша, скрипачка. И он просто светится от счастья. И музыкантша эта от него почти уже и не вылезает. А тут — на пороге Маша с дочкой. Да еще какой‑то дурак ей посоветовал обрить дочку наголо — де, так волосы лучше растут. И дочка это ее — худенькая такая, бледненькая, жалкая, испуганная и к тому же лысая! И Петя их — выгнал! Сказал: больше без звонка не приходите.

Тут‑то я их увидела, поскольку жили мы с Петей в одном подъезде. Стоят, птицы Божьи, одежонка старенькая, у обеих кожа да кости, в глазах слезы, губы дрожат. И повела их к себе. Посидели мы с Машей, поговорили, она мне все о себе рассказала, а я — о себе: вот, покрестилась недавно, детей покрестила… Маша и говорит:

— Помоги и нам покреститься! Мы тоже христиане.

 

 

 

 

Отвезла я их в храм, где служил отец Валериан Кречетов, и он их покрестил. И вот поразительно — была Маша до крещения что общипанная курочка, вся какая‑то сутулая, неловкая, а из купели вышла — красавицей: в глазах небесный отсвет, чистота! Такого явного преображения человека я никогда больше не видела, хотя присутствовала при крещении многих людей.

И стала Маша со своей дочкой часто ко мне приходить… И вот как‑то раз врывается она ко мне, лица на ней нет, рыдает. Что такое? Оказывается, встретила она у подъезда ту музыкантшу Петину — в руке скрипочка, глядит победительницей, вся в белом, дышит радостью, успехом, свободой, любовью. А Маша — жена какая — никакая, с ребенком малым, тревожным, стоит перед ней в штопаных чулочках, в старой выцветшей юбчонке. А та ей:

— Если вы к нам, то мы уходим!

Маша только и сказала:

— Мы не к вам!

И у самых моих дверей разрыдалась.

И вот тогда стали мы с ней молиться. К Трифону — мученику ходили, плакали обе. К святителю Николаю. А уж у Матери Божьей пред несколькими Ее чудотворными иконами слезы проливали.

Прошло какое‑то время. По всей видимости, скрипачка Пете дала отставку — я вдруг перестала ее встречать в нашем подъезде. Отца Пети увезли на скорой помощи. Мать свалилась с инсультом. Петя метался между больницей и домашней лежачей больной. И тут во дворе увидел Машу со своей дочкой…

Маша переселилась к Пете, чтобы ухаживать за его матерью. Выписали из больницы отца — осталась готовить им еду. А тут — приходит Пете повестка явиться в военкомат: Петю, музыканта, с его драгоценными пальцами, грозят забрать в армию!

Ну и что делать? Маша через девять месяцев благополучно родила ему второго ребенка. А с двумя детьми Пете никакой военкомат не страшен. И пока Петя в больничке скрывался от армии, Маша так прижилась в его доме, что вслед за вторым родила и третьего.

Они живут в браке уже лет тридцать пять. Дети выросли, и у них — свои дети. И теперь даже странно представить, что когда‑то в этой семье был такой разброд, такое шатание…

— Да — а! — сказала Ася. — Теперь я понимаю, как мне надо бороться!

И она взяла у меня перечень тех чудотворных икон, через которые Маше пришла помощь Божья, и стала совершать молитвенные подвиги, умоляя вернуть ей мужа. Я верила, что Господь ей поможет.

Но тут она познакомилась с «интересным мужчиной», который ей понравился и который стал за ней ухаживать, и они даже провели у него ночь… А после этого разошлись с неприязнью. И муж так и не вернулся к ней.

— Видишь, — недавно сказала мне Ася, — Господь помог твоей Маше, послав ей испытание, в котором она смогла проявить себя как настоящая жена. Поэтому она победила. А я споткнулась на первом же искушении, поэтому и осталась одна. После этого я и не могла больше просить Бога: «Верни мне мужа!», раз я сама показала, что не очень‑то он мне и нужен, что есть варианты, что может быть и кто-то другой!

Она именно так это поняла.

Зеница ока

Еще со времен советской власти в сознании наших граждан укоренилось странное предубеждение против священников. Я не раз слышала от весьма даже просвещенных людей, что у «попов» «под рясой погоны» и что они только спят и видят, как бы выдать компетентным органам тайну исповеди: этот‑де исповедник маловерен, нарушает пост, молится с прохладцей, раздражается, ссорится с ближними, тщеславится, празднословит… А те — воспользуются такой полезной информацией и…

Были у меня такие случаи, когда я даже верующих людей, остро нуждавшихся в помощи священника, не могла убедить обратиться к тем пастырям добрым, которых хорошо знала.

Я помню, когда в середине 80–х в Киеве посадили за решетку моего бывшего сокурсника по Литинституту Павла Проценко и в Москву приехала его жена, чтобы похлопотать о его освобождении, я никак не могла уговорить ее пойти к священнику. Удивительно, ведь сам Павел был верующим уже тогда, когда я и крещена‑то еще не была. И посадили его за то, что он собирал материалы для канонизации новомучеников, пострадавших от кровавых гонений советских безбожников. И жена эта вроде бы была человеком церковным… Но на каждое мое предложение пойти к такому‑то, вполне достойному доверия священнику или к такому‑то, отсидевшему за веру в сталинских лагерях старцу она решительно мотала головой:

— Этот? Так он давно продался органам! А на этом и клейма негде ставить…

Странно, но куда больше надежд она возлагала на советских писателей и просила собрать подписи под коллективным письмом в защиту Павла. Это письмо подписали Евтушенко, Битов, Аверинцев, еще кто‑то, и действительно его вскоре освободили.

Подобное отношение к иереям Божьим было и у только что вернувшейся из ссылки Зои Крахмальниковой. Она допытывалась у меня, к кому из священников она могла бы пойти за советом, и я назвала ей весьма многих, которые ежедневно молились на Божественной литургии за «плененную Зою» во время ее заключения, как это было, например, в Троице — Сергиевой лавре, когда диакон возглашал на солее ее имя.

Но кого бы я ни называла, все оказывались в ее глазах «агентами», «сексотами» и «гебистами». Отвергнув кандидатуру святого человека, старца, архимандрита Кирилла Павлова («Олеся, он же духовник Лавры, неужели вы думаете, это просто так?»), она остановила свой выбор на отце Иоанне Крестьянкине («Сидел? Хорошо. Служит в провинции? Хорошо») и написала ему письмо с просьбой приехать к нему на разговор.

Я отвезла это письмо о. Иоанну, и ему не надо было объяснять, кто такая Зоя Крахмальникова.

— Зоинька! Зоинька мне письмо написала, ну я тоже ей напишу! А вот ей еще и святыньки, и гостинчики!

И он стал кружить по своей келье, подбирая посылочку «для любимой Зоиньки». Набрал целый пакет иконочек, книжечек, духовных наставлений святых отцов, бутылочек со святым маслицем и святой водичкой, свечечек, написал ей письмецо «с благословениями». С тем я и уехала.

Но «Зоинька», когда я передала ей эти подарки, была разочарована. Оказывается, отец Иоанн не советовал ей приезжать к нему в Печоры. Почему? Бог весть. Видимо, у него были на то какие‑то духовные резоны.

Но Зоя Александровна поняла это однозначно: старец просто боится ее принимать… Да, это было ее очередное, если не последнее, разочарование в «церковниках»! Ведь до этого она уже разочаровалась в самом владыке Антонии, митрополите Сурожском.

Мы с моим мужем были ошеломлены этим признанием, ведь мы очень любили и почитали владыку.

— Но чем же он вас так разочаровал?

Оказалось, что родные и близкие Зои Александровны попросили его написать письмо протеста против ее ареста, а он сказал, что письма такого он писать не будет, но что он будет молиться за нее у Престола. И именно это и послужило поводом к разочарованию в нем как в пастыре, как в архиерее! Зоя Александровна сочла, что он «испугался» и потому предложил ей меньшее вместо большего.

Зная о силе молитвы владыки, мы с мужем не могли удержаться от того, чтобы не воскликнуть наперебой:

— «Кесарю — кесарево, а Богу богово»! Так, может, и перестройка‑то началась, чтобы вас выпустили, Зоя Александровна! По молитвам владыки!

Но — увы! — она не понимала наших доводов. Весь парадокс — и это ее беда — был в том, что, действительно пострадав за Слово Божие, которое она распространяла в безбожной стране, с риском для жизни выпуская подпольный журнал «Надежда», она при этом так и не успела стать церковным человеком. Пройдя мученический и исповеднический путь, она была, в лучшем случае, «новоначальной». До своего ареста она, по всей видимости, не успела вкусить таинственной жизни Церкви, ощутить ее именно как мистическое Тело Христово. А после своего освобождения на пути к этому встали эти советско — диссидентские предрассудки: «у всех‑де попов под рясой погоны».

Только этим я пробую объяснить ее дальнейшую судьбу, когда она, поначалу гневно обличая Церковь со страниц либеральных газет, а затем и вовсе отвернувшись от нее, ушла в секту.

Булат Шалвовович Окуджава так даже боялся ее, когда она принималась его агрессивно обличать и поучать. Он даже показывал мне, как он, тщедушный, при этом вжимался в кресло, а она стояла перед ним, размахивая руками и обличая, как разъяренная фурия. И, между прочим, когда мы с ним говорили о православии и о Церкви, он, нервно морщась и упоминая Крахмальникову, говорил о церковной агрессивности, напористости, «стилистической советскости», в отличие, например, от изысканности и интеллектуальной тонкости монахинь — эмигранток и аристократок — тут он вспоминал свое посещение монастыря святой равноапостольной Марии Магдалины, принадлежавшего Зарубежной (несоветской) Церкви. Я даже предлагала ему, раз так, покреститься в Зарубежной Церкви…

 

 

 

 

Короче говоря, мнение «внешней» публики о священниках порой очень нелестно и уничижительно.

Но я, будучи лично знакомой с несколькими десятками священников — и московских, и провинциальных, и монастырских, и городских, и сельских, хочу сказать, что это очень несправедливо.

Да, и у меня были такие примеры, когда поведение иерея Божьего оказывалось недостойным его сана. Но либо это были отдельные случаи — «срывы», не характерные даже для этого человека, либо сама Церковь исторгала его из своего лона.

А кроме того — одно дело священник как грешный человек («кто без греха, пусть первый бросит в него камень»), а другое дело — священник как тайносовершитель. И бывало, что и человек вроде бы, по своему, примитивный, плоский, но вот надевает он епитрахиль и поручи, выходит, скажем, на исповедь совершать Таинство и преображается, становясь тайнозрителем и духовидцем. Сила Божья осеняет его, пророчества льются из его уст…

К сожалению, не обо всех таких, лично известных мне откровениях можно здесь рассказать. Но вот только два случая…

Поехала я как‑то раз к моему духовнику в Печоры. Я знала, что он должен был исповедовать на ранней литургии возле мощей святого мученика Корнилия. Я пришла загодя и оказалась у аналоя первой. Исповедь еще не началась. И вдруг, к моему вящему недоумению, прямо к этому аналою выходит, держа в руках крест и Евангелие, совсем другой священник и начинает читать молитвы к исповеди. А моего духовника нет как нет. А я собираюсь причаститься. И стою я, повторяю, первая около священника, с которым я хорошо знакома и у которого исповедоваться мне совсем не хочется. Но повернуться и уйти тоже как‑то нехорошо, ибо получится слишком демонстративно. И я продолжаю стоять в великом сомнении и колебании.

С одной стороны, этот священник иногда вел со мной литературные разговоры да и сам пописывал стихи. И этим он меня раздражал и даже искушал своей безнадежной литературной глухотой и, прости Господи, унылой бездарностью. Ну и что он может сказать на исповеди? Какой дать духовный совет? А с другой стороны, думала я, он же все‑таки священник и будет разрешать меня от грехов со словами «силой Его, Мне данной»…

В общем, решила я смириться и ему поисповедоваться.

Подходит он ко мне после службы и вдруг начинает мне говорить… о вранье. Да! С одной стороны, и говорит он о нем как‑то «теоретически», а с другой — это тот грех, который как бы и не очень меня терзал…

Если и вру, то по — мелкому, бескорыстно и не принципиально, а так — чтобы кому‑то что‑то долго не объяснять и не морочить голову… Ну и еще, как я считала, это не самый мой большой грех. Но он прочитал мне целую проповедь. Воодушевляясь и повинуясь внутреннему прозрению, он дал такое объяснение этому греху, что буквально перевернул мое представление о себе и о мире.

— Ужас этого греха состоит в том, что он обесценивает слово. Слово перестает что‑либо значить, теряет свою бытийственность и делается пустым. Кроме того, по закону психологической проекции, человек, который врет сам, перестает верить словам других людей. Перестает верить вообще. Не веря слову, он не верит и Слову. Читает Евангелие и не верит Христу. И это самое страшное. Потому что «и бесы веруют, и трепещут», а лжец наказуется пустотой. Вокруг него — сплошные обманки, за которыми ничего нет. Он при жизни оказывается в аду.

Это многое мне объяснило о современном мире, который весь живет мнимостями, кажимостями, притворством, лицемерием, самозванством, меняет маски, ладит обманки, пытается мимикрировать, выдает qui prо quo и от собственного вранья носит в себе свое наказание: не верит ни себе, ни другим, ни Слову Божьему.

А стихи этого священника, который на всю жизнь поразил меня своим наставлением, так и остались… ужасными. Он буквально на следующий день, встретив меня в монастыре, протянул мне большую клеенчатую тетрадь:

— Вот, почитайте на досуге!

Там каждое стихотворение было к тому же художественно оформлено: на соседней странице возле него была приклеена открытка советских времен с изображением определенного времени года. Так, если стихотворение было об осени, то на открытке была «золотая осень», а если о весне, то на открытке таяли снега и сидели грачи…

А вот и еще случай, который явно свидетельствует о том, что священника во время Таинства наставляет Господь.

У меня была сокурсница по институту, которая совсем в молодом возрасте, только — только родив ребенка, заболела ужасной болезнью: у нее был рак мозга. Ее уложили в клинику Бурденко, обрили наголо и сделали трепанацию черепа, чтобы удалить опухоль. После операции ее перекосило и рот оказался где‑то около уха. Муж ушел к другой, и она осталась одна — одинешенька с крошечной дочкой на руках.

Женщина она была уникальная, потому что не только не отчаялась, но, напротив, стала уверять всех, кто ей пытался сочувствовать и помогать, что у нее «все лучше всех»: она сидит с дочкой дома, шьет знакомым за небольшие деньги платья — юбки-блузки, у нее — идеальная чистота, домашние пирожки, рот возвращается на свое место, она уже понемногу выходит из дома, ну и так далее…

Честно говоря, я думала, что она — святая: такого ласкового терпения, доброты, щедрости, отзывчивости, а главное — благодарности Богу за все, что посылает судьба, я не встречала нигде, кроме как в житиях. Единственное, чего ей не хватало, — она была некрещеной. Но и это было исправлено. В один прекрасный день мы с моим мужем отвезли ее с дочкой к отцу Валериану Кречетову в село Отрадное, где он и совершил над ними Таинство крещения.

После этого, однако, беды ее не закончились — снова в мозгу появилась опухоль, ее опять прооперировали, но у нее по — прежнему все было «лучше всех»: дочка такая умненькая, красивая, растет, как цвет полевой, друзья прекрасные, заказы на платья с юбками умножаются. Плохо было только то, что она с момента крещения не причащалась. Я несколько раз заговаривала с ней об этом, предлагая привезти священника, но она отказывалась.

— Нет, Лесечка, я не готова. И потом — что он мне может сказать? Надо ему много чего объяснять… Нет, нет, я не хочу.

Прошло, наверное, лет десять. За это время ей опять делали трепанацию, но она снова с ясностью во взоре и твердостью в душе восставала — не гнулась и не ломалась, как это произошло бы, может, со всем и каждым.

Наконец то ли я все‑таки ее убедила поисповедоваться и причаститься, то ли она сама созрела для этого. А более всего вероятно, что это Господь ее вразумил. Она даже захотела сама приехать в храм и побыть на службе — я должна была только ее привезти и увезти. А кроме того, она попросила меня выбрать для нее какого‑нибудь хорошего священника, чтобы он помог ей открыть какие‑то новые источники жизни. Я должна была предварительно прийти к нему и рассказать о ее жизни, о ее ситуациях, чтобы он, когда она будет ему исповедоваться, понимал контекст.

Я так и сделала. Пришла в нашу церковь Знамения Божией Матери, попросила прекрасного и рассудительного священника отца Владимира поисповедовать за всю жизнь такую‑то рабу Божью, живущую в таких‑то обстоятельствах, учитывая, что она исповедуется впервые.

Отец Владимир посмотрел в свое расписание и назначил день.

Я рассказала ей, что договорилась с замечательным, мудрым священником, который вникнет в ее жизнь и поможет ей…

— А ты все ему обо мне рассказала? Ты предупредила его? — волновалась она.

За несколько дней она принялась готовиться, говела, читала правила к причастию. С утра пораньше я заехала за ней, и мы отправились в храм. Встали у аналоя, ожидая. И вдруг…

Выходит совсем другой. Нет, он тоже хороший. Простой такой, что называется, «деревенский поп»: глазки маленькие, нос смешной картошкой, пузо толстое. Дикция ужасная — половина молитв непонятна. Косноязычный — как проповедь начнет говорить, то обязательно в такие забредет синтаксические дебри, что хоть записывай за ним! Но — милостивый, чистый человек. Такое душевное тепло от него исходит, что наши писательские дамы из близлежащего писательского дома — и какие дамы: жена Булата Окуджавы, жена Олега Васильевича Волкова (автора знаменитого романа «Погружение во тьму») только к нему, простецу, на исповедь и ходили, несмотря на то что в ту пору были в храме священники и куда более интеллигентные, и благообразные, и образованные, с блестящей речью, с манерами…

 

 

 

 

Итак, выходит отец этот и начинает бубнить, глотая слоги, молитвы к исповеди.

— Ты точно все ему про меня рассказала? — спросила еще раз моя подруга.

— Точно — точно, — отмахнулась я, судорожно соображая, что же делать: то ли идти искать отца Владимира, то ли признаться ей, что это — ДРУГОЙ, и убедить ее все же идти к нему, ведь — мало ли — может, мы в следующий раз не скоро сюда доберемся: жила она все‑таки на противоположном конце Москвы, то ли ничего ей не говорить, и будь что будет.

Вдруг отец этот, закончив читать молитвы, против обыкновения, стал говорить проповедь. Я слушала его вполуха, поскольку изнутри меня распирало страшное беспокойство за новоиспеченную исповедницу — до меня долетало что‑то такое невразумительно — гугнивое этого доброго милого батюшки — простеца. Но вот он закончил, и моя подруга шагнула к аналою. Я отошла, чтобы ее не смущать, опасаясь, что сейчас она раскроет мой обман: ведь этому священнику ничего было о ней неизвестно.

Наконец она вернулась ко мне, потрясенная…

— Ты слышала, что он говорил на проповеди? Ведь он лично ко мне обращался! Словно он знал заранее все мои вопросы, с которыми я к нему пришла. Это ты ему рассказала, да? Но он еще говорил мне такие вещи, о которых ты не знаешь, это он прозрел, да? Это он духом понял?

— Конечно, — с облегчением вздохнула я. — Конечно, духом!

Пока мы ехали домой, ликующая моя причастница не могла затворить свои уста от избытка сердца.

— Он просто прозорливый, твой священник! Он кто? Старец? Чудотворец? Как он все, все, до самого донышка разглядел во мне!

…Вот такие чудеса случаются со священниками нашей Церкви. Недаром Господь говорит им: «Касающиеся вас, касаются зеницы Моего ока».

Экстремал

Вообще я очень монахолюбива. Даже эстетически мне очень по сердцу и монашеский облик, и образ жизни, и притчевое мышление, и стиль речи, постоянно отсылающей к первоисточникам — к Священному Писанию и святым отцам и в то же время живой — с метафорами, оксюморонами, то с элементами юродства, то с метафизическим подтекстом.

А уж в монашеском обществе, в которое меня порой допускали, я и совсем расцветала душой. Но и монахи иногда дарили мне свое доверие и рассказывали удивительные истории из своей жизни, в которых, конечно же, действующим Лицом был Промысл Божий.

Вот, например, как Господь привел к монашеству Лешу по прозвищу Майонез, который впоследствии стал смиренным иеромонахом Флавием.

Лешу звали «Майонезом» по очень простой причине: у него была своя маленькая фирма по производству майонеза. И конторой, и цехом служила его собственная двухкомнатная квартирка, где он этот майонез и делал с единственным наемным рабочим, который приходился ему родным племянником. Сам Леша — владелец фирмы — закупал все нужное, в том числе и тару, а потом развозил готовый продукт по торговым точкам. Было это все в начале девяностых.

И вот один раз едет он по шоссе в своем затоваренном «каблучке», который возьми да сломайся. А мороз был лютый — градусов под тридцать, и то, что каблучок вообще в тот день завелся, само по себе было и сюрпризом, и тайной. Стоит Леша на морозе, капот открыт, зуб на зуб не попадает, голосует ежась, никто не останавливается — кому охота, а он чувствует — еще чуть — чуть, и он замерзнет на оживленной трассе, как ямщик в степи.

А надо сказать, что Леша вообще‑то был экстремал по натуре, то есть все время пускался в походы не ниже четвертой степени сложности — то на Эльбрус да на пик Коммунизма взбирался, то на катамаране с такими же, как он, экстремалами по горным рекам сплавлялся, то с парашютом прыгал. Ну и стал он, задубев на этом морозе, подумывать в том направлении, что, дескать, вот он и получил нежданно — негаданно свой сверхурочный экстрим. Сейчас, как генерал Карбышев, заледенеет и останется памятником на шоссе. Похихикал он внутренне — для поднятия духа, а на душе уже тошно как‑то. Ног не чувствует, руки, уши ломит, в глазах песок. Ах, подумал, чем так без толку на ветру стоять, залезу‑ка в кабину, свернусь калачиком и посплю, а там как Бог даст. Ну а помру — значит, судьба.

И в этот самый миг, как только он про Бога вспомнил, останавливается возле него красный «Жигуль», из него выходит священник, лицом ангел, и прямо к нему. Забрал его к себе в машину, включил на полную мощность печку, отвез к себе в Троице — Сергиеву лавру, уложил в лазарет, отпоил чаем с малиной. Там Лешу всего спиртом растерли, а машину его кто‑то из лаврских механиков отбуксировал в гараж.

Так вот, пока то да се, пока Леша там этот чай пил с малиной, коньячком целебным лечился, он, монах этот спасительный, привел его в чувство. И в конце концов Леша попросил его покрестить.

С тех пор он все к отцу этому духовному в монастырь ездил — и на исповедь, и за духовным советом. А потом как‑то жизнь его закрутила — замотала, проверки к нему в майонезную квартиру с санэпидемстанции нагрянули, стали взятку вымогать, рэкетиры наехали, то да се. Пока он вновь свой бизнес налаживал, кредит в банке брал — отдавал, расширялся, он совсем от Церкви отошел — только на Пасху да на Рождество приходил. Потому что как у него свободное время — он в горы, или на байдарке по Белому морю, или на катамаране по алтайским горным рекам. Даже на Килиманджаро ухитрился слазить.

А потом — чувствует — стал ему Бог противиться. Прыгнул он с парашютом — ногу сломал в двух местах, открытый перелом. Только нога зажила — решил он еще разок на пик Коммунизма взобраться. А на последней горной стоянке перед подъемом лошадь ему копытом на руку наступила и раздробила несколько пальцев. Но там были медики — они ему пальцы тут же и привязали к дощечкам, забинтовали. Казалось бы: Леша Майонез, отправляйся‑ка ты домой! Но он уперся: дескать, а я все равно вершину эту и с перебитыми пальцами покорю!

Снаряжение у него как надо, на ногах — кошки, на спине — рюкзак с провиантом, выступил он поутру с соратниками, и пошли они горным карманом наверх. Идут — идут, лезут — лезут — сутки прочь, карабкаются — вторые на исходе, дело к ночи, вдруг — виденье что ли какое: девушка мимо них по камушкам скачет в красных шортах. Ну, Леша и прибавил шагу за ней, а она — скок — скок — поскок и скрылась. Он смотрит, а на большом валуне — незабудки, букетик. Что за притча такая? Подивился.

Наконец остановились они на ночлег — вдруг парень к ним в палатку лезет: джинсы на нем, курточка легкая болонья и пластмассовые кроссовки:

— Ребята, мы там в расселине запасы провианта нашли — не ваши? А то у нас все кончилось.

Кто такие? И тут эта девушка — одета тоже не по погоде и обстоятельствам, а так, словно она на пикничок за город выбралась. Леша с товарищами — люди крутого замеса, суровой складки, бывалые экстремалы — как‑то даже оскорбились. Говорят им:

— Что это вы вот так, без провизии, в пластмассовой обувке?

А они:

— А нам что, мы хотели только на пике Коммунизма ребенка зачать, а там через перевал и вниз — в Краснодарском крае, прямо за перевалом, мы машину бросили.

Такое презрение к сложностям Лешу как‑то даже оскорбило. Все — таки места эти опасные, нечего всякому легкомысленному пешеходу соваться. До сих пор ходит легенда о семнадцатилетней девушке, которая погибла во время схода лавин…

А прямо над лежбищем наших экстремалов возвышался огромный ледник, и если приглядеться, там что‑то черненькое было вморожено, а если еще попристальнее посмотреть — можно было уже и с определенностью разглядеть, что это человеческая — женская, даже девичья нога. И очень даже может быть, что это нога именно той самой пропавшей в лавине семнадцатилетней девушки…

 

 

 

 

Но этим, легкомысленным, не суждено было никого зачать, потому что ночью начался камнепад, и тогда все побежали к расселине у ледника и там залегли. Ну — кому‑то рикошетом по башке долбануло, кому‑то руку покорежило, но все обошлось. Через сутки подобрал их спасательный вертолет и они благополучно приземлились около той роковой лошади, которая раздробила Леше пальцы.

А вот немцам — туристам повезло куда меньше. Эти немцы — туристы ведь тоже тогда, одновременно с отечественными экстремалами, лазали на пик Победы, так все под снежной лавиной остались.

После этого отправился Леша к духовному отцу в Лавру.

— Ох, — сказал тот, — слава Богу, что обошлось, но вот как ты думаешь, для чего тебя, Леша Майонез, Господь спас? Он тебя спас — для Себя. Не насладился Он еще тобой, не нарадовался тебе. Давай-ка, начинай новую жизнь, причастись здесь у нас, а потом потихоньку и перебирайся сюда. Семьи у тебя нет, а майонез — он и в монастыре нужен.

Леша согласился. Денька три там прожил, а потом уехал, пообещав вернуться через месяц — другой: дела, мол, закончит и будет весь — монастырский, Божий. А сам — пропал на семь месяцев. И в храм не ходил, и дела не закончил, а на лето уехал на Плещеево озеро — там его товарищ себе фазенду обустроил и купил парусник. Леша ему поначалу говорил: