Сеансы в течение всего дня. 4 страница

XXVI

Мы с Полетт должны были расстаться – это было неизбежно. Мы оба знали это еще задолго до того, как я начал снимать «Диктатора», но теперь, когда он был закончен, мы стали перед необходимостью принять какое-то решение. Полетт оставила мне записку, в которой писала, что возвращается в Калифорнию – ей предстояло сниматься в новой картине «Парамаунта», а я задержался еще на некоторое время в Нью-Йорке. Мой дворецкий Фрэнк позвонил мне и сообщил, что, вернувшись в Беверли-хилс, Полетт дома не осталась, а собрала свои вещи и уехала. И когда я появился в Беверли-хилс, она уже уехала в Мехико, чтобы получить там развод. Грустно было в моем доме – не так-то просто разорвать то, что связывало тебя с человеком целых восемь лет.
«Диктатор» пользовался большим успехом у американского зрителя, но он безусловно подогревал и тайную враждебность ко мне. Впервые я почувствовал это при встрече с представителями прессы, когда вернулся из Нью-Йорка в Беверли-хилс. Я застал у себя дома человек двадцать или больше журналистов. Они сидели на застекленной веранде и зловеще молчали. Я предложил им выпить, они отказались – это было довольно необычно для репортеров.
– Чего вы добиваетесь, Чарли? – спросил журналист, видимо, уполномоченный говорить от имени всех.
– Всего лишь небольшой рекламы для «Диктатора», – пошутил я.
Затем я рассказал им о своей встрече с президентом и упомянул, что мой фильм доставляет немало хлопот американскому посольству в Аргентине, полагая, что это хороший материал для газет. Но они продолжали молчать. После паузы я попробовал пошутить:
– Что-то у нас ничего не получается, а?
– Вот именно, не получается, – последовал ответ. – Вы скверно относитесь к нам – уехали и ничего не сообщили, а мы этого не любим.
Хотя я никогда не пользовался особыми симпатиями местных газет, его слова все же удивили меня. Действительно, я уехал из Голливуда, не повидавшись с представителями прессы, так как опасался, что недружественно настроенные журналисты могут разругать фильм до того, как он будет показан в Нью-Йорке. Истратив на него два миллиона долларов, я не мог пойти на такой риск. Я сказал журналистам, что у антифашистской картины есть могущественные враги даже в Америке, и, во избежание риска, я устроил просмотр для прессы в последний момент, перед самой премьерой.
Но мои слова не в силах были растопить лед враждебности. Погода менялась, и в газетах стали появляться всякие инсинуации. Поначалу это были слабые нападки, россказни о моей скаредности и сплетни о наших отношениях с Полетт. Однако, несмотря на враждебную кампанию, «Диктатор» продолжал побивать все рекорды сборов и в Англии и в Америке.

Хотя Америка еще не вступила в войну, но Рузвельт уже вел холодную войну с Гитлером. Это создавало для президента огромные трудности, потому что нацисты сумели пробраться во многие американские учреждения и организации. Не знаю, отдавали ли эти организации себе в том отчет или нет, но они стали орудием в руках нацистов.
Внезапно разнеслась трагическая весть о нападении японцев на Пирл-Харбор. Этот жестокий удар ошеломил Америку, но она тут же решилась на войну, и вскоре уже немало американских дивизий оказалось за океаном. Русские сдерживали гитлеровские орды под Москвой и призывали к немедленному открытию второго фронта. Рузвельт благожелательно относился к этому призыву. Но, хотя профашистские элементы в стране теперь притаились, воздух был отравлен их ядом. Чтобы поссорить нас с русскими союзниками, в ход шли любые средства, распространялась самая злобная пропаганда. «Пусть-де и те и другие истекут кровью, а мы тогда подоспеем к разделу добычи», – говорили они. Пускались на любые увертки, лишь бы предотвратить открытие второго фронта. Наступили тревожные дни. Каждое утро приносило вести о страшных потерях русских. Дни складывались в недели, недели – в месяцы, а нацисты все еще стояли под Москвой.
Пожалуй, именно тогда и начались мои неприятности. Комитет помощи России в войне в Сан-Франциско пригласил меня выступить на митинге вместо заболевшего Джозефа Е. Девиса, бывшего американского посла в России. Я согласился, хотя меня предупредили буквально за несколько часов. Митинг был назначен на другой день, я тотчас сел в вечерний поезд, прибывающий в Сан-Франциско в восемь утра.
Весь мой день был уже расписан комитетом по часам: здесь – завтрак, там – обед – у меня буквально не оставалось времени, чтобы обдумать свою речь. А мне предстояло быть основным оратором. Однако за обедом я выпил бокал-другой шампанского, и это меня подбодрило.
Зал, вмещавший десять тысяч зрителей, был переполнен. На сцене сидели американские адмиралы и генералы во главе с мэром города Сан-Франциско Росси. Речи были весьма сдержанными и уклончивыми. Мэр, в частности, сказал:
– Мы должны считаться с тем фактом, что русские – наши союзники.
Он всячески старался преуменьшить трудности, переживаемые русскими, избегал хвалить их доблесть и не упомянул о том, что они стоят насмерть, обратив на себя весь огонь врага и сдерживая натиск двухсот гитлеровских дивизий. «Наши союзники – не больше, чем случайные знакомые», – вот какое отношение к русским почувствовал я в тот вечер.
Председатель комитета просил меня, если возможно, говорить не менее часа. Я оторопел. Моего красноречия хватало самое большее на четыре минуты. Но, наслушавшись глупой, пустой болтовни, я возмутился. На карточке с моей фамилией, которая лежала у моего прибора за обедом, я набросал четыре пункта своей речи и в ожидании расхаживал взад и вперед за кулисами. Наконец меня позвали.
Я был в смокинге и с черным галстуком. Раздались аплодисменты. Это позволило мне как-то собраться с мыслями. Когда шум поутих, я произнес лишь одно слово: «Товарищи!» – и зал разразился хохотом. Выждав, пока прекратится смех, я подчеркнуто повторил: «Именно так я и хотел сказать – товарищи!» И снова смех и аплодисменты. Я продолжал:
– Надеюсь, что сегодня в этом зале много русских, и, зная, как сражаются и умирают в эту минуту ваши соотечественники, я считаю за высокую честь для себя назвать вас товарищами.
Началась овация, многие встали.
И тут, вспомнив рассуждение: «Пусть и те и другие истекут кровью», – и разгорячившись, я хотел было высказать по этому поводу свое возмущение. Но что-то остановило меня.
– Я не коммунист, – сказал я, – я просто человек и думаю, что мне понятна реакция любого другого человека. Коммунисты такие же люди, как мы. Если они теряют руку или ногу, то страдают так же, как и мы, и умирают они точно так же, как мы. Мать коммуниста – такая же женщина, как и всякая мать. Когда она получает трагическое известие о гибели сына, она плачет, как плачут другие матери. Чтобы ее понять, мне нет нужды быть коммунистом. Достаточно быть просто человеком. И в эти дни очень многие русские матери плачут, и очень многие сыновья их умирают…
Я говорил сорок минут, каждую секунду не зная, о чем буду говорить дальше. Я заставил моих слушателей смеяться и аплодировать, рассказывая им анекдоты о Рузвельте и о своей речи в связи с выпуском военного займа в первую мировую войну – все получилось, как надо.
– А сейчас идет эта война, – продолжал я. – И мне хочется сказать о помощи русским в войне. – Сделав паузу, я повторил: – О помощи русским в войне. Им можно помочь деньгами, но им нужно нечто большее, чем деньги. Мне говорили, что у союзников на севере Ирландии томятся без дела два миллиона солдат, в то время как русские одни противостоят двумстам дивизиям нацистов.
В зале наступила напряженная тишина.
– А ведь русские, – подчеркнул я, – наши союзники, и они борются не только за свою страну, но и за нашу. Американцы же, насколько я их знаю, не любят, чтобы за них дрались другие. Сталин этого хочет, Рузвельт к этому призывает – давайте и мы потребуем: немедленно открыть второй фронт!
Поднялся дикий шум, продолжавшийся минут семь. Я высказал вслух то, о чем думали, чего хотели сами слушатели. Они не давали мне больше говорить, аплодировали, топали ногами. И пока они топали, кричали и бросали в воздух шляпы, я стал подумывать, не переборщил ли я, не зашел ли слишком далеко? Но я тотчас рассердился на себя за такое малодушие перед лицом тех тысяч, которые сейчас сражались и умирали на фронте. И когда публика наконец успокоилась, я сказал:
– Если я вас правильно понял, каждый из вас не откажется послать телеграмму президенту? Будем надеяться, что завтра он получит десять тысяч требований об открытии второго фронта!
После митинга я почувствовал в воздухе какую-то настороженность и неловкость. Дэдли Филд Мелон, Джон Гарфилд и я решили вместе поужинать.
– А вы смелый человек, – сказал Гарфилд, намекая на мою речь.
Его замечание меня встревожило: я вовсе не собирался проявлять свою доблесть и еще меньше – становиться борцом за какое-то дело. Я говорил только то, что чувствовал и что искренне считал правильным. Замечание Джона расстроило меня на весь вечер. Но грозовые тучи, которые, казалось мне, уже нависли надо мной после этой речи, рассеялись, и жизнь в Беверли-хилс после моего возвращения пошла по-прежнему. Несколько недель спустя меня попросили выступить по телефону на массовом митинге в Мэдисон-сквер. Я согласился, поскольку митинг созывался во имя той же цели. Митинг проводили весьма уважаемые люди и организации. Я говорил четырнадцать минут, и впоследствии Совет Конгресса производственных профсоюзов решил издать эту речь вместе с репортажем о митинге отдельной брошюрой. Привожу ее текст:

РЕЧЬ

«Восторжествует демократия или погибнет – этот вопрос решается на полях сражений в России»


Толпы народа, предупрежденные о том, что оратора нельзя прерывать аплодисментами, молча и напряженно слушали каждое его слово.
Четырнадцать минут слушали они великого артиста Америки Чарльза Чаплина, который говорил с ними из Голливуда по телефону.
Ранним вечером 22 июля 1942 года шестьдесят тысяч членов профсоюзов, гражданских и церковных организаций, различных обществ и братств, а также ветераны и другие лица собрались на митинг в нью-йоркском парке Мэдисон-сквер, чтобы поддержать призыв Франклина Д. Рузвельта о немедленном открытии второго фронта, который помог бы ускорить окончательную победу над Гитлером и странами оси.
Организаторами этой внушительной демонстрации были 250 профессиональных союзов, объединенные Советом промышленных профсоюзов Большого Нью-Йорка; Уэндел Л. Уилки, Филипп Мэррей, Сидней Хиллмен и многие другие известные американцы прислали приветствия митингу.
Погода была безоблачная. На трибуне рядом с американским флагом развевались флаги союзников, а над морем десятков тысяч голов реяли плакаты с призывами поддержать предложение президента и немедленно открыть второй фронт.
Митинг начался пением «Звездного знамени». Пела Люси Монро и с нею все собравшиеся, а затем выступили Джен Фромен, Эрлин Френсис и многие другие звезды американского театра. К собравшимся обратились с речами сенаторы Соединенных Штатов Джеймс М. Мид и Клод Пеппер, мэр города Нью-Йорка Ф. Ла-Гардиа, вице-губернатор Чарльз Полетти, член палаты представителей Витто Маркантонио, Майкл Квилл и Джозеф Кэрран, председатель Совета Конгресса промышленных профсоюзов.
Сенатор Мид сказал: «Мы победим в этой войне только в том случае, если в борьбе за свободу заручимся искренней поддержкой народных масс Азии, Африки и побежденной Европы». Сенатор Пеппер заявил: «Тот, кто мешает нашим усилиям, кто требует невмешательства, является врагом нашей республики». Джозеф Кэрран сказал: «У нас есть люди, есть необходимые материалы. И мы знаем лишь одни путь к победе – немедленное открытие второго фронта».
Огромные толпы единодушно приветствовали каждое упоминание имени президента и наших героических союзников, храбрых воинов и народов Советского Союза, Англии, Китая. Затем последовало обращение Чарльза Чаплина, говорившего по междугородному телефону.