С избытком, или Ничего лишнего 3 страница

— Не могу я к тебе, брат, я в монастырь обещал!

А он ему:

— Какой еще монастырь? Там, знаешь, какой храм на самом этом Плещееве озере? Ого — го! Что там твой монастырь! Там такие святые места! Ходи на богомолье хоть каждый день, а между богослужениями мы с тобой будем под парусом плавать.

И что? Поехал Леша Майонез, конечно, к нему, а духовному отцу даже весточки не послал. Ну, думает, — действительно, буду на богослуженья ходить, причащаться — чего ж еще?

Но вот подходит воскресенье, а приятель Леше — смотри, какую мне вчера снасть принесли, попробуем с утра? Тот и думает — вот схожу с утра в храм, а там и порыбачим.

А приятель ему наутро:

— Да куда ты пойдешь: храм этот — не ближний свет, часа два ходу по берегу, а сейчас уже времени — охо — хо, вовсю твоя служба идет, раньше надо просыпаться, как раз после окончания службы и приплетешься. Ладно уж, давай в храм в следующий раз, а сейчас — садимся на парусник и созерцаем красоту Творца через Его творенье.

Так и сделали. Подняли парус, бриз такой приятный веет, солнышко блещет, леса вокруг диковинные плывут себе мимо, благодать. И тут вдруг небо потемнело, лес задрожал, пошла волна, подул ветер, стал срывать парус. Приятели его приспустили. Пока возились, откуда ни возьмись налетел страшный смерч, схватил парусник, со страшной силой поднял его в воздух метров на тридцать да как грохнет об озеро.

Товарищ Лешин сразу неизвестно куда пропал, а его самого смерч не пожелал отпустить. Напротив, — схватил как‑то поперек туловища, обмотал вокруг веревку от паруса и, отодрав от корабля, понес над водой, потащил по земле, цепляя ветки, кусты, и нес, и нес, пока не кинул прямо возле большого деревянного Креста неподалеку от храма.

 

 

 

 

А на Кресте том — дощечка с надписью, что он был воздвигнут на этом месте Петром Великим в честь его чудесного избавления от бури на Плещеевом озере, по которому он безмятежно плавал на своем ботике. Петр‑то спасся, а Леша — весь переломанный, перебитый, перекрученный, с разорванными внутренними органами валялся, завернутый, как в саван, в парус у подножия Креста…

Полгода его реанимировали, зашивали, забивали в него штыри, учили есть, говорить, ходить, и в конце концов он подал о себе весточку духовному отцу. Тот приехал к Леше в Боткинскую, и он рассказал, как смерч его властно притащил к храму и кинул на крест. Потому что он, лежа на больничной койке, больше ни о чем и не думал в эти полгода, как только об этом. Понял он, что числился у Господа на счету среди самых тупых, и потому только таким вот простым и грубым — однозначным — образом Он и мог его вразумить.

— Постригите меня! Хочу быть монахом. На смертном одре.

Но священномонах сказал:

— Леша, дружище! Какой там смертный одр! Бог тебя для жизни спас, а не для смерти. А если ты так уж любишь экстрим, тебе, действительно, самое место в монастыре — там так все круто, такие подъемы, спуски, паденья, взлеты, ущелья, смерчи, камнепады, лавины, сумеречные виденья девушки в красных шортах, васильков на скале и вмороженной в ледник детской ножки! Там такие ситуации враг рода человеческого монахам устраивает, что какой там парусник, пик Коммунизма или парашют!

Так, со смехом, обнял духовный отец Лешу, причастил, благословил, подарил четки. А через два месяца он уже жил в монастыре и благословлял Бога.

Эксперимент

А вот какая история произошла с кандидатом биологии, ныне иеромонахом Иаковом, грузином.

Родился он в Тбилиси, а учился в Москве, в Университете. Там и диссертацию защищал. В детстве его, конечно, как и всякого грузина, крестили, и Пасху он праздновал радостно и широко, но в храм не ходил, а к Богу относился хоть и уважительно, но отстраненно. Он же по профессии естественник, биолог. А в этой среде культ науки, разума, эксперимента.

Ну и как‑то сказал он своему другу, тоже естественнику; когда у них зашла речь о Боге:

— Мы же с тобой одного замеса — чему доверяем? Опыту. Вот если кто‑то поставит такой эксперимент, из которого бы следовал вывод о существовании Творца и Промыслителя, я не то что уверую — я в монахи уйду.

Стал этот друг его стыдить — мол, все доказательства бытия Божьего соразмерны лишь мелкому и ограниченному человеческому разуму, поэтому — что ж Бога так унижать какими‑то доказательствами?

 

 

 

 

А наш грузин ему:

— Все равно, я верую в естественные законы природы и, пока чуда сверхъестественного не увижу, не поверю. И точка.

Года два прошло — не меньше. Летит наш герой на международную конференцию в Тбилиси. Дело было зимой, темнеет рано, а тут вдруг в самолете вырубился свет. И все в кромешной тьме — слышно только, как самолет хрипит — надрывается. А рядом с нашим героем шутник какой‑то сидит, анекдоты травит.

Один анекдот был такой: «Плывет корабль, полный всякого люда — и члены правительства, и богачи, и артисты, и футболисты, и инженеры — каждой твари по паре. И вдруг налетает буря, и корабль идет ко дну. И вот все они предстают пред Всевышним и дружно к нему вопиют: «Как же так, вон как нас было много — и утонули все без разбора!» А Он им отвечает: «Как это — без разбора? Знаете, сколько времени Я именно вас на этом корабле собирал?»

И тут вдруг что‑то крякнуло, раздался страшный хруст, словно самолет начал разламываться на куски, все завопили, и это последнее, что запомнил наш естественник — маловер: у него все внутри словно оборвалось…

Очнулся он в самолетном кресле в глубоком снегу. Вокруг горы. Кавказ в вышине. Первый вопрос был: а где же сам самолет? Какой‑то страшный сон. Все тело болит. Он попробовал встать — никак. Потом с трудом понял, что это ремень его держит. Он его отстегнул и хотел было подняться, как вдруг увидел вот что: оказалось, что сидит он в этом кресле на уступе скалы — площадка всего три на три — и идти ему, собственно, некуда.

Во внутреннем кармане пиджака он обнаружил свой доклад, который начал было просматривать в самолете, пока там не погас свет. Достал зажигалку и стал поджигать листы в надежде на то, что вдруг этот огонь заметит какой‑нибудь шальной вертолет и его спасет… Но бумага сгорала мгновенно, руки так окоченели, что не чувствовали ожогов. Хорошо еще, что в самолете было холодно и он вовремя достал из портфеля плед, который ему дала с собой в дорогу его грузинская бабушка, и завернулся в него. Так теперь в нем и сидел. А она на этот случай и дала: генацвале, в полете на высоте — вечная мерзлота, а ты в плед закутаешься, подремлешь — как хорошо!

Так жег он, жег свой доклад по листочку и даже не задумывался — что дальше‑то делать? И тут только его осенило, что самолет‑то его — упал! Упал… С двадцатитысячной высоты! Упал и разбился вдребезги — ни следа от него. Все погибли. А он — жив. Сидит вот в кресле на горном утесе, закутанный в бабушкин плед, и зажигалкой делает: щелк — щелк.

А следующая мысль: но так ведь не бывает! Так просто не может быть, по естественным законам. А если не может быть, то, скорее всего, он тоже разбился вместе со всеми, а это уже после смерти он так сидит, одинокий, в этом странном невероятном месте, в этих пустынных снегах, куда не ступала еще со дня сотворения мира нога человеческая?! Уж не в аду ли он? Да, даже так подумал.

И тут он понял: и в этом случае, и в том — то есть абсолютно в любом — все это противно природе, вопреки всей биологической науке. И если он разбился насмерть и при этом уже опять живой, и если самолет погиб, а он выжил, — это значит только то, что Бог есть… А если он выжил, то это Бог его спас. А если Бог его спас, то не просто так, а для чего‑то. А если для чего‑то, то его непременно сейчас найдут, пока он еще окончательно не замерз. А если его найдут, то он сразу же уйдет в монахи и будет служить исключительно Богу, как обещал.

И тут он закричал со своего уступа: «Господи, спаси меня еще раз! Я знаю, что Ты есть! Спаси меня, чтобы я мог Тебе послужить!»

Так он сидел и кричал и, наконец, поджег последний лист, потом вытащил из‑под себя плед, хотел поджечь и его, пытался даже, но тут же понял, что гореть он не будет, а будет лишь медленно тлеть. И вдруг из‑за скалы показался вертолет, и он принялся этим пледом махать что было сил. Он махал и кричал: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!», пока его не заметили. Вот так.

 

 

 

 

А потом он приехал в далекий монастырь и стал иеромонахом Иаковом. Каждый день он возносит сугубую молитву за тех, кто погиб тогда в самолете, — особенно же за шутника, рассказавшего свой последний анекдот. При некотором его цинизме именно в той трагической ситуации, в спокойные времена он вполне может быть прочитан как притча.

Баш на баш

Совсем иным был путь к монашеству нынешнего архимандрита Гедеона.

Был он из семьи партийцев, да и сам пошел по комсомольской линии и довольно успешно стал карабкаться по номенклатурной лестнице — вверх, вверх и еще раз вверх. Годам к тридцати был он уже большим начальником, инструктором в большом областном центре. И все при нем — и положительная внешность, и спортивные успехи, и общественная активность. Идеологическая чистота и партийная его репутация были настолько безукоризненны, что он успел уже по комсомольско — молодежным делам объездить всю, даже и капиталистическую, Европу и с блеском поступил в Высшую партийную школу в самой Москве.

И вот когда ему надо было уже отправляться из своего областного центра на учебу в Москву, под утро явилось ему странное видение. Будто лежит он у себя в кровати, а к нему подходит Сама Матерь Божия и говорит:

— Путь твой лежит — в монашество. И поэтому завтра поезжай не в Москву, а к местному владыке и проси его тебя покрестить и постричь в монахи.

Как‑то так сказала ему Матерь Божия в тонком сне и исчезла.

Он так и сел и до самого раннего утра дивился этим неслыханным доселе словесам. Почему сразу — в монахи? Можно ведь и так потихоньку в храм заглядывать, попа попросить покрестить на дому. Можно ж — тайком! Он про такие случаи среди обкомовцев знал… Можно ж — тайным христианином быть. Говоришь что‑нибудь про коммунизм, а сам пальцы — указательный и средний крестиком сложишь, и, мол, в обратном смысле это все! Аллилуйя!

А с другой стороны — это ж не просто так: это ж Сама Матерь Божия ему сказала!

Вскочил он с кровати, натянул рубашку, брюки и ринулся к местному архиерею в резиденцию.

Стучит в ворота, стучит, наконец вышел заспанный послушник, увидел его, узнал в нем ответственного работника, глаза выпучил.

А тот все стучит:

— Пусти меня к владыке! — кричит. Взволнованный, красный.

А послушник спросонья решил, что тот вот так — без предупрежденья — рвется к владыке в неурочный час, чтобы его… арестовать, и не только не отпер дверь, но и сам на нее изнутри налег:

— Владыка, — кричит, — Бегите! Тут вас арестовывать приехали!

Спустился к ним владыка, велел дверь отворить. Уединились они с ответственным работником, и наконец архиерей ему и говорит:

— Сам я тебя крестить не буду — человек ты заметный в городе, скандала не оберешься. Но есть у меня один тихий приход, где служат монахи — практически это монастырек, скит. Мы тебя отвезем туда, окрестим, а там ты сам решишь, что тебе делать.

Так и произошло. Провел он целый день в архиерейских покоях, скрываясь в келье. А под покровом ночи владыка отвез его в этот скит и передал с рук на руки двум священномонахам. Они его и покрестили, да так он там и остался.

Но только его в тот же день, когда он у владыки прятался, хватились: куда пропал наш ответственный работник? И из города исчез, и в Москву не прибыл. С ног сбились, разыскивая его. Потом прошел какой‑то темный слух, что монахи его выкрали и держат в архиерейском подвале. Так ведь милиция приходила к владыке его искать!

А тот уже вовсю в черном подряснике средь лесов на клиросе «Святый Боже» читает, четки тянет, поклоны кладет… Там его и постригли с именем Гедеон. И тогда уже он сам решил легализоваться и объявился властям. Ну и путем взаимных уступок они и договорились, что партийцы оставят его в покое и закроют глаза на его славное партийное прошлое, а он обещал предать забвению все, что ему было известно о жизни номенклатуры. Потому что он очень уж много знал такого, чего человеку вне «системы» знать не положено. Вот так: баш на баш получилось.

Я с ним познакомилась, когда приехала в тот монастырек, где его сначала спрятали, а потом и постригли. Поздно вечером мы вышли с моим мужем подышать свежим воздухом, и вдруг мимо нас спортивной трусцой пробежали две фигуры в подрясниках. Послушники, подумали мы, поспешили по монастырским нуждам — один спортивный, а другой — не очень, потому что очень уж округленький. Прошлись немного, а те уже обратно бегут. Один — легко и ловко, а другой — еле — еле, с одышкой. Остановились мы под сосной, смотрим — опять бегут: один — как молодой олень, а другой — как тюлень: шлеп — шлеп, язык на плече.

 

 

 

 

«Что за диво?» — подумали мы и пошли в монастырскую гостиницу — спать. Наутро спросили знакомого иеромонаха:

— Кто это у вас тут по монастырю бегает по ночам?

— А, — понимающе кивнул он, — ну раз вы сами видели, вам скажу. Это наш новый насельник Гедеон взялся за нашего настоятеля, а то больно уж он полноват. Поит его травками и гоняет бегать вдоль монастырских стен, когда все спят.

И действительно — недавно я увидела этого настоятеля. Его было не узнать. Стройный, подтянутый, весь устремленный ввысь. На славу потрудился тогда отец Гедеон.

Соблазн

Сидели как-то у нас дома с монахами за чаепитием и говорили о том о сем. Зашла речь и об искушениях.

Все-таки машина для мужчины — всегда соблазн, — сказал кто-то из них. Это точно, — подхватила я. — Я знаю историю, как один мужик из семьи ушел ради того, чтобы не расставаться с машиной. Да ну, расскажи!

Была у меня приятельница, которой очень нравился чужой муж. Она с ним вместе работала, и начались у них любовные отношения, к которым он относился как к легкой интрижке. Собирался он уже ее сворачивать, пока жена не узнала, да тут попал в аварию — самому-то ничего, а машина восстановлению не подлежит. И он ужасно расстроился — тот, кто привык много лет сидеть за рулем, может понять человека, который вдруг вынужден повсюду передвигаться общественным транспортом. И в такой трудный для него момент эта его подруга покупает новый автомобиль и дает своему возлюбленному на него генеральную доверенность: на, милый, пользуйся! А как он может им пользоваться, если он как раз собирался порвать с его хозяйкой? Пришлось ему отношения и продолжить.

И вдруг узнает об этом его жена. «Как же так! — кричит, — Как ты мог? Выбирай — или я, или она». «Конечно ты, — подумал он, — Жена есть жена!» Но как представил, что придется ему эту машину возвращать и пересаживаться на троллейбус, тут в нем что‑то и заклинило. А жена разведала, что с разлучницей он так и не расстался, и подала на развод.

— Знаю я примерно такую же историю. Только там это произошло с монахами, — сказал один из чернецов, — Для монаха ведь машина — это соблазн в кубе. Это нечто большее, чем просто вещь. Поучительная история. Рассказать?

Все закивали:

— Давай, давай, не тяни.

— Ну, в общем так. В 80–е годы у монахов Свято-Троицкой лавры образовался блат в тогдашнем местном ГАИ. Уверовал большой милицейский начальник и предложил братии то, в чем он мог ей помочь: научиться водить автомобиль и получить права. И многие тогда их получили. В том числе и наш друг отец Антоний. Права‑то он получил, а вот машины у него не было и не предвиделось. Откуда? Монахи живут в лавре на всем готовом и казенном, а деньги им выдают лишь на лечение. Но когда у человека есть водительские права, естественно ему хочется уж и поводить. Как говорится, кто чем увлекается, тот тем и искушается. А уж кто чем искушается, тот тем и уязвляется. Так что история сия именно об этом.

Был у лаврского иеромонаха Антония друг еще со времен семинарии — отец Никифор. Сидели они с ним за одной партой и были и духовными, и постригальными братьями. Приняли монашество в один и тот же день, одного постригли с именем Антоний, другого — с именем Никифор. Одного рукоположили в священники в сентябре, другого — в октябре. Один получил права в марте, другой — в апреле. Но отца Антония в лавре оставили, а отца Никифора определили на сельский приход во Владимирской епархии.

Ну так что ж — разве расстояние монашеской дружбе помеха? Вот и у них связь сохранялась прочная: и у старца — духовника Сисоя, бывало, встречались, и друг к другу приезжали, и паломничали по святым местам вместе.

А была у отца Никифора еще и духовная подруга, или сестра — Васса Фроловна — тоже чадо того же духовника — старца Сисоя. А с другой стороны, — как бы и не вполне она подруга, потому что отец Никифор был еще совсем молодой, а эта Васса Фроловна уже бабушка: у нее дочка, внучка, ну, старуха — не старуха, а пожилая. Мамка такая. И жила она с этой дочкой и внучкой в Москве в собственной квартире, которую им когда‑то старец Сисой вымолил.

Отец Никифор, как приедет в Москву, у них останавливался. И она тоже к нему на приход наезжала — то одна, то с семьей в летние месяцы. Привозила ему туда и колбасу тресковую дефицитную, постную, и сыр, и пастилу. Приедет — уберется у него, приготовит, порегентует на клиросе, попоет — там, в деревенской глуши, и петь‑то было некому. А она певчая в московском храме, так что и службу знала, и читать умела, так что была она ему в помощь, и выделил он ей даже комнатку в своем священническом домике.

 

 

 

 

А потом Васса эта купила машину на свое имя. Но водить ее, как ни пыталась, так не могла научиться. Сядет за руль и сразу в сиденье вжимается, вцепляется в руль и, что хуже всего, — зажмуривается и повизгивает от ужаса. Ну и отдала она ее в пользование по доверенности отцу Никифору, и стал он туда — сюда на этой машине гонять: в Москву — на приход — в лавру — в Москву — на приход.

А что? Приход у него — пять старух, и те лишь по воскресеньям да по праздникам, а всю неделю — сиди себе в одиночестве в глуши деревенской, жди-дожидайся, когда какая бабуля почиет в Бозе.

Нет, хорошо, конечно, — почище любого скита, если вкус иметь к отшельнической жизни и непрестанной молитве. Но отец Никифор тогда еще до этого не дозрел — он сам был из многодетной семьи, постриженник большого общежительного монастыря со множеством братии, с задушевными монашескими духовными беседами после ужина, и как‑то ему там, в этом захудалом селе, стало тоскливо.

К тому же и домик его церковный был прескверный — и покатый весь какой‑то, и щелястый. Посидел он там, посидел, полистал «Лествицу», и такая тоска стала на него нападать, что хоть плачь от уныния, хоть пей до самозабвения, хоть прочь беги без оглядки на огоньки сияющие. Искушение! Вот и стал он бегать — выйдет, сядет в машину и через два — три часа — пожалуйста, он уже в Москве у Вассы Фроловны в носках по ковру расхаживает. Ну и жили они как бы одной духовной семьей — он ей деньги давал на покупки хозяйственные, огурцы они вместе солили, картошку сажали, варенье на зиму заготавливали и даже яблочный сидр делали.

А зайдет к ним кто в церковный домик летним временем, а там эта Васса босоногая бегает в ситцевом халатике, хлопочет, банки закручивает: «Ой, — смутится, — что это я как глупенькая…», — стесняется, показывая на голые свои ноги, — так ведь это и смущало многих, и разные вызывало толки. Особенно когда выходят они вместе из церковного домика к машине — в Москву ли ехать, на речку ли, так отец Никифор сперва откроет ключиком дверь Вассину, а как воссядет она там, как на троне торжественном, захлопывает с осторожностью.

Стала эта Васса Фроловна отца Никифора потихонечку подзуживать да подначивать — почему это, мол, старостиха от молебнов дает ему полкопеечки, почему за требы платит малую толику, а за отпевания подает, как милостыню?

А он от нее отшучивается, отмахивается: сама посуди, не монах ли я, обет давал нестяжательности. Другое дело было бы, кабы семейный: не для себя бы просил прибавки… И так далее.

А Васса эта как разгневается — как так, не семейный ты? А дочка моя со внучкой — что, не семья тебе? И в доме у нас живешь, и на «Жигулях» катаешься, а все чужие тебе!

Ну, отец Никифор тоже, конечно, не маленький. Видит — крепко завяз он с этой машиной. И ведь отдал бы ее с превеликой радостью, потому что огромный через нее соблазн и великое искушение. Но вот прилепился он уже к ней — машинке этой малиновой, к рулю крепкому и послушному, словно к какому другу собинному. Полюбил лететь на ней незнамо куда по шоссейкам радостным, настигая любую цель, переключая скорости. Полюбил поддавать газку, дальним светом перемигиваться со встречными, по — хозяйски ее обмывать в прудке придорожном. И ведь денег нет, чтобы эту машинку у Вассы Фроловны попросту выкупить!

Но Васса Фроловна все это уже про себя просчитала — скумекала, приговаривает: «Самое главное — это иметь при себе своего батюшку».

А была у этой Вассы Фроловны еще и сестра родная — тайная монахиня с именем Фотиния, постригли ее по благословению старца Сисоя. И еще одна была сестра, но та вышла замуж за немца преуспевающего и укатила себе в Германию.

А Фотиния, которая монахиня в тайном постриге, — та была помоложе Вассы Фроловны, повиднее, да и пела получше, регентовала в большом московском храме и выходила на середину храма читать Апостол. И стала эта Фотиния к отцу Антонию в лавру наезжать. А что? — тайная монахиня, еще и духовное чадо старца Сисоя, еще и родная сестра прихожанки, сомолитвенницы и помощницы его ближайшего друга. А к тому же Фотиния эта тоже некогда по молитвам старца в Москву из провинции перебралась и даже получила квартирку: за бабулькой ухаживала, та преставилась, а Фотиния там крепко обосновалась и даже приют давала старцу Сисою, когда он приезжал в Москву.

Там он и чад своих принимал, да и сам отец Антоний у него в этой квартирке Фотиньиной бывал не раз и не два. А потом так и повелось: приезжает отец Антоний в Москву по нуждам ли монастыря или сам по себе в отпуск — Фотиния с радостью его к себе приглашает, комнату выделяет: это, говорит, отец Антоний, твоя келейка, никого в нее больше не пущу, вот тебе от квартиры ключ. Туда, бывало, и отец Никифор с Вассой Фроловной в гости приезжали, и отец Антоний с Фотиньей к отцу Никифору на приход ездили на машине Вассы Фроловны. Словом, с одной стороны — монашеское братство, дело чистое, а с другой — мало — помалу образовалась, странно сказать, такая как бы семейственность.

А тут еще и сестрица из Германии привезла наконец сестрам денежки, поддержала их материально. И Фотинья Фроловна возьми да купи на них «Жигули» самые крутые по тем временам, чуть ли не «мокрый асфальт», и завела сладкую песню:

— Отец Антоний, я машину водить не умею, и боюсь я, и не женское это дело, поэтому вот вам доверенность, садитесь‑ка вы за руль и по полной программе пользуйтесь.

И что? Взял отец Антоний эту машину окаянную, все предчувствовал, а взял. Больно хотелось ему прокатиться по родным просторам, к старцу Сисою зарулить, к собратьям в другие монастыри съездить. Нравился ему запах этот бензиновый, шелест шин по асфальту, ветерок в окошко.

Вышла у них с отцом Никифором даже некоторая симметрия: тот монах, и этот монах, тот на машине, и этот на машине, тот с сестрой, и этот с сестрой, у одного — певчая, а у другого — регентша. И только стал он на этом соблазне на колесах разъезжать туда — сюда, тут его Господь и посетил — экземой на ноге отметил. Едет он по дороге, а все тело зудит и чешется, аж глаза на лоб. И у отца Никифора тоже желудочно — кишечные немощи начались, а у сестер, оказывается, — и мигрень, и поджелудочная…

И вот Фотиния Фроловна сообщает им как‑то за чаепитием, да еще в приподнятом и торжественном тоне, что сейчас‑де открыли новый, очень эффективный способ лечения всех болезней методом физического очищения. Наш организм, оказывается, отравлен ядами — химикатами, и они действуют на ткани весьма разрушительно, и поэтому для общего оздоровления необходимо вывести из организма все химически вредоносное. У них многие певчие уже на себе этот метод испробовали, и это им помогло, и сил прибавило, и тонус повысило, и кровь очистило, и теперь даже чтецы, дьякона и батюшки готовы предаться таковому лечению.

— Так что за лечение? — спросил отец Никифор.

— На ночь, накануне лечения, после очистительной клизмы выпить четыре стакана теплой кипяченой воды. Наутро — все повторить. Весь день ничего не есть. На следующее утро выпить столовую ложку оливкового масла и подкрепиться стаканом сока — картофельного, морковного или свекольного.

Капустного тоже можно. Можно, пожалуйста, и сок лопуха, если время года подходящее. Можно щавеля. А можно и сельдерея. И так каждый день. А потом можно смело переходить на яблочное пюре. Экзему, говорят, как рукой снимает!

И что — отец Антоний с отцом Никифором, люди чистые, открытые, ей поверили. На следующий день собрали в лавре вокруг себя близких по духу монахов, страдающих всякими недугами — а монахи всегда чем‑нибудь больны, так им Господь помогает смиряться и бороться с плотскими искушениями, — и поведали им о чудодейственном, хотя и многотрудном методе. Всех привлекла великопостная направленность лечения: полнейшее сыроядение.

Постановили пригласить Фотинию Фроловну в монастырь, а гостиничник даже выделил ей комнатку, и все уже именовали ее не иначе как опытным и тонким врачом, называли «доктор», а кто‑то так даже и «профессор»…

Через несколько дней Фотиния Фроловна прибыла в монастырь вместе со своими грелками, клизмами, соковыжималками и долго инструктировала монахов. Оливковое масло, а также необходимые овощи выделил монастырь. В течение нескольких месяцев продолжался этот очистительный бум, напоминавший какую‑то эпидемию, охватывавшую все новых и новых пациентов. Монахи ходили со странным стеклянным блеском в глазах, с лицами, как бы вовсе отрешенными от действительности, и полушепотом делились своими ощущениями с собратьями. Фотиния Фроловна считалась теперь непререкаемым авторитетом, с ней, бывало, и заискивали, а в голосе ее появились командирские нотки.

А вот Вассе Фроловне в этом раскладе не нашлось места. Тогда она забрала из монастыря отца Никифора, который специально перебрался сюда на время отпуска, чтобы предать организм полному очищению, и велела ему забыть об этом шарлатанском методе своей сестрицы.

— Поищем другой способ, — сказала она. И точно — скоро нашла.

Спустилась она в погреб священнического домика, где хранились у нее соленья и варенья, и вдруг провалилась под ней земля и она оказалась в подземной дыре. Стала с перепугу ощупывать вокруг себя почву и наткнулась рукой на сундучок. Вытащили они с отцом Никифором сундучок наверх, а он оказался полон доверху каких‑то старых, а может, и старинных монет. Васса Фроловна даже на зуб их пробовала — что за металл, но так и не поняла. Хотели они клад государству отдать, да Васса Фроловна приложила монету к больной голове, потому что ее мучила мигрень, а голова возьми и пройди. И так они теперь ежевечерне садились с отцом Никифором и лечились монетами — хорошо и на веки их положить, и на лоб, и к пояснице привязать — все помогает.

Рассказал об этом отец Никифор отцу Антонию да и предложил тоже монетами воспользоваться — к экземе их пластырем прилепить. Но тут отец Антоний вдруг опомнился, Понял он, что все это самое что ни есть искушение. Классическое искушение! Как описано в патериках. Свернул он эту монастырскую больничку, Фотинью Фроловну домой отправил, как она ни сопротивлялась, как ни настраивала против него других монахов, желавших продолжать очищение. Понял — пора как‑то вырываться из плена этих сестриц. Помолился он у мощей преподобного Сергия, сел на машину и приехал к Фотинии Фроловне:

— Спаси вас Господи, матушка Фотиния, много доставили вы мне радости и облегчения этим автомобилем, благодарю вас и за приют в вашем доме, но пора мне и честь знать. Вот, возвращаю вам ключи, документы, доверенность.

 

 

 

 

Она удивилась, браниться начала, а потом чуть не заплакала. А он все это на тумбочку в прихожей положил, и бежать на вокзал. Ну, думает, слава Богу, легко отделался.

Оказалось, не тут‑то было. Не так‑то просто вовсе от соблазна уйти.

Спустя некоторое время приходит к нему прихожанин, который несколько лет уже у него исповедовался, и говорит:

— Отец Антоний, я тут дачку в наследство от родителей получил — домик финский в Семхозе. А у меня самого там дача, так что этот домик мне ни к чему — позвольте я его вам пожертвую. Примите в дар. От чистого сердца. Только там никаких удобств — уборная во дворе, зато участок большой, в деревьях весь.