Как отец Валериан с отцом Феодором размышляли о превратностях судьбы

 

Густой воздух дрожал от летнего жара, поля, щедро прогретые солнцем, дышали ароматами трав, птицы примолкли, пережидая полуденный зной. Отец Валериан, монастырский келарь, возвращался из областного центра, куда ездил с двумя поручениями. Оба выполнил крайне неудачно. Крайне. Судьба осуществила сбивание с ног по всем правилам. Неожиданный, но плотный захват, бросок и – лопатками на ковёр. Дожимание, дожимание… Туше.

Все окна в старой машине были открыты, но потоки тёплого воздуха охлаждали мало, и он часто прикладывался к бутылке с водой, понемногу наливал на голову, за шиворот подрясника. Вода была тоже тёплой, легче не становилось, и могучая, но отяжелевшая с годами фигура бывшего мастера спорта по вольной борьбе изнемогала и плавилась в горячем кресле.

Сидящий рядом схимонах отец Феодор как будто жары и не чувствовал. Лёгкий, сухой, он даже и не вспотел нисколько и, казалось, не устал от долгой дороги, несмотря на то что был раза в три старше отца Валериана, а его девяностолетний возраст напоминал уже о библейских праотцах, насыщенных жизнью и покинувших этот свет в елеи мастите.

Отец Валериан ездил в епархиальное управление по делам монастыря и завозил прихворнувшего схимника в больницу. Отец Феодор, хоть и перенёс два инфаркта, жизнью явно не насытился и покидать этот свет отнюдь не собирался.

В больнице онемевшие от удивления врачи узнали, что главные лекарства – это покаяние и причастие, а без прочих он, отец Феодор, прожил долго и намеревается прожить ещё дольше и нечего его вообще беспокоить вашими кардиограммами.

– Да, приехал в вашу больницу. А – за послушание приехал. И сейчас с радостью уеду. А вам советую: не курить, не раздражаться, телевизор не смотреть. А то выглядите вы тут все неважно. Я в свои девяносто здоровее вас тридцатилетних… И срочно – метанойя! Да не паранойя, а метанойя! Вот к нам в монастырь приедете – и всё узнаете!

Отец Валериан только льстиво улыбался и поклоны отвешивал врачам, оттесняя схимника к выходу и прекращая его явно миссионерскую деятельность. Эх, упросили на свою голову старика в больницу съездить!

Отец Феодор был очень деловым и частенько задавал жару братии: гневался на непорядок, топал ногами. Братия качали головами, удивляясь тяжёлому характеру старика, и только игумен Савватий и духовник обители схиархимандрит отец Захария улыбались, наблюдая его выходки, как будто знали об отце Феодоре какую-то тайну.

Таинственного в его биографии вроде ничего не было: все знали, что фронтовик, поскольку пару раз в год в обитель приезжала пожилая женщина с внуками, благодарила за помощь отца Феодора – свою ежемесячную пенсию он отправлял дочери погибшего фронтового товарища. Знали, что в монастыре со дня основания, что семьи никогда не имел, а до монастыря подвизался сторожем при храме. Вот и вся биография – ничего таинственного.

От дочери фронтового друга, как впрочем, и от женщин вообще, схимник бегал как ошпаренный, благодарностей и слушать не желал. Бабушку утешали тяжёлым характером старика, а она угощала всех «сынков и деточек» привезёнными капустными и рыбными пирогами, кстати, вкуснейшими. Сынки пирогам радовались, особенно много стряпни перепадало отцу Валериану под ласковое:

– Сынок, а ты большой самый, тебе, наверное, и еды-то не хватает! Надо же, такому парню – и без мяса… Я для тебя вот с рыбкой уж спекла… кушай-кушай, деточка…

Отец Валериан, чья могучая стать редко у кого рифмовалась с ласковым «деточка», только согласно кивал в ответ – рот был занят. Эх, всё-таки хорошо, что у них в обители жил отец Феодор!

Хотел улыбнуться воспоминаниям, но улыбка вышла кривая. Пытался отвлечься от невесёлых мыслей по поводу итогов визита в епархиальное управление – но не получалось.

Вперёд ехал такой радостный: вёз прошение на двухнедельный отпуск, и далёкий Афон уже манил каменистыми тропами Карули и горными вершинами Катунакии. Синие волны Эгейского моря призывно бились о скалы, звук деревянной колотушки раздавался в архондарике – паломнической гостинице. Таинственные горы и строгие монастыри с нетерпением ждали отца Валериана.

И вот вместо Афона – такой удар…

Совершенно неожиданно причём. Случайность. Мгновенное совпадение неподходящих места и времени – он оказался в неподходящий момент в неподходящем месте. Превратности судьбы. Что теперь будет с ним, с отцом Валерианом?! Кошмар, кошмар! Как в байке: всадник жалуется коню.

– Знал бы – где упасть, соломки бы подстелил.

Конь согласно кивает:

– Иг-ага! Заодно бы и поели…

Дорога совсем некстати стала расплываться в глазах – то ли от пота, текущего ручьём, то ли от близости теплового удара. Пот, я вас уверяю, а не слёзы. Ещё не хватало заплакать такому здоровенному отцу!

Покосился на схимника – не заметил ли? А тому всё нипочём – сидит бодрячком и подпевает диску с афонскими песнопениями: «Агни-и Парфе-ене Де-еспина!»

Вдруг петь перестал и попросил остановиться. Отец Валериан притормозил на обочине. Схимник вышел, поманил за собой в лес. Недоумевающий отец Валериан закрыл машину и, тяжело дыша, пошёл за спутником.

Оказалось, в лесу – тропинка. Пошли по тропинке. Изумрудная зелень листвы дарила вожделенную прохладу, а отец Феодор явно знал, куда направляется.

Шли недолго, и тропинка враз кончилась – источник! Длинная скамейка, поросшая мхом, старая кружка на проволоке. Вода прозрачная, хрустальная, и листочек как кораблик плавает. Отец Феодор хмыкнул:

– Ну что, отче, давай почерпну и тебе и твоим верблюдам! Пей немного и маленькими глотками, а то горло захватит. Присядем…

Отец Валериан удивился: отец Феодор никогда раньше не шутил. Видимо, отъезд из монастыря, случившийся для схимника впервые за многие годы, так подействовал на него.

От сладкой ледяной воды заныли зубы. Отец Валериан умылся, полил из кружки на голову, присел рядом с отцом Феодором на старую, но крепкую скамейку.

В полумраке деревьев прохладно, сквозь ажурную листву чуть синело небо – казалось, они попали в другой мир, куда жара не смела тянуть свои хищные знойные лапы.

Отец Феодор не спеша достал из пакета хлеб, помидоры, сыр:

– Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении…

Подкрепились, поблагодарили Господа. Схимник, однако, не спешил возвращаться к машине.

– Давай, отец Валериан, выкладывай, чего смурной такой. Что случилось? А то так мы и не доедем с тобой никуда, в кювете окажемся.

И отец Валериан, сам не зная отчего, может, от неожиданности, может, от душевной боли, всё рассказал:

– Да вот в епархиальном управлении меня озадачили. Я прошение на отпуск секретарю епархии передаю, а тут – откуда не возьмись – сам Владыка. С ним игумен городского монастыря, ну, который они восстанавливают, да никак не восстановят. И Владыка – неожиданно: «Отец Валериан! Вот тебя-то нам и нужно! Какое прошение?! Подожди ты со своим отпуском! Послушание тебе новое: поможешь игумену Варфоломею со строительством. Смотри, отец Варфоломей: этот вам луну с неба достанет! На полгода тебе, отец Валериан, творческая командировка в городской монастырь. Отцу Савватию позвоним. Поможешь, а потом я тебе отпуск дам. На поправку здоровья».

Не успел отец Валериан и слова вымолвить, а благословляющая длань Владыки уже довольно крепко приложилась к его голове. Вот тебе и Афон, вот тебе и отпуск. Да уж ладно отпуск, самое главное – из родной-то обители да на чужую сторону! Из тишины и покоя, мирной благодати – да в шум машин и суету города!

– Отец Феодор, ты только представь: стоило мне на минуту раньше войти или выйти от секретаря, стоило только не столкнуться с Владыкой – и этого кошмара бы не случилось! Мгновение какое-то! Да что же это за напасть такая! Превратности судьбы…

– Судьбы, говоришь?

– Судьбы, отец Феодор, судьбы… Вот ты, старый фронтовик, ведь точно знаешь: мгновение – и ты либо жив, либо на месте тебя – воронка.

– Судьба – слово такое… не совсем православное. Есть воля Божия, есть попущение. Да ты и сам всё это знаешь… И потом, какой же я фронтовик? Я никогда не воевал…

– Как это не воевал?! Отец Феодор, давай водицы черпну, устал ты сегодня сильно, наверное… Может, тихонько назад пойдём? – Голос отца Валериана звучал испуганно.

– А вот так – не фронтовик. Старый я уже, сынок, долгая жизнь за плечами…

Обратный отсчёт заканчивается. Три, два, один… Я вот тебе расскажу о мгновении. Слушай.

Был я молодым парнем, моложе тебя, зелёный ещё, а уже отец семейства. Женился рано. Мы с дружком закадычным Стёпкой любили одну девушку – Настю. С детства любили. Настя меня выбрала. Чем я её взял, такую девушку – красивую, умную, добрую, – самую лучшую девушку на всём белом свете? Это я и сам не знаю. Парень я был не очень видный – Стёпка и выше и в плечах шире. Разве что гармошка… Я на гармошке хорошо играл, а в деревне гармонист – первый парень.

Жили мы очень хорошо с Настей, вечерами в саду сядем под сиренью, я ей одной на своей старой гармони играю. Играю, а она поёт – тихонечко. Сирень пахнет так… Благоухает… Очень я тогда счастливый был…

Дочка родилась. Маленькая такая… В деревне мужики детей лет до трёх и в руки не брали – не мужское дело с младенцами возиться, вот подрастут… А я, знаешь, души в ней не чаял. Приду домой – с рук не спускаю: пальчики крохотные, розовенькие, пяточки маленькие такие, носик крохотный. Моя дочь.

Настя смеялась: «И не знала, что ты у меня такой отец хороший будешь, такой нежный». А я – будто чувствовал, что недолго мне мою кнопочку лелеять… Кнопочка моя…

У отца Валериана перехватило дыхание. От старого ворчливого отца Феодора он никак не ожидал подобной нежности и рассказа такого. Замер на месте, боясь сбить рассказчика, потревожить движением или звуком.

– Люльку ей сделал красивую, удобную, прям загляденье, а не люлька, аж соседи приходили смотреть, опыт перенимать. А потому что – с любовью… Выйду с ней на улицу, укутаю бережно – ветерку не давал на неё дунуть, покажу кур, петуха, коровку.

А она – умница такая, ещё года не было, уже всё понимает, уже лепечет что-то своё младенческое.

Рано стала на ножки вставать, я для неё уж и стульчик маленький сделал, удобный такой, и столик. Настя смеялась: «Рано, ребёнку года нет, ты бы уж сразу и парту, и сундук с приданым…» А я торопился, как чувствовал: ненадолго счастье моё.

И, правда, ненадолго – война. Нас со Стёпкой в первые дни – в военкомат. Собирался недолго: в нагрудный карман – военный билет, повестку. В другой, ближе к сердцу, – образок Пресвятой Богородицы, Казанская иконочка, любимая, я, вишь, на Казанскую родился. Фотографию Насти с собой взял, а дочку не успели сфотографировать – в деревне фотографа не было, а в город не ездили с младенцем. В дорожный мешок кусок мыла, хлеба краюху, полотенце.

Попрощался с рыдающей жёнушкой, Кнопочку свою к сердцу прижал. Идём,

дорога пыльная, солнце жарит, обернусь, посмотрю на деревню родную, а сердце замирает…

В военкомате очередь. Стоим на улице, по одному запускают. Я зашёл, а Стёпка на улице свою очередь ждёт. Вручили мне вещмешок, бельё, брюки, гимнастёрку, шинель, кирзовые сапоги и пару фланелевых портянок. Переоделся. Слышу: на улице крики, суматоха, шум машин. Танки немецкие.

Ну что сказать… Ни оружия, ни палки в руках. А что палка?! С палкой на танки не пойдёшь. За танками немцы. Мы и очухаться не успели – всех, кто в форме, в плен, гражданские разбежались. Одно мгновение нас со Стёпкой разделило и судьбу нашу решило. Минуты… И – судьбы разные совсем.

Он в родной деревне оказался, партизанил потом. Я – четыре года в плену. А ты говоришь – фронтовик…

Отец Феодор замолчал. Родник шумел тихо, умиротворяюще, солнце ушло из зенита, светило где-то сбоку, оживились от полуденной жары птицы, лес наполнился своими таинственными лесными звуками.

– Про плен что рассказывать? Читал «Судьбу человека»?! Кино смотрел?! Так вот – всё грубее, грязнее, страшнее. Маршевая эвакуация пленных по бездорожью знаешь, как называлась? Марш смерти. Ежесуточный переход – по сорок кэмэ. У колодцев останавливаться нельзя. Из лужи напьёшься, травинку, корешок в рот – и дальше. Понос начинается, и ты не жилец. Остановишься на обочине, портки спустишь – тут же стреляют. Капустные листья на поле, ржаные колоски – что успел схватить на ходу – твоё. Проходили мимо сгоревшей деревни – картошка у печки. Бросились к ней – а в толпу из автоматов.

Затем железная дорога. Вместимость вагона человек сорок, а нас все сто загнали. Ни отхожего места, ни питьевой воды. Как я выжил? Из вагона нас через трое суток человек двадцать своими ногами вышли, остальные уже мёртвые.

Дулаг – это пересыльный лагерь, фильтрация по национальности, званию, профессии… Рядовых и младших командиров в шталаги, офицеров – в офлаги. Кусок хлеба, пшено. Ели траву, сухие листья, корешки, кору деревьев. Первое время ночевали в отрытых в земле норах – как звери. Люди ломались как сухие спички. С ума сходили.

Молиться? Нет, тогда я толком молиться не умел. Сначала стыд жёг огнём: вместо того, чтобы с оружием в руках защищать любимых – я в немецком плену падалью питаюсь.

Потом чувств не осталось, только держала меня Кнопочка моя – помрёт батька, на кого дочку бросит?! Жил ради дочери и жены. Как они без меня?! Не мог позволить себе такую роскошь – помереть. Приходилось жить… Зубы стиснуть, точнее, то, что от них осталось, – и жить…

Позднее немцы стали получше к пленным относиться: рабочая сила понадобилась – остарбайтеры. В барак перевели. Папиросы даже стали давать – по сорок штук в месяц. В шахте работал по четырнадцать часов. Ладно, сынок, утомлять тебя не буду. Это можно роман писать…

Освободили нас наши, а мы как чумные – ни радоваться не можем, ни плакать. Оцепенение. Психологический ступор. Потом через сборно-пересыльный пункт Наркомата обороны под конвоем – в спецлагерь НКВД для проверки. Сдался в плен? Десять лет лагеря, только уже на Родине. Что ж… Я никогда не роптал…

Спецконтингент. Опять работа, лесозаготовки. Тут хоть радость была, что не под землёй, а на воле, в лесу. И работал на своих, не на врагов. Так что это было совсем другое дело, хотя тоже тяжко…

Вот там произошло второе счастье в моей жизни. Там я встретил отца Захарию, нашего духовника. Тогда его иначе звали, это он в монашестве – Захария. Он срок отбывал как священник. Ему ещё тяжелее моего приходилось: у меня жена с одной дочкой, а у него жена с четырьмя детишками малыми без него осталась – с голоду помирать.

И, хотя были мы ровесники, он за отца мне стал: такая силища в нём духовная была. Он меня научил молиться. Это было моё самое ценное приобретение. Божий дар. Глас хлада тонка – и неземная тишина, покой душевный среди лагерных бесчинств.

А про превратности судьбы он мне всё объяснил, сказал так:

– И думать не смей, что всё, случившееся с тобой – без попущения Божия. Что кто-то тайком, без ведома Божия, ночью руку протянул – и тебя сюда доставил. Промысл Божий – он непостижим… Поймёшь, когда испытания и скорби закончатся, – тогда всё поймёшь и Господу спасибо скажешь. За каждую скорбь в ножки поклонишься… А пока вооружись терпением и совесть храни.

Вот я сейчас только понял. Отец Иоанн Крестьянкин говорил: «Господь всевидящ, а мы весьма близоруки». Видишь: девяносто лет мне, и Господь удостоил меня великой милости – схимы. Давно Стёпка умер, лет тридцать тому, и Настя умерла. А я молюсь за них за всех. И буду молиться. От судеб Твоих не уклонихся, яко Ты законоположил ми еси.

– Отец Феодор! А после лагеря вы к жене и дочке разве не поехали?!

Схимник помолчал и сказал неохотно:

– Поехал, не удержался. Знал, что не нужно ехать. Поехал. Ночью, крадучись, как тать, зашёл в родную деревню, тихо постучался в ближнюю к лесу избушку. Боялся потревожить, боялся помешать. Что предчувствовал – то и оказалось. Тётка моя престарелая, единственная родственница, долго не могла меня узнать, сначала кричать хотела: за разбойника приняла. Я ей как в детстве:

– Ненька, ненечка, то я – племяш твой.

Всплеснула руками: они меня давно похоронили, шутка ли – четырнадцать лет. Рассказала она мне, что Настя ждала меня всю войну и после войны три года. Любила меня Настя. А потом вышла замуж за Степана, и растут у них двое сыновей. А дочка моя уже невеста почти.

Весь день я в баньке сидел, а как стемнело, прошёл огородами к родной избе, посмотрел на свет в окнах, посмотрел, как дружная семья за столом вечеряет. Настя постарела, но всё ещё прежняя – моя Настя. Девушку видел невысокую, ладную такую, на стол накрывала – всё в руках так и мелькало. Неужели доченька моя?!

Долго стоял. Потом развернулся и ушёл.

Вот тебе, сынок, и мгновение! Если бы не успел я войти в военкомат – по-другому бы судьба сложилась… Только прошлое не имеет сослагательного наклонения… А ты говоришь…

Не переживай, надолго ты в этом городском монастыре не задержишься. Месяца два-три от силы – и к нам вернёшься. И Афон от тебя никуда не уйдёт.

– Как три месяца? Почему три? Как вы это знаете? Предполагаете так, да?

Отец Феодор только улыбнулся. Тяжело поднялся со скамейки:

– Пора, отец Валериан. Внезапная догадка пронзила инока:

– Отец Феодор, дочь вашего фронтового товарища – это ведь на самом деле ваша Кнопочка?!

Старый схимник отвернулся и медленно пошёл по тропинке.

 

Послесловие

 

В городском монастыре потрудился отец Валериан два с половиной месяца и вернулся к родной братии. Он стал особенно нежно относиться к старому ворчливому схимонаху, отцу Феодору, а отчего – никто не знает. А сейчас отец Валериан находится в отпуске – на Афоне.

 

Монахиня Мария

 

Моросит холодный сентябрьский дождь. Сырой осенний ветер заставляет забыть о летних солнечных денёчках. В такую ненастную погоду хорошо дома пить горячий ароматный чай или читать книгу в мягком кресле под тёплым пледом. Посматривать изредка, как дождевые капли бьют в оконное стекло, как ветер качает макушки деревьев, – и наслаждаться домашним уютом.

А в Оптиной толпа паломников не уменьшается. Едут люди поклониться преподобным старцам Оптинским, невзирая на непогоду. На сквозняках ветров и судеб – не сидится им в тепле. Жертвуют покоем и домашним уютом ради чего-то высшего.

О людях, чья жизнь была вся – жертвенной, вся – служением Богу и ближним, мне рассказали недавно.

Жила в тридцатые года одна дружная семья: мама, папа, три сестрички —

Машенька, Вера, Саша, и любимый всеми дедушка.

Но лихие ветры перемен вторглись в эту мирную жизнь. Сначала арестовали дедушку: он был глубоко верующим человеком, помогал в церкви. Его отправили в тюрьму, а потом в лагерь. Началась война, и папа погиб на фронте, вскоре умерла мама. Девочек забрали в детский дом.

Дедушка в лагере поддерживал верующих людей. Крепкий, старой закалки, он сравнительно легко переносил голод и холод, много молился и довольствовался скудной пайкой, будучи приучен к суровой крестьянской жизни. Вообще, интересно: часто подвижники-молитвенники обходятся такой малостью, что для изнеженных людей будет непосильным испытанием.

Оптинский игумен А. рассказывал мне про сестёр своего отца. Обе труженицы, жизнь прожили в трудах, молитве, часто голодали. Сейчас одной восемьдесят пять, а второй под восемьдесят. Обе схимонахини в монастыре. По-прежнему проводят дни в трудах и молитвах.

Отец А. вспоминает, как в детстве замечал, что тётушки его отправляются работать в поле с краюхой хлеба да фляжкой воды. И работали ведь целый день. Косили, окучивали, пололи. Соседки советовали им питаться получше, кушать хотя бы по праздникам мясо. В те годы магазинные прилавки изобилием не отличались, но в деревне мясо было: свиней выращивали, телят. А сёстры, приходя с поля, съедали кусок хлеба с парой картофелин, выпивали стакан молока, а потом молились допоздна. Утром снова шли в поле.

И вот советчики их, кто любил мясные деликатесы, любил вкусно да жирно покушать – давно умерли, а сёстры бодры и здоровы. И что удивительно: бывает, похудеют в летнюю жару или приболев, а когда пост начинается – поправляются и тело крепнет.

Я удивляюсь этому рассказу: как же так, ведь в посту, наоборот, худеешь.

Отец А. улыбается:

– Вот так. Господь вразумляет, что сила и здоровье не только в еде. Преподобный Серафим Саровский снытью питался – травой, а Господь питал его ещё и Своей благодатью… А посади на эту траву человека неверующего, привыкшего к мясной пище да к деликатесам всяческим, так он и помрёт от голода…

Дедушка Марии обходился малым. Поддерживал ослабевших. Давал свой адрес монахам и монахиням, которым после разгрома их монастырей возвращаться было некуда.

Когда он отбыл свой срок и приехал домой, нашёл семейное гнездо разорённым. Тогда старик устроился работать сторожем на кладбище и поселился в избушке, предназначенной для сторожа.

Деду по старости и по неблагонадёжности не отдавали внучек. Лишь каким-то чудом он смог забрать из детдома одну из них, Марию. Остальные сёстры приедут в эту кладбищенскую избушку уже став взрослыми.

Когда из заключения освобождались знакомые дедушке монашествующие, они приезжали к нему, чтобы прийти в себя, окрепнуть, подыскать жильё. Две старенькие монахини, не найдя пристанища, так и остались жить в кладбищенской сторожке вместе с дедушкой и Машенькой.

Дед часть своей зарплаты откладывал, также копил деньги, которые давали ему в благодарность за помощь в похоронах близких их родственники. Эти деньги, конечно, можно было потратить на нужды семьи: покушать повкуснее, одежду купить.

Но дед накопленные деньги тратил иначе. Он тайно выкупал в тюрьме тела монахов и священников, чтобы не похоронили их штабелями в яме, наспех закидав землёй, а хоронил их сам. Машенька на всю жизнь запомнила, как привозил дедушка ночью на тележке тела мучеников, пострадавших за веру, как одевал на них сшитое монахинями облачение, как перекладывал их тела в собственноручно изготовленные гробы. А монахини читали по покойным Псалтирь.

Господь хранил подвижников и избавлял от опасностей. Как-то раз сторожка загорелась. Дым появился под крышей, и сразу же пошло пламя. Машенька стояла на улице испуганная и смотрела, как дедушка с монахинями выносят самое ценное, что было в домике: иконы и духовные книги. Пожарная служба находилась далеко, на помощь позвать было некого, и избушка должна была неминуемо сгореть.

Неожиданно, к изумлению всей семьи, приехала пожарная команда и быстро затушила огонь. Оказывается, как раз в момент начала пожара начальник пожарной службы стоял на вышке с биноклем в руках и смотрел по сторонам. Увидев дым на окраине города, он отправил туда свою команду.

Это было настоящим чудом, так как очень часто и выехавшие по вызову пожарные не успевали затушить огонь, и дело заканчивалось пепелищем.

Шли годы, умерла старшая монахиня, за ней дедушка, и подросшая внучка осталась со второй монахиней вдвоём. Мария окончила школу и собиралась пойти работать. Но старенькая монахиня не благословила её работать в миру.

– Как же я жить буду, на какие деньги? – спрашивала девушка.

И монахиня ей отвечала:

– Будет у тебя работа, и самая лучшая. Такая, при которой ты никогда нуждаться не будешь.

У монахини с собой было множество бумажных иконок. И она научила Марию их украшать. Делать к ним оклады, вырезать металлические веночки и цветы, вставлять иконочки под стекло.

В то время икон почти не было, приобрести их было практически невозможно.

А Мария оказалась очень ловкой ученицей и научилась чудесно украшать бумажные иконочки. И люди с радостью у неё их покупали. Денег платили немного, но ей всегда их хватало. И даже получалось откладывать.

Скопив деньги, Мария выкупала у неверующих людей старинные иконы, которые пылились на чердаках и в подполе. Нередко находила она иконы на свалке, пробитые гвоздями, расколотые на части. Возила их в Киево-Печерскую Лавру к настоящим реставраторам, платила деньги за восстановление старинных образов. Так Мария спасала иконы. И это стало её служением. Служением, которому она посвятила всю свою жизнь.

С одной иконой, святителя Николая Чудотворца, у неё были связаны особенные воспоминания. Икона эта принадлежала второй старушке-монахине, и была, по словам её, непростой. Слово «чудотворная» монахиня по смирению не употребляла. Когда её, ещё молодую насельницу монастыря, арестовали, она успела передать любимую икону на сохранение в надёжные руки. А потом, после долгих лет заключения, икона вернулась чудесным образом к своей владелице.

Монахиня очень почитала святителя Николая Чудотворца и каждый день вместе с Машенькой читала ему акафист. Машенька вспоминала, что икона казалась ей живой: святитель Николай смотрел на молящихся, и выражение лица и глаз его менялось в зависимости от их скорби или радости. Как будто он радовался или скорбел вместе с ними.

Умирая, монахиня благословила икону Марии. Но у неё стал требовать эту икону священник ближайшего храма, настаивая на том, что она была обещана ему для церкви. Пригрозил придти к Марии домой вместе с прихожанами и милицией и забрать икону силой.

Мария не знала, как правильно поступить: старенькая монахиня, заменившая ей мать, благословила не расставаться с иконой, а с другой стороны, как отказать священнику?

Решилась ехать в Москву к Патриарху Пимену за советом. Как только и смогла решиться на такое – долго потом вспоминала с недоумением. К Патриарху ей попасть не удалось, но седой, старенький батюшка с добрыми глазами в патриаршей приёмной терпеливо выслушал плачущую женщину, коротко помолился и сказал:

– Ну что же, если икона действительно обещана этому священнику и его прихожанам, то пусть они её сами и возьмут. Пригласи их в дом и предложи самим забрать икону. Пусть решит святитель Николай Чудотворец.

Мария вернулась домой в недоумении: как же сможет сам Николай Чудотворец решить такой вопрос? Видно, заберут её любимую с детства икону, и ничего тут не поделаешь.

Но решила смириться: может, в храме-то нужнее икона, пусть уж забирают. На следующий день и пришли: священник с прихожанками и милиционер с ними. Мария их встретила приветливо, пригласила в дом и сказала:

– Если вам эта икона обещана была, то можете её сами и забрать.

А сама стоит и плачет тихонько да молится Николаю Чудотворцу. Вошли они, потоптались в комнате перед образами, а потом как-то смешались, растерялись, да и вышли во двор. И говорят между собой:

– Какая там икона?! Какая-то маленькая да невидная совсем! Нам такая и без надобности.

Поразилась Мария: икона-то большая была, а не маленькая. Никак её не назовёшь невидной-то. Поняла она, что чудесная икона как бы скрылась для пришедших так, что они её и не увидели. Святитель Николай Чудотворец сам всё решил.

В Оптину пустынь Мария приехала уже пожилым человеком. Поселилась в Козельске, окормлялась у оптинских духовников. Привезла с собой много икон и все их пожертвовала монастырю.

Когда Марии было под семьдесят, она заболела. Обратилась к врачам. Поставили ей диагноз – онкология и предложили операцию. Мария от операции отказалась. Поехала сразу же из больницы в Оптину и отправилась прямиком к оптинскому старцу Илию (Ноздрину). Старец благословил монашеский постриг.

Постриг Марию в монахини скитоначальник Оптиной пустыни игумен Тихон. Оставил ей имя Мария, только в честь другой святой. Сорок дней прожила после пострига монахиня Мария. Отец Тихон пособоровал её и причастил перед смертью. Вот такая была её монашеская жизнь. Даровал Господь ей перед упокоением принять ангельский чин.

Судьбы человеческие и суды Божии… Все мы живём не в океане хаоса, а в потоке Божия Промысла. Всё от него – и болезнь и лекарство. Только Он один знает, сколько душа должна подвергаться испытанию и искушению, чтобы быть годной для вечности. И какая милость Божия, когда уходит человек в ангельском чине, исповедавшись и причастившись! Получив то, о чём просим мы в молитве: «Даруй нам, Господи, кончины непостыдной, мирной, Божественных Таин причастной»….

 

 

Истории отца Бориса

 

Молитва священника

 

Всё утро протоиерея отца Бориса, настоятеля храма Всех Святых, одолевали воспоминания. Прошлое вспоминалось так ярко, так отчётливо, как будто было вчера. А ведь прошло уже лет пятнадцать… Да, пожалуй, не меньше…

Отец Борис только что отслужил Литургию. Высокий, широкоплечий, плотный, с чёрной, начинающей седеть бородой, батюшка благословлял народ. Люди подходили ко кресту. Их было много – выстроилась целая очередь. Глаза радостные. Они ждали его взгляда, улыбки, внимания. Пастырской заботы. И он смотрел на своих прихожан с отцовской любовью.

Вот пожилая пара. Недавно молился за них, оба болели одновременно. Отправлял к ним молодых сестёр с прихода. А вот из поездки вернулся Михаил. Давно ли отслужили молебен о путешествующем, а уже месяц прошёл. А вот Татьяна с мужем Алексеем и сыночком. Отец Борис вспомнил, как крестил одновременно и сына и отца. Алексей сначала Таню и в храм отпускать не хотел. А потом пришёл один раз вместе с ней и остался. Сейчас один из самых активных прихожан, помогает и в ремонте, и с другими поручениями. А вот и старая Клавдия, она в храме днюет и ночует. Провожая старушку взглядом, отец Борис вдруг вспомнил, как пятнадцать лет назад ко кресту подходили одна эта самая Клавдия да сторож Фёдор. А больше прихожан в старом храме не было. И он один шёл мимо полупустой свечной лавки к выходу, а старинные иконы в полутьме смотрели так печально…

Батюшка закрыл врата, а прихожане не спешили расходиться. Уходили только те, кто особенно торопился, а остальные, как обычно, потихоньку собирались в трапезной на воскресный обед. Трапезная была большая, и приход дружный. А тогда, в самом начале своей службы в этом храме, он с трудом мог накормить не только Клавдию с Фёдором, самому приходилось туго. Да… Почему именно сегодня так лезут в голову воспоминания?

В высокие и узкие окна алтаря с ажурными решётками бил то ли снег, то ли дождь, а может, это был снег с дождём. Свет от разноцветных лампадок и жёлтые огоньки свечей в алтаре казались такими добрыми, такими тёплыми и родными по сравнению с хмурыми, еле брезжащими сумерками зачинавшегося ноябрьского дня. И воспоминания снова нахлынули, да так ярко, что батюшка даже присел на стул. Да, тогда было такое же сырое и холодное ноябрьское утро. Отец Борис запомнил его на всю жизнь. Пожалуй, оно стало одним из поворотных в его судьбе.

Знаете, как бывает: вот идёт-идёт человек по жизненному пути и доходит до какой-то развилки. И от этой развилки идут несколько дорог. Да, да, те самые дороги, которые мы выбираем. А с ними – выбираем свою судьбу. Жаль, что часто и не замечаем мы этой развилки, торопимся, несёмся на полной скорости. И только спустя годы, вспоминая прошлое, отчётливо видим себя на перепутье, у этого пересечения дорог и судеб.

Тогда тоже была суббота, и вот также отслужил он Литургию. Только храм был пуст. Старая Клавдия жалась к печке, а вечно хмурый Фёдор сразу после службы пошёл за охапкой дров. В храме было холодно, и две старушки с клироса, закутанные в видавшие виды шали, побрели к выходу. Они не успели открыть дверь, как она распахнулась сама, и вместе с порывами ветра и снега вбежала женщина лет сорока пяти. Одета она была не совсем по-церковному: в брюках, в дублёнке и меховой шапке вместо платка. Но шапка была несколько набок, дублёнка полурасстёгнута, а по щекам забежавшей в храм текли слёзы. Она неуклюже подбежала к отцу Борису и, упав в ноги, зарыдала. Отец Борис с трудом смог успокоить её, усадить на скамейку и расспросить о случившемся несчастье.

Оказалось, что женщину зовут Елизаветой. Дочка её, Таня, и только что родившийся внучок Егорка находятся в реанимации. Они всей семьёй так ждали этого ребёночка! Имена давно придумали. Если девочка – Леночка, а если мальчик – Егорка.

– Наш Егорка родился! Крошечка наша, солнышко ненаглядное! Танечка, доченька моя бедная! Кровиночка моя!

Женщина опять зарыдала, и отец Борис с трудом добился от неё, что роды прошли неудачно, у дочери большая потеря крови, она впала в кому, а ребёночек родился в состоянии асфиксии и с какой-то патологией. Оба на аппарате искусственного дыхания, и мрачный реаниматолог сказал, что прогноз плохой. А знакомая и опытная медсестра, подслушав совещание срочно собравшегося в реанимации консилиума, шепнула Елизавете, что и дочка и внучок её умирают, и вопрос только в сроках отключения аппарата.

– Бабушка наша старенькая сказала мне к вам бежать, в церковь. Велела просить помощи у Бога и ваших, батюшка, молитв! Помогите, пожалуйста, помогите, батюшка! Ну пожалуйста! Вы можете! Ведь можете?! Вы же священник! Бог вас послушает! Кого же ему слушать, как не вас! Танюшка моя! Егорушка маленький!

И женщина опять зарыдала. Отец Борис почувствовал, как у него сжало сердце. Ему стало очень жалко эту молоденькую мамочку, так и не увидевшую долгожданного сыночка. Жалко младенца, который умирает, не увидев белый свет, не припав к материнской груди, не встреченный радостью и любовью всей семьи. Его кроватка и игрушки (наверняка купили) так и не дождутся своего маленького владельца. И ещё где-то там ходит молодой муж и папочка, который может потерять одновременно и жену и долгожданного сына. А вместо радости и счастья все будут долго стоять на холодном ноябрьском ветру у двух засыпаемых снегом холмиков. Эта картина мгновенно пронеслась в голове батюшки, и он взмахнул головой, отгоняя недоброе видение.

– Успокойтесь, Елизавета! Всё будет хорошо! Всё – будет хорошо, понимаете?! Успокойтесь! Господь милостив! Он спасёт и мамочку и младенчика! Будем молиться, просить у Него милости! И Он обязательно поможет!

Елизавета потихоньку перестала рыдать и смотрела с надеждой:

– Да, мама всегда говорила, что Бог есть! А если Он есть, Он вас обязательно услышит! Значит, всё будет хорошо! Ведь правда?! Они поправятся?!

Отец Борис проводил женщину до дверей. И, устало вздохнув, стал собираться домой. Домой он с недавнего времени не спешил. Матушка Александра, забрав с собой сыночка Кузеньку, уехала к родителям. На приходе этом в небольшом уральском городке батюшка служил уже три года. И все три года служба проходила в пустом храме.

Люди в городке много работали, жили небогато, и летом, в свободное время, предпочитали работать на своих дачных участках, выращивая нехитрое подспорье к зиме. А зимой женщины проводили выходные за стиркой и уборкой, пекли пироги и смотрели сериалы, мужчины же собирались в гаражах и под предлогом ремонта пили беленькую. В церковь многие из них попадали уже не своей волей, а ногами вперёд: в городке обычным делом была смерть мужчин в этих самых гаражах от удушья, когда, напившись той самой беленькой, они решали погреться, включали мотор и, уснув, уже не просыпались. Но и все остальные тоже пребывали в каком-то страшном сне, когда, похоронив друга, шли выпить за упокой его души в тот же самый гараж.

Александра, тоненькая и хрупкая, зябко кутаясь в шаль, говорила:

– Мне страшно бывает за этих людей: они как бы спят наяву. Бездумно проживают день за днём, не задумываясь о Боге, о душе, о смысле жизни, о том, что будет там, за порогом… Отче, давай уедем отсюда, из этого городка. В другой – в большой город. Мы тут с тобой так и не дождёмся прихожан. И помощи храму не будет. Как и нам с тобой, отче. Будем всю жизнь в нищете. Кузеньке вон на фрукты даже не хватает денег.

Отец Борис устало молчал. В первый год настоятельства, когда получил первый приход в своей жизни, он очень надеялся, что у него скоро появится паства. И в храм придут прихожане, которых он, как пастырь, поведёт по пути спасения. Но храм наполнялся только на Крещение, Рождество и Пасху. На Крещение шли за святой водой, на Рождество – нередко выпив, весёлые, дурашливые, а на Пасху – с обязательными яйцами и куличами. В остальное время года храм пустовал.

В этот первый год отец Борис часто перечитывал, иногда даже вслух, для матушки, историю о священнике Георгии (Коссове), который два года служил в селе Спас-Чекряк Орловской губернии в пустом храме без прихожан. Никто не шёл на службу к молодому священнику. Лукавый искушал его мыслью бросить всё и сбежать. Пугал страхованиями. А батюшка поехал со своей скорбью в Оптину пустынь к старцу, преподобному Амвросию. И преподобный Амвросий, увидев скорбного батюшку, сразу же прозорливо сказал ему слова утешения.

И отец Борис читал вслух об этих словах утешения великого старца отцу Георгию, будущему священноисповеднику. Читал и чувствовал, как сердце отвечает мгновенно взыгравшей радостью.

А отец Георгий писал об этом так: «Как увидел меня батюшка Амвросий, да прямо, ничего у меня не расспрашивая, и говорит мне: “Ну, чего испугался, иерей? Он один, а вас двое!” “Как же это так, – говорю, – батюшка?” “Христос Бог да ты – вот и выходит двое! А враг-то – он один… Ступай, – говорит, – домой, ничего вперед не бойся; да храм-то, храм-то большой каменный, да чтобы теплый, не забудь строить! Бог тебя благословит!” – С тем я и ушел. Прихожу домой; с сердца точно гора свалилась. И отпали от меня все страхования».

По молитвам старца, скоро храм этого батюшки наполнился прихожанами, и стал у них добрый и дружный приход. Сам же отец Георгий вырос в настоящего пастыря и стал известен далеко за пределами Орловской губернии. Имея дары прозорливости и исцеления, ревностный пастырь помогал всякой измученной душе.

По свидетельству очевидцев, орловские богомольцы, приезжавшие к великому святому Иоанну Кронштадтскому, слышали от него: «Чего вы сюда приехали? У вас есть свой отец Георгий Коссов!»

А потом в селе был построен и большой каменный храм, трёхпрестольный, потому что старый храм всех прихожан перестал вмещать… А ещё, стараниями отца Георгия, были открыты в селе больница и приют для сироток, а также второклассная школа – единственная в уезде. Вот такая история.

Но на второй год служения отец Борис эту историю постепенно перестал перечитывать. Он всё чаще думал, что нет у него старца, чтобы так помолиться. А сам он, видимо, недостойный священник. И проповеди, которые он тщательно и подолгу готовил, а потом говорил в пустом храме, звучали, как ему казалось, жалко и неубедительно.

Да, он плохой пастырь. Он слишком молод, вид у него совершенно несолидный, борода, и та растёт плохо. И ещё он сильно смущается, а когда смутится – начинает заикаться от волнения. Кто будет слушать его – вот такого, нерешительного и застенчивого, вспыхивающего румянцем, когда к нему обращаются за благословением? И молиться он не умеет. Нет у него дерзновения в молитве. Вот и не идут люди в храм.

А концу третьего года матушка забрала Кузьму и уехала к родителям. Уехала погостить, но не возвращалась уже три месяца. И отец Борис отчаянно скучал по ней и по двухлетнему Кузеньке. Проходя мимо его кроватки, останавливался, брал в руки плюшевого мишку, любимую игрушку Кузеньки, гладил его по бархатистым ушам, по коричневой пуговке носа, основательно изгрызенной зубками сынишки, и, тяжело вздохнув, говорил мишке:

– Скоро, скоро наш Кузенька приедет! Вот ещё немножко подождём его… Сейчас сыро, слякоть… Ну куда с малым в дорогу… А вот выпадет снежок, всё будет белым, Саша с Кузенькой и приедут. Будем на санках кататься, снеговика слепим.

Но сегодня отец Борис не подошёл к мишке. Если бы мишка мог удивляться, он удивился бы тому, как необычно выглядел батюшка: всегда аккуратный, сегодня он прошёл в комнату прямо в ботинках, подошёл к иконам и рухнул на колени. А если бы плюшевый медвежонок мог слышать, он услышал бы, как плачет батюшка:

– Господи, прости меня, недостойного! Я ведь так ответил этой несчастной женщине, как будто был уверен, что услышишь Ты мои молитвы! Господи, я сам не знаю, как я посмел её обнадёжить… Я ведь и молиться-то толком не умею… Прости меня, пожалуйста! Не посрами надежды рабы Твоей Елизаветы на милость Твою! Смилуйся, Господи, смилуйся! Ребёночек маленький, Егорка, и мамочка его Татиана… Не оставь их милостью Своей, Господи, Боже наш! У меня вот тоже Сашенька есть и сыночек, Кузенька мой милый… А если б они…

Пресвятая Богородица, прими мою недостойную молитву… Смилуйся, Владычице, смилуйся, преложи скорбь на радость… Не оставь нас грешных, не имущих дерзновения, не смеющих взирати на высоту славы Сына Твоего и Бога нашего!

Батюшка не помнил, сколько продолжалась его молитва, сколько поклонов он сделал в холодной комнате перед святыми иконами. Когда он уже не мог больше плакать и молиться, с трудом встал и не смог сразу распрямиться. Так, хромая, подошёл к окну, прислонился пылающим лбом к холодному стеклу и вместо грязной черноты увидел белоснежную улицу. В свете уличного фонаря искрились и кружились падающие снежинки, и всё казалось таким чистым и радостным. Батюшка почувствовал, что боль и тревога ушли, а в душе появились мир и покой. И тихая радость. Часы пробили час ночи. Поздно уже, а завтра Литургию служить…

Отец Борис тихо, радуясь миру и покою в душе, подошёл к кроватке сынишки, погладил плюшевую голову медвежонка и улыбнулся.

На следующее утро, в воскресенье, когда он уже облачился и собирался служить Литургию в пустом храме, случилось необычное. Сначала батюшка услышал громкие и радостные голоса. А выглянув из алтаря, первым делом увидел большое сияющее белое пятно, которое приближалось к нему. Отец Борис спустился по ступенькам и разглядел, что белым пятном был огромный букет белых роз. Их несла вчерашняя женщина, Елизавета. А за ней шёл молодой мужчина, и ещё мужчина, постарше, и две молоденькие девушки, и сияющая старушка.

И они кланялись ему и наперебой рассказывали что-то. Потребовалось какое-то время, чтобы он понял всё, что они пытались рассказать. Танечка и Егорка живы! И не только живы, а уже переведены с первого этажа реанимации на второй, в детское отделение. И случилось выздоровление мгновенно. Так мгновенно, что весь медперсонал больницы говорит о чуде. У Тани и Егорушки сидели по медсестре, которых к ним приставили, как к умирающим, в ожидании агонии. И внезапно обе медсестры одновременно увидели, как показатели обоих умирающих пришли в полную норму, а сами умирающие очнулись. Татьяна стала спрашивать о ребёнке, а Егорка начал реветь, требуя кормёжки. Медсёстры, находящиеся в разных палатах, бросились к дежурному врачу и столкнулись у него на пороге. Главное, в одно и то же время – в час ночи! Вот чудо так чудо!

Отец Борис служил Литургию, а потом говорил проповедь. И его слушали внимательно Елизавета, и двое мужчин, молодой и постарше, и две молоденькие девушки, и сияющая старушка. Фёдор с Клавдией стояли довольные и радостные. И бабушки на клиросе пели необычно слаженно. А когда отец Борис договорил проповедь и все пошли ко кресту, он понял, что ни разу не сбился. И даже не заикался. Потому что не думал о том, как он говорит. И как выглядит.

А думал он о людях, которые стояли перед ним и ждали его пастырского слова, его молитвенного предстояния за них перед Богом. Смотрел на них, своих первых настоящих прихожан, и чувствовал любовь к ним. Так вот в чём дело! Нужно почувствовать эту любовь, и тревогу, и боль, и тогда рождается пастырь…

«И овцы слушаются голоса его, и он зовет своих овец по имени и выводит их… и идёт перед ними, а овцы за ним идут, потому что знают голос его. За чужим же не идут, но бегут от него, потому что не знают чужого голоса… Пастырь добрый душу свою полагает за овцы…»

А когда отец Борис возвращался домой, ему казалось, что он стал старше лет на десять. И ещё он чувствовал сильную усталость. А на душе было светло и радостно.

Когда подошёл к дому, то сначала не мог понять – что не так. А потом понял: в доме горел свет, а из трубы валил дым. Отец Борис почувствовал, как защипало в носу и захотелось плакать. Он не спешил заходить, а стоял на крылечке и слушал, как доносятся до него милый голос Саши и щебетанье Кузеньки. Падал снег, и небо и земля становились совсем другими – новыми и белоснежными.

 

Путь к Богу

 

Начинал служить отец Борис ещё во времена сельсоветов, райкомов и обкомов, когда некоторые должности были несовместимы с открытым посещением церкви.

Вот и у одной его прихожанки, Клавы, муж её, Василий Егорович Пономарёв, был председателем сельсовета. А его младший брат, Михаил, ещё дальше пошёл по карьерной лестнице и работал в обкоме непоследним человеком. Младший брат жил в городе, но часто приезжал в гости к старшему. Видимо, любил очень брата. Да и тосковал по родному селу, по речке тихой, по глубоким заводям, где они на ночной рыбалке таскали крупнейший улов.

Братья были оба среднего роста, крепкие, широкие в плечах, похожие друг на друга своей немногословностью, серьёзным видом. И в селе к ним относились с уважением: строгие, но справедливые. Пономарёвы сказали – значит, сделали. Ну и не зазнавались особенно, хоть и у власти, – это тоже было очень важно. Правда, нрав у братьев был крутой. Если Пономарёвы разгневались – хоть под лавку прячься. Но – отходчивы. Глядишь, и прошла гроза, солнышко засияло.

Детей у Василия и Клавы не было. Жили они сначала с родителями, а потом, схоронив их, вдвоём. Избушка добротная, цветы яркие в палисаднике, курочки гуляют, петух – первый красавец на селе. В сарайчике поросёнок похрюкивает. Во дворе пёс Тяпа разгуливает.

Сидит Василий Егорыч на лавочке у дома, а рядом пёс любимый крутится. Здоровая псина, что телёнок. Пойдут гулять, а Тяпа остановится у забора, бок почешет, глядишь – забор на земле лежит. Разгневается Егорыч, начнёт пёсику грозный выговор делать, а Тяпа ляжет, голову на передние лапы положит и слушает внимательно. А у самого уши только подрагивают, как будто ждёт: вот, сейчас хозяин гнев на милость сменит. И правда, надолго гнева у Егорыча не хватало. Только в голосе его басовитая нотка приутихла, а Тяпа уже подскочил. И прыгает, и ластится к хозяину. А Егорыч засмеётся: «Ах и шельма ты, Тяпа! Ах хитрец!»

Брат Михаил приезжал в гости. Один, без супруги. Она горожанка была и никаких прелестей сельской жизни не признавала. Приедет Михаил, они с Егорычем, как обычно, на рыбалку… Потом Клава рыбы нажарит, борщ свой фирменный со шкварками сварит. Графинчик достанут, сидят – хорошо! Тяпа у порога лежит, ушами подёргивает, Петька кукарекает…

И всё было бы прекрасно, если б не началась у Василия война с женой Клавой. И разгорелась эта война из-за того, что Клава как-то незаметно для себя стала ревностной прихожанкой недавно восстановленного храма Всех Святых. В этом храме начал свою службу отец Борис, на его глазах и разворачивалась вся история.

Клава, уверовав, не пропускала ни одной службы. Строго соблюдала посты. Пока хозяйка воцерковлялась, в хозяйстве её происходили изменения. Цветы заросли крапивой. Курочки выглядели больными, и даже у бывшего первого на селе красавца-петуха гребень валился набок. Поросёнка закололи, мясо Клава продала, а нового Борьку растить категорически отказалась.

Взъелась Клава и на Тяпу, стала называть его «нечистью», перестала кормить. Пришлось Егорычу самому готовить похлёбку для пса. Правда, скоро не только собаке, но и самому хозяину пришлось голодным ходить: Клава перестала варить свои вкуснейшие щи, перешла на салаты: капустка, морковка, свекла – благодать! Главное – чтобы после еды молиться хотелось! Но Егорычу с Тяпой эти салаты пришлись не по вкусу.

Да ещё и в город вызывали председателя сельсовета: «Что это, мол, жена ваша запуталась в паутине религиозного дурмана? Что это за мракобесие в эпоху, когда заря коммунизма занимается над городами и весями?!» Так и началась у Егорыча с Клавой война. Она в церковь, а он за ремень: «Выпорю дурищу!»

Клава от него по соседям прячется. Совсем дома у них стало неуютно. Печь нетоплена, куры некормлены, Тяпа с Егорычем голодные и злые.

Как-то при встрече с отцом Борисом Василий Егорович остановился и, сухо поздоровавшись, начал разговор о вреде религиозного дурмана для жизни жителей села, а в частности жены его Клавдии. Постепенно гнев его набирал обороты, и в конце короткого разговора Егорыч уже топал ногами и почти кричал на молодого батюшку, не давая ему и слова вставить. В общем, нехорошо они расстались.

После этой встречи отец Борис пробовал Клаву увещевать. Стесняясь и краснея, пытался объяснить своей прихожанке, что была старше его годами раза в два: дескать, мир в семье нужно хранить, о муже заботиться… Но Клава смотрела на молодого священника снисходительно. На его слово сыпала сразу десять: «Враги человеку домашние его». Или ещё: «Всякий, кто оставит домы, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради имени Моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную». Глаза у неё при этом горели.

Сейчас, спустя годы пастырской службы, отец Борис, скорее всего, смог бы поставить духовный диагноз правильно. Но тогда молодой священник решил, что у

Клавы это просто новоначальная ревность не по разуму. И всё наладится по мере духовного роста, взросления его прихожанки. Но дело оказалось не таким простым. И огонёк в глазах Клавы питался не одной ревностью по Боге. Были у этого огня другие источники…

А что это за источники – стало ясно позднее, когда Василий Егорович, всегда крепкий, начал прихварывать. Как-то быстро исхудал. Брат Михаил устроил его в областную больницу в отдельную палату, но и отдельная палата не помогла, и Василий довольно скоро вернулся из неё, уже совсем слабым, с онкологическим диагнозом.

Теперь Клавдия могла спокойно ходить на все службы. Никто больше не бранился на неё, никто не гонялся за ней с ремнём в руках. Егорыч лежал, и даже щи можно было не варить, потому что аппетит у него пропал. Тяпа не отходил от окна, возле которого стоял диванчик Василия, и тоже значительно уменьшился в размерах. В дом его Клавдия не пускала, и он лежал на снегу, не желая уходить в тёплую конуру от болеющего хозяина.

На вопросы о болезни мужа Клава отвечала сухо и коротко: «Василия постигла кара за грехи и неверие!» К удивлению отца Бориса, ревность его прихожанки значительно угасла, и Клавдия стала пропускать службы. Тогда и начал батюшка понимать, что ревность её питалась противоречием мужу, желанием выглядеть праведной на фоне его неверия. Противоречить больше смысла не было, и воевать не с кем. Без этой войны посещение храма, молитвы, пост – всё стало неинтересным, слишком обыденным.

Батюшка шёл по заснеженной тропинке на службу и думал: где истоки таких историй? Может, похожая ревность была у фарисея? Того самого, который гордо стоял в храме и глядя на поникшего мытаря, услаждался своими помыслами: «Боже! Благодарю Тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь: пощусь два раза в неделю, даю десятую часть из всего, что приобретаю…» В то время как мытарь смиренно повторял: «Боже, милостив буди мне, грешному!»

Внезапная мысль поразила отца Бориса, и он даже остановился на ходу: «А могу ли я судить других за фарисейство? … Да и откуда я могу знать, где фарисейство, а где мытарство? Разве в себе я не могу найти ничего фарисейского? Осуждая эту прихожанку, разве не чувствую я в душе этого тонкого и горделивого: “Слава Богу, что я не таков, как эта женщина…” Только один Господь-Сердцеведец всё знает… Да, Господи, если я нахожу в себе фарисея, то я – мытарь. А если нахожу фарисея в других, то сам фарисей.

И ещё: никто не может быть уверен в себе. Никто не знает, не поменяются ли в его сердце местами мытарь и фарисей на следующий же день… И мытарь в своей следующей молитве может гордо произнести “Слава Богу, что я не такой, как этот фарисей!” Так всё непросто это, Господи! Но ведь я пастырь и должен заботиться о духовной жизни своей паствы… Что делать?»

Батюшка встрепенулся: странно, наверное, выглядит священник, застывший на снежной дороге с глубокомысленным видом. И отец Борис, так и не найдя ответа на свой вопрос, зашагал дальше по тропинке, ведущей через белоснежные сугробы к храму.

Вскоре, однако, его пастырские раздумья были прерваны неожиданной встречей. Через несколько дней, вечером после службы, когда отец Борис торопился домой к жене Александре и маленькому сынишке Кузьме, его остановил запорошенный снегом мужчина. Вглядевшись в темноте в незнакомца, батюшка признал в нём младшего брата Егорыча. Михаил заметно нервничал:

– Батюшка, вы нам нужны очень-очень! Не откажите, пожалуйста!

Пока шли к дому бывшего председателя сельсовета, Михаил торопливо рассказывал:

– Батюшка, вы знаете ведь, что брат мой болен. Он умирает. Я вот к нему езжу так часто, как могу… По выходным… И, знаете, лежит он дома уже пару месяцев, и с каждым моим приездом меняется. Сначала я приеду, а он лежит и в потолок смотрит. В глазах тоска и отчаяние. Знает, что умирает ведь… Мне с ним и поговорить-то невозможно было, он смотрел сквозь меня. Так, как будто он уже и не здесь. И всё, что я мог сказать – ему неинтересно и ненужно совсем. Я оставлю ему еды, деликатесов всяких, вкуснятинки, ну Тяпку покормлю, да и уеду в город, неделя-то рабочая.

Батюшка вздохнул. Что он мог ответить неверующему человеку?

А Михаил продолжал возбуждённо:

– А где-то месяц назад я приехал: глаза у брата живые стали! Смотрю: он книги читает! Лежит рядом с его диванчиком на тумбочке целая стопка книг, и он их читает! Просмотрел я книги, а это Клавины. Агитация религиозная, вы уж простите меня, батюшка, что так выражаюсь… Про святых там всяких. Ещё эта, как её, Библия… Ну, я уж не стал спорить с умирающим человеком, доказывать, что дурман это всё религиозный… Пусть утешается…

А сегодня я приехал с утра – Вася плачет. Я его сроду плачущим не видел! Странно так плачет – слёзы текут, а сам улыбается. И просит, чтобы я священника, вас, то есть, батюшка, позвал. Креститься надумал. Вот как! Отец дорогой, ты уж окрести его, что ли, я тебя отблагодарю!

А то раньше в нашем селе никаких храмов и в помине не было. И родители у нас неверующие были – при советской власти ведь выросли. Бабушка вот только всё молилась перед иконами старыми, это я сейчас вспоминаю. Давно это было – в детстве – а вот почему-то сейчас вспомнил… Так как, отец Борис, насчёт крещения?

Батюшка молчал. Потом медленно сказал:

– Хорошо, Михаил. Только давайте мы так сделаем: сначала я с вами больного навещу, поговорю с ним. А потом и про крещение решим. Тем более сейчас у меня с собой нет необходимого для совершения Таинства.

Но разговора с Василием не получилось. Когда отец Борис с Михаилом вошли в калитку, к ним подошёл всё ещё огромный, но исхудавший Тяпа. Вид у пса был тоскливый, он не лаял залихватски на постороннего, а смотрел так ожидающе и печально, что у батюшки сжалось сердце: «Скотинка простая, а ведь всё понимает».

В дверь они зайти не смогли. Потому что когда поднялись по ступенькам, дверь распахнулась сама. На пороге стояла Клава. Вид у неё был боевой:

– Батюшка, простите, но я вас не приглашала! Знаю я, зачем вы пожаловали, да только не получится у вас ничего! Сколько муж меня гонял! Сколько с ремнём за мной бегал! Позору и страху натерпелась! А теперь что ж – хочет на тот свет чистеньким уйти?! Как прижало – так уверовал?! Не выйдет!

Михаил попытался отстранить Клавдию:

– Клав, да ты что?! Муж ведь это твой. Он сам просил батюшку позвать.

– А я говорю, что не пущу! А будешь, Мишка, настаивать, так я в твой обком-райком завтра же приеду! Опозорю перед всеми твоими начальниками! А то ишь – заря коммунизма у них, религия – опиум народа! Вот и встречайте свою зарю коммунизма без опиума! В трезвом виде! Уходите-уходите из моего дома!

Из комнаты донёсся слабый голос:

– Клав, пусти, пожалуйста, мне нужно, очень нужно священника.

Но дверь захлопнулась. И мужчины остались стоять на улице. Отец Борис посмотрел на захлопнувшуюся дверь. Перевёл взгляд на тоскливую морду Тяпы. А затем, отозвав Михаила за калитку, что-то горячо пошептал ему.

Ближе к вечеру, когда всё ещё пышущая гневом Клава отправилась на обычные многочасовые посиделки к соседке Тамаре, Михаил вышел на задворки. Прошёл по глубокому снегу через огород, тропя путь для отца Бориса, который неуклюже перелез через забор и почти свалился в крепкие объятия работника обкома. Крадучись, по-партизански, прошли они в дом, где и окрестил батюшка умирающего.

Сначала отец Борис совершил чин оглашения, прочитал запретительные молитвы, и больной отрекался вместе с ним от сил зла. Во время крещения Василий сидел на стуле и поднимался с помощью брата, слабым голосом повторяя за отцом Борисом:

– Сочетаешься ли ты со Христом?

– Сочетаюсь.

– Сочетался ли ты со Христом?

– Сочетался.

– И веруешь ли Ему?

– Верую Ему как Царю и Богу…

А когда батюшка совершал миропомазание, его самого охватил трепет: лицо крещаемого видимым образом менялось после каждого помазания святым миром лба, глаз, ноздрей, уст… Повторяя каждый раз: «Печать дара Духа Святаго. Аминь», отец Борис видел, как бледное лицо больного таинственным образом преображалось и светлело.

А после помазания святым миром Василий уже стоял на ногах сам. Отец Борис поздравил своего крестника и причастил новоизбранного воина Христа Бога нашего.

Когда отец Борис уходил, Василий плакал. Слёзы текли по его исхудавшему лицу, а сам он светло улыбался. В дверях Михаил стал благодарить батюшку и всё пытался засунуть в карман купюры. Но отец Борис, к его удивлению, не взял денег. И младший брат, выйдя на крыльцо, долго смотрел ему вслед. Шёл домой батюшка, уже не таясь, не задворками, а по улице. Шёл и думал, что нужно будет теперь навещать и причащать больного. Не дожидаясь приезда младшего брата.

Но в этот же день им с Михаилом суждено было встретиться ещё раз. Близилась полночь, и отец Борис читал перед сном книгу под ровное дыхание жены Александры и сладкое посапывание Кузеньки. Вдруг в дверь постучали, и когда батюшка вышел, накинув старый полушубок, он снова увидел Михаила. Тот стоял молча и нерешительно смотрел на священника, а потом выдохнул:

– Батюшка, он умер. Вскоре после вашего ухода. Ещё и Клава не успела вернуться. И ещё, батюшка, перед смертью он посмотрел в угол и говорит мне: «Миш, их нет. Они ушли». «Кто ушли, брат, о ком ты?» «Эти чёрные и злые – они ушли. Совсем. А знаешь, Миш, батюшка сказал, что у меня теперь есть Ангел Хранитель. Правда, есть. Миш, он, правда, есть! Ах, какой он красивый! Я такой счастливый, Миш! Как я счастлив! Ты его тоже видишь? Ну вот же он, вот!» Я, батюшка, оторопел даже. А он улыбнулся и умер.

На отпевании Василия было много народу. Сам он лежал в гробу как живой. И лицо его по-прежнему было светлым, радостным. Сначала все удивлялись решению Михаила отпевать брата, а потом пришли проводить его в церковь. Клавдия отпеванию не препятствовала. Стояла молча, поджав губы, но весь вид её выражал протест против совершающейся несправедливости. В церковь после смерти мужа она ходить перестала. Может, придёт ещё? Кто мы, чтобы судить?

А через месяц после отпевания, когда отец Борис отслужил Литургию и народ пошёл ко кресту, батюшка увидел в притворе храма празднично одетого Михаила.

Когда прихожане стали расходиться, он подошёл к отцу Борису и, смущаясь, сказал:

– Я вот тут креститься решил, батюшка. Не откажите, пожалуйста.

 

Катя-попрошайка

 

Ещё дули сырые февральские ветра, но солнце уже пригревало по-весеннему, оживились птахи, в солнечный полдень с крыш росли прозрачные хрустальные сосульки. Громкий спор отец Борис услышал ещё на улице. На крылечке стало слышно лучше, причём почти только одну уважаемую тёщу Анастасию Кирилловну. Голос жены, Александры, изредка звонко возражал и опять перекрывался звучным басом тёщи. Его жена и её мама были совершенными противоположностями.

Сашенька пошла в отца: лёгкая фигура, тихий голос, покладистый характер. Анастасия Кирилловна вдвое шире мужа, почти мужской бас, характер командирский.

Несмотря на любовь к командованию, было за что ценить его тёщу. Добрейшей души человек, трудяга, весёлая, душа любой компании. Несмотря на габариты, легко пляшет, а поёт – заслушаешься. Как затянет «Издалека долго течёт река Волга» – аж слезу пробивает, такая мощь, такая сила. Муж и дочь в ней души не чаяли.

Приезжая в гости, могла запросто за пару недель ремонт сделать, картошку посадить, огород вскопать, сарай поставить. А также построить всех: Александру, семилетнего внука Кузьму, соседей и друзей. Правда, отца Бориса не строила – уважала священнический сан.

Тёща работала много всю жизнь, родила и воспитала четверых – Александру и трёх сыновей. На производстве бригадир, дома порядок и чистота, пироги и борщи, в саду чего только не растёт, даже виноград с арбузами, это в средней-то полосе.

Да, Сашеньке маминой энергии не хватало, хотя и она была отличной хозяйкой.

Сашенька у него тише, мягче, застенчивей, любит книги читать, на клиросе в храме поёт. Это хорошо. Жена ему очень по характеру подходила.

Из-за чего же они там спорят? Зашёл в дом. Саша и Кузенька с «Конструктором» возятся, тёща тесто месит и басом-басом:

– А я говорю, что человек трудиться должен! Нечего лодыря гонять и попрошайничать! Она молодая ещё совсем – мне ровесница, а работать не хочет, ходит побирается! Вон отец нас рассудит: скажи-ка, должен человек трудом себе на хлеб зарабатывать или бездельничать?!

– Мам, дай человеку раздеться, пообедать…

– Да тут и думать не над чём! Скажи, отец Борис, я права или нет?!

Отец Борис снял куртку, сапоги, подошёл к сыну и жене, поцеловал обоих. Осторожно спросил у тёщи:

– О ком речь-то идёт? Случилось что?

– Да ходит к вам постоянно. К вам и ко всем соседям. По всей улице пройдёт, никого не забудет! Зайдёт, сядет и сидит. Вслух ничего не говорит, знает, что сами догадаются. Подадут ей чего-нибудь, тогда уйдёт… Саша пояснила:

– Тётя Катя. Кузенька уточнил:

– Катька-попрошайка.

Отец Борис и сам уже понял, о ком идёт спор:

– Кузьма, про взрослых так нельзя говорить!

– А её все зовут Катька-попрошайка!

– Кузьма у нас за всех отвечать не будет, он будет отвечать сам за себя.

– Ладно, пап… Смотри, мы с мамой какой подъёмный кран собрали!

– Хороший кран!

В их маленьком городке знали всё о всех. А вот про Катю-попрошайку почти ничего не знали. Она появилась в городе уже пожилым человеком и ничего о себе не рассказывала. На что жила, какая трагедия произошла в её жизни, почему у неё не было родных – оставалось тайной. Может, и трагедии никакой не было.

Невысокая, худенькая, одни и те же старые, не первой свежести тёмные кофта и юбка, засаленный платок на седых волосах. Ходила с трудом, видно, была больна, но чем – тоже никто не знал. Лицо приветливое, глаза добрые, но молчит или отвечает односложно. На блаженную не тянула, для простой нищенки слишком скромная и простая. Вроде умственной отсталости нет, а и особых признаков интеллекта тоже. Вот такая непонятная Катя.

Поселилась в старом домике, почти разрушенном, где раньше жил пьющий старичок. Старичок умер, а в домике оказалась Катя. Огород зарос бурьяном, в хозяйстве облезлый старый кот. В храм она ходила, но стояла только в притворе.

Отец Борис всегда подавал ей что-нибудь с канона: хлеб, печенье, пряники. Иногда давал денег. Катя низко кланялась и уходила. Раз в неделю заходила к ним в дом, садилась на лавочку, сидела тихо, так, что о ней можно было забыть. Сердобольная Саша кормила её супом, накладывала второе, давала с собой продукты.

Заходила она и в другие дома, также садилась молча у порога. Кто впускал и подавал что-нибудь, кто гнал – она отвечала одинаковой улыбкой и поклоном.

Начитанная Саша сказала задумчиво:

– Есть такой рассказ «Матрёнин двор». Тётя Катя мне всегда напоминала Матрёну, такая же добрая, кроткая. Даже если ничего не подадут, а только обругают, она никогда не обижается. Как в рассказе говорится: «Не стоит село без праведника».

Анастасия Кирилловна книги тоже читала:

– Так Матрёна – трудяга была! Всем соседям бесплатно помогала! А ваша Катя никому не помогает и сама себя прокормить не может! Сравнила тоже! Скажи, вот нам, отец Борис: может лодырь спастись или нет?

Отец Борис покачал головой: